Неизвестный Чайковский. Последние годы — страница 23 из 89

Оказывается, что моя 4-я симфония произвела в Дрездене сенсацию[54].


К Н. Ф. фон Мекк

Женева. 21 февраля 1889 года.

<…> Из Берлина я проехал прямо сюда. Я приглашен дирижировать в здешнем великолепном новом театре целым концертом из моих сочинений. Он состоится в субботу 9 марта/25 февраля. Вчера состоялась уже первая репетиция. Оказалось, что оркестр в Женеве ничтожный по составу и состоящий из третьестепенных оркестровых музыкантов. Если бы я знал это, то ни за что бы не поехал, но директор театра, сделавший мне приглашение (вовсе не музыкант), вероятно, думал, что качество оркестра и количество музыкантов, его составляющих, не имеют никакого значения для приезжего композитора-дирижера. Как я справлюсь с этим провинциальным оркестром, решительно не знаю. Впрочем, нужно сказать, что они проявили удивительную старательность и усердие на вчерашней репетиции.

Продолжаю неописанно скучать, тосковать и с болезненным нетерпением ожидать конца моих странствований.


25 февраля состоялся женевский концерт в Новом театре. По словам Петра Ильича, он прошел с огромным успехом; зал был переполнен, и от русской колонии автору-дирижеру был поднесен золоченый лавровый венок. Три номера были повторены: вальс из смычковой серенады, marche-miniature из сюиты № 1 и серенада Дон-Жуана, спетая г. Дофином.

27 февраля, вечером, Петр Ильич приехал в Гамбург. В гостинице, где он остановился, рядом с его комнатой жил Брамс. Петр Ильич очень был польщен узнать, что великий немецкий композитор исключительно ради того, чтобы присутствовать на репетиции пятой симфонии, остался лишний день в Гамбурге. На другой день оркестр встретил нашего композитора очень сочувственно. Брамс выслушал всю симфонию и после репетиции, за завтраком, «высказал правдиво и просто» свое мнение: ему понравилось все, кроме финала. При этом, конечно, и самому автору эта часть симфонии «стала ужасно противна», к счастью ненадолго, как мы увидим ниже. Петр Ильич хотел воспользоваться этим свиданием с Брамсом, чтобы пригласить его дирижировать одним из симфонических собраний в Москве, но приглашение это было отклонено. Несмотря на это, личность творца «Deutsches Requiem» понравилась Петру Ильичу еще больше, чем после первого знакомства, но отношение к его творениям не изменило.

В соперничестве Брамса с Вагнером, разделявшим всю музыкальную Германию на два враждебные лагеря, Петр Ильич до конца дней не принадлежал ни к тому, ни к другому. Знамя, тенденция, личность Брамса как человека и как художника, безупречного по чистоте стремлений и благородству, – были столько же симпатичны ему, сколько антипатичны и знамя, и личность Рихарда Вагнера, но в то время, как гениальность музыки последнего находила самый глубокий отзыв в его чувстве, все, что сделал Брамс, оставляло его холодным и недоумевающим.

Кроме первой, было еще три репетиции. На второй уже «шло отлично», а после третьей Петр Ильич с радостью увидел, что музыкантам симфония нравится все больше и больше. На генеральной, платной, «был настоящий энтузиазм». С меньшим шумом, но и в концерте 3 марта успех симфонии был большой.

Приятное впечатление этого вечера было слегка омрачено тем обстоятельством, что Аве-Лаллеман, которому симфония посвящена, не мог по болезни присутствовать на концерте, а Петр Ильич так дорожил его присутствием, так хотел знать его впечатление! Перед концертом старичок прислал письмо с благословениями и пожеланиями успеха, но самой симфонии не слыхал.

Рецензии, констатируя большой успех симфонии, ее прекрасное исполнение, не в одинаковой степени остались довольны самим произведением. В то время как Зиттард, мнением которого Петр Ильич очень дорожил, в «Hamburger Correspondent» причислял новое произведение к «значительнейшим музыкальным явлениям последнего времени», что отчасти подтвердил, но с оговорками, критик «Hamburger Nachrichten», г. Эмиль Краузе в «H-r Fremdenblatt» признал ее за цепь звуковых эффектов на «фоне не особенно значительного изобретения», «экстравагантной и манерной».


К В.Л. Давыдову

Ганновер. 5 марта 1889 года.

Боб, тебя, вероятно, удивит, что я пишу из Ганновера. Но дело очень просто. Мне необходимо было написать штук 20 писем и вообще побыть в одиночестве, а это возможно лишь в таком городе, как Ганновер, где меня ни одна собака не знает. С тех пор, как я тебе писал, состоялся гамбургский концерт, и я опять принужден прихвастнуть большим успехом. Пятая симфония была исполнена великолепно, и я снова начал любить ее, а то у меня составилось было о ней преувеличенно скверное мнение. К сожалению, в России продолжают игнорировать меня в столичной прессе, и кроме моих близких людей никто о моих успехах знать не хочет. Зато в здешних газетах ежедневно большие телеграммы о том, как идут в России представления опер Вагнера[55]. Конечно, я не Вагнер, но все же желательно, чтобы знали у нас, как немцы приветствуют и встречают меня.

Интересно знать, как тебе понравилась тетралогия. Я предвижу, что у нас теперь заведутся свои вагнеристы. Не люблю я это отродье! Проскучавши жестоко весь вечер, но прельстившись какой-нибудь одной эффектной минутой, они вообразят, что оценили Вагнера и будут кичиться тонкостью своего понимания, обманывая и других, и себя. В сущности, Вагнер (я говорю об авторе тетралогии, а не сочинителе «Лоэнгрина») не может нравиться русскому человеку. Эти немецкие боги с их валгаллскими дрязгами и донельзя растянутой драматической галиматьей должны французу, итальянцу, русскому казаться просто смешными. А музыка, в которой чудесные симфонические эпизоды не выкупают уродливости и искусственности вокальной стороны этих музыкальных чудищ, должна наводить лишь уныние. Но подобно тому, как в Италии и Франции, у нас, наверно, заведется печальное отродье вагнеристов. Если все это нападение на Вагнера тебя удивит, то скажу, что очень высоко ставлю творческий гений Вагнера, но ненавижу вагнеризм как принцип и не могу победить отвращения к последней манере Вагнера.


К М. Чайковскому

Ганновер. 5 марта 1889 года.

<…> Симфония перестала казаться мне скверной, я снова полюбил ее. Дня за два до конца я присутствовал на бенефисе Лаубе (того, что в Павловске играет), и после двух частей серенады весь огромный зал сделал мне овацию, и музыканты играли туш. Все это отлично и занимает меня в данную минуту – но как только репетиции, концерта нет – так я начинаю немедленно впадать в состояние обычного недовольства и скуки. Вчера, проснувшись утром, я пришел в полное отчаяние. Теперь остался еще один только концерт в Лондоне, через месяц почти. Что я до тех пор буду делать? Как убью время? ехать в Швейцарию далеко, да и не стоит устраиваться в хорошем месте ненадолго. В Париж? но я страшно боюсь той жизни, что вел в прошлом году, и хочу остаться там меньше. В Ниццу? Опять-таки далеко, да и что-то ужасно не хочется. И вот, я решился, для приведения себя в более или менее нормальное состояние, остановиться на 2 или 3 дня в Ганновере. Здесь напишу массу писем, которые у меня на душе, и отправлюсь далее. Может быть, по дороге остановлюсь в Ахене. Меня тянет посмотреть место, где я был столь несчастлив и где приятно будет поплакать о Николае Дмитриевиче[56]. А может быть, проеду прямо в Париж. Там все-таки суета убьет скуку. А сколько времени даром пропадает!!

XI

Трехдневное пребывание в Ганновере только тем отличалось от пребывания в других городах за это путешествие, что Петр Ильич не имел единственного, что заглушало там его немолчную тоску по дому, – репетиций и концертов.

«Странное дело, – отмечает он в дневнике, – добьюсь одиночества, а когда оно приходит – страдаю». В этом заколдованном колесе от худого к худшему протекали все дни его с первого дня выезда из России, но самое худшее он испытал в Ганновере, где «добился самого большого одиночества», а с ним и самого большого страдания. Попытки сочинять балет не удались: «все выходило скверно и сухо»; чтения на целый день не хватало, прогулок тоже, и Петр Ильич больше прежнего прибегал к искусственному способу забвения – к вину, которым за это путешествие злоупотреблял и в других городах. К довершению беды он простудился и больной, расстроенный предвиденьем еще целых трех недель «убивания времени» по-пустому, покинул Германию.

В Париж он приехал 8 марта и остался до 30-го.

Испытав всю горечь одиночества в чуждой обстановке, без тех условий жизни, при которых привык работать, Петр Ильич уже не «добивался» его в Париже и верно угадал, что здесь «суета убьет скуку». С первого дня он все время почти не был один и отметил в дневнике 10 марта: «Болезненная тоска и отвращение к чужбине прошли».

Так как на этот раз он находился здесь без цели выступить публично, то пребывание его не имело такого, с одной стороны, блестящего, с другой – суетливого характера, как в минувшем году. Все же народа видел он много, посещал массу собраний и получал со всех сторон приглашения. 19 марта он присутствовал на исполнении отрывков из сюиты № 3 (анданте, вариации и финал) в концерте Колонна.

Среди безделья и исключительно праздничного препровождения времени Петр Ильич имел только две заботы: устроить участие Массне в симфонических собраниях в Москве и своими связями и вниманием помочь выдвинуться В. Сапельникову, виртуозный талант которого он ставил очень высоко.


К П. И. Юргенсону

Париж. 21 марта 1889 года.

<…> С Массне виделся несколько раз, он очень польщен и рад приехать; точно обозначить время еще не может, но желал бы преимущественно весной. Я пригласил пианиста Падеревского, имеющего в Париже колоссальный успех. Это, по-моему, наравне с д’Альбером первый из пианистов нашего времени. Он дал мне слово, что откажет Шестаковскому, который уже приглашал его. Я пригласил его на тот концерт, которым буду дирижировать. О цене поговорим весной. Его зовут в Петербург, и нужно будет сговориться, в какое время заодно пригласить его и в Москву. По-моему, это пианист гениальный и очень даровитый композитор; по-русски говорит, как русский.