Неизвестный Бунин — страница 72 из 89

С одной стороны, высокие словеса: «Граждане! Товарищи! Осуществляйте свой великий долг перед Учредительным Собранием, заветной мечтой вашей, державным хозяином земли русской! Все голосуйте за список № 3!» (непременно с этими витиеватыми инверсиями: «мечтой вашей», «земли русской». – Ю. М.). А с другой – «народ», который, услышав эти призывы, рассуждает так:

«Долги, кричит, за вами есть великие! Голосить, говорит, все будете, всё, значит, ваше имущество опишу перед Учредительным Собранием! А кому мы должны? Ему что ли, глаза его накройся? Нет, это новое начальство совсем никуда! <…> Ну, да постой, дай срок: кабы не пришлось голосить-то тебе самому в три голоса!»

А на расспросы Бунина, кого же они все-таки думают выбирать в Учредительное Собрание, следовали такие ответы: «– Никакая баба, кроме любопытных дур девок, которым лишь бы придирка была нарядиться для сборища, да кроме самых непутящих баб, не пойдет на этот срам. Громом их сожги, эти выборы. Спихнули такие-то, как ты, забубенные господа да беглые солдаты царя, – вот увидишь, что теперь будет! И теперь хорошо, а то ли еще будет! То ли еще будет! Увидишь!..»

«– Меня, батюшка, на аркане туда не притащишь, там мне старую голову проломят, если я не туда, куда хочется им, этот квиток пожелаю просунуть (это выразительное «им» подчеркнуто Буниным. – Ю. М.). Пропала, батюшка, Россия, помяни мое слово, пропала. Мы не можем.

– Чего не можем?

– Не можем себе волю давать. Взять хоть меня такого-то. Ты не смотри, что я такой смирный. Я хорош, добер, когда мне воли не дано. А то я первым разбойником, первым разорителем, первым вором окажусь. Не даром пословица говорится – "своя воля хуже неволи”. Нет, батюшка, умру, а не пойду».

Понятным становится отношение Бунина ко всеобщим выборам и прямой демократии, отношение, снискавшее ему славу «реакционера» у прогрессистов. «Я и теперь еще думаю иногда: в идеале это, кажется, чудесная вещь – все эти прямые, равные, тайные, явные и вообще народовластие, но, будучи не робкого десятка, говорю совершенно открыто, без всякой боязни: убежден, что Пила и Сысойка ни к черту не годятся ни для явных, ни для тайных и что из русского "народовластия" выйдет опять гнуснейшая и кровавейшая чепуха, – видели мы и видим это "народовластие", показало оно себя! Я задыхаюсь от стыда и боли при мысли об этом "народовластии", о днях "Временного Правительства" и "Рабоче-крестьянской власти". А в иное, лучшее я пока не верю. Нет, не верю. Уверьте меня – буду искренно рад» (Заметки // Южное слово. 1919.12 ноября).

Отсюда так и напрашивается параллель к нынешним утверждениям А. Зиновьева о народовластии сталинской эпохи.

Со свойственной ему всегда прямотой, бесстрашием и честностью Бунин заканчивает вышецитировавшиеся «Заметки» в «Южном слове» откровенным заявлением: «Я и не думаю скрываться, я теперь, кое-что почувствовав и продумав, имею истинно лютую ненависть и истинно лютое презрение к революциям, да и можно ли не иметь этих чувств в эти дни <…>, стоя у самого края адовой пропасти, куда сорвалась Россия и где так несказанно страдают сотни тысяч еще живых людей…».

Вскользь хочется отметить одну ссылку Бунина на Льва Толстого, на одно высказывание этого последнего, как мне кажется, недостаточно широко известное: «…я имел смелость сказать о своем народе немало горьких слов, основательность коих так ужасно оправдала действительность… оправдал даже Л. Н. Толстой, которым меня еще и до сих пор укоряют и который, однако, сам, собственными устами сказал в 1909 г. буквально следующее (Булгакову): "Если я выделял русских мужиков, как обладателей каких-то особенно привлекательных сторон, то каюсь, – каюсь и готов отречься от этого"» (Южное слово. 1919.12 ноября).

Вообще же толстовские нотки всё чаще звучат в речах послереволюционного Бунина: «Да, пора одуматься подстрекателям на убийства и справа и слева <…>, всем тем, кто призывает к вражде, к злобе, ко всякого рода схваткам, приглашает "в борьбе обрести право свое” <…>, неустанно будя в народе зверя, натравливая человека на человека, класс на класс, выкидывая всяческие красные знамена или черные хоругви» <…>, «говорю еще раз, надо обуздывать зверя в человеке <…>, надо бороться со всем, что несет скорбь и боль каждому гражданину России без различия национальностей и классов». Но времена и Толстого, и Бунина, видимо, уже миновали. «Что же отвечали мне революционеры? "Одесские новости" заявили, что моя политика – "скверная политика", и поучали меня: "революция это нечто более сложное, чем думает Бунин"<…>, и ведь это очень не верный путь – отделываться рассуждениями о "сложности" того или иного зверства» (Южное слово. 1919. 20 октября).

В заключение хочу снова задержаться на вопросе стиля. Если верно, что человек – это стиль, то с еще большим правом это можно сказать о коммунистической системе и о советской эпохе. Бунин, величайший стилист в нашей литературе после Пушкина, с его особенно чутким к этому ухом, оттолкнулся от советчины, как я уже сказал, с самого начала инстинктивно, именно на уровне стиля. И в этом его великое значение, ибо мало кому еще тогда, в то время, за ошеломляющими фактами удавалось разглядеть стиль. А ведь в стиле-то и оказался самый ужас: убийства и пытки не есть нечто присущее именно большевизму, и вот теперь, когда убийств стало меньше, а пытки почти исчезли и жизнь почти наладилась, стала почти нормальной, во всем своем нечеловеческом ужасе престал перед нами давящим кошмаром именно советский стиль, теперь уже в его зрелом и законченном виде. Бунин наблюдал его в становлении. Более того, он чутко ощущал его еще в зародышах, еще до революции: «Разврат, пьянства, безделье, нервическая гиль – это у нас всё "проблемы", "надрывы", "пролеты в вечность", "оргиазм"<…>.

Михрютка, ни с того, ни с сего дробящий дубиной венецианское зеркало, у нас непременно "гунн", "скиф", и мы утешаемся, успокаиваемся, налепив на него этот дурацкий, книжный ярлык… Неисправимые пошляки!..» «Все-таки только в России можно дерзнуть на бесстыдство "планетарное", на глупость, повергающую в столбняк…». «Революционный ритуал, революционное лицедейство известны: сборища, "пламенные речи", баррикады, освобождение из тюрем воров <…>, осквернение церквей, ливень воззваний, манифестов, "массовый террор". Всё это проделав, мы всё довели до размеров гомерических, до низости еще небывалой, до глупости и остервенения бешеной гориллы» (Страна неограниченных возможностей // Огни. 1921. 8 августа).

В замечательной статье «Пресловутая свинья» (Общее дело. 1920. 30 октября), анализируя стиль советских газет и воззваний, Бунин с восхитительной прозорливостью отмечает основные его черты. «Какая бездна ужасающей пошлости, лубочной смехотворности и нестерпимой, адовой скуки во всем этом "красном"!» Гигантомания сочетается с невероятной несерьезностью и демагогическим легкомыслием. «Предать суду всех чиновников, всех помещиков и вообще всех буржуев, повинных в преступлениях против народа» (подчеркнуто всюду Буниным. – Ю. М.) «Граждане, все к спорту!» «Поголовное восстание всех жителей по Дунаю». «Нарком решил реставрировать все памятники искусства». «Мы, красноармейцы-вознесенцы, борясь за освобождение всего мира, клянемся до последней капли крови…» «Декрет об изъятии у буржуазии всех матрацов…»

И неизменное сочетание высокопарной напыщенности с самой мещанской безвкусицей. «Бойцы, павшие с улыбкой на устах, под звуки Интернационала…» – и тут же: «в зале Пролеткульта грандиозный Абитур-Бал <…>. Хор исполнит Интернационал. Товарищ Коррадо изобразит лай собаки. Губки и ножки целовать в закрытом киоске. Два оркестра советской музыки, усиленная охрана…» И что особенно поражает Бунина уже в то «бурное» время – так это невероятная монотонность и «адова скука».

«Всё тот же осточертевший жаргон, всё та же яростная долбня трех-четырех мыслишек, всё та же заборная грубость, всё та же напыщенность самого низшего разбора, самый "высокий стиль" рядом с самой площадной бранью, все те же вопли, восклицательные знаки <…>, всё та же превосходящая всякую меру наглость в лживости, которой пропитано буквально каждое слово, каждый призыв, каждый "лозунг", каждое сообщение, всё та же разнузданная до тошноты хвастливость, всё та же видимость бешеной деятельности, всё та же страшная в своей маниакальности и в своей неукротимой энергии обезьяна, остервенело, с пеной у рта катающая чурбан!..»

Так и хочется воскликнуть: «Браво! Ай, да Бунин! Ай, да молодец! Так всё схватить уже тогда!» Хотелось бы приводить еще и еще образчики стиля нарождающейся эпохи, да статья и так уж разрослась. Ограничусь только одним, последним: «Граждане! На заре новой прекрасной жизни пять миллионов малюток погибает от голодной смерти!»

«Устами Буниных»[26]

«Очень странно, но мы невольны в своих думах» – эта фраза Бунина может казаться банальной, если не знать, к кому она обращена, но если мы знаем, что это фраза из дневника и обращена она к самому себе, то она неожиданно преображается и становится бездонной.

Само слово дневник стало сегодня архаичным (если не считать, разумеется, его употребления с выхолощенным прикладным смыслом в деловых словосочетаниях, попадающихся в mass media). Люди перестали писать дневники, когда внутренняя жизнь утратила свою интенсивность и когда всё, что происходит с нами и внутри нас перестало казаться серьезным. Термин самопознание сегодня применим лишь в приложении к Бердяеву и вне этого контекста кажется чуть ли не чудачеством. В наше время у людей лишь в экстремальной ситуации и на краю гибели рождается эта потребность вопрошать себя наедине с чистым листом бумаги в усилиях понять ускользающее, выразить невыраженное, зафиксировать достойное внимания. И тогда нам остаются в наследство и в назидание захватывающие страницы дневника Анны Франк или Нины Луговской[27]