сжатости, боюсь, что без этой картины все третье действие будет без женщин, – а это скучно. Кроме того, нужно, чтобы зритель знал, что сталось с Лизой. Закончить ее роль четвертой картиной нельзя. Впрочем, я бы очень просил тебя поговорить об этом со Всеволожским и окончательно решить – «да» или «нет». Я уже кончаю 2-ую картину; как только ты пришлешь 3-ю (бал), примусь за нее. Если так пойдет работа, как до сих пор шла, то можно надеяться, что в самом деле кончу вовремя. Хорошо или дурно выходит – не знаю. Иногда я очень доволен, иногда нет, – но я не судья.
Скоро наступит время, когда, кроме как о либретто, нечего будет писать, ибо жизнь моя до того прочно установилась в своей колее, и до того один день на другой похож, что никакого разнообразия нет. Гостиница, которая, когда я приехал, была почти пуста, – теперь наполняется. Живет здесь Пален, бывший министр, с семейством, и обедают они рядом с моим столиком. Продолжаю безусловно игнорировать Флоренцию, т. е. не бываю ни в музеях, ни в церквях, нигде, кроме кафе после обеда. Гуляю чаще всего на Lungarno. Вчера на Viale dei Соlli ездили экипажи с масками, ходили замаскированные люди, и масса народа дефилировала перед нашими окнами. Плохая пародия на римский карнавал! Погода все очень холодная, но ясная, и днем на Lungarno солнце греет неистово.
К М. Чайковскому
Флоренция. 6 февраля 1890 года.
<…> Сегодня в первый раз я испытал наслаждение от пребывания в Италии. До сих пор я относился к ней с равнодушием и не без оттенка враждебности. Но погода до того сегодня божественна, я так был рад найти в Cascine несколько фиалок, что сердце мое растаяло, и я воздал хвалу этой чудной стране за ее климат. Конечно, это наслаждение далеко не так сильно, как то, которое дает нам наша северная весна. Все это как будто не вовремя, не как следует, а все-таки было приятно. Я открыл способ гулять по Cascine так, чтобы быть почти в безусловном одиночестве. Не знаю, окончательно ли наступила весна, но, судя по массе полевых цветов, кажется, что да. Я нашел, между прочим, не в самих Cascine, а около – синий цветочек, появляющийся в Каменке в апреле, знаешь? Я ужасно ему обрадовался.
Поговорим о «Пиковой даме». Что бы выдумать, чтобы бедному Фигнеру дать роль не слишком непосильную? Семь картин, и он все время должен действовать! Подумай об этом. Поговори со Всеволожским. Ради одного этого не отказаться ли от картины на набережной? Я прихожу в ужас, когда вспоминаю, сколько я уже для него написал и сколько еще придется писать. Боюсь, что просто не хватит сил у бедняги. Да и не только Фигнер, но всякий артист будет приведен в страх и трепет, узнавши, что почти постоянно нужно быть на сцене и петь. Неужели и в сцене бала у него много пения?
Жду с нетерпением сцену бала. Вообще, Модя, ради Бога, не теряй времени, а то как бы мне не остаться без текста, ибо смею надеяться, что через неделю кончу 4-ую картину. Иногда пишется очень легко, иногда не без усилия. Впрочем, это ничего. Усилие есть, быть может, последствие желания написать как можно лучше и не довольствоваться первой попавшейся мыслью.
К А. П. Мерклинг
Флоренция. 7 февраля 1890 года.
<…> Работа моя идет понемножку. Сегодня писал сцену, когда Герман к старухе приходит. Так было страшно, что я до сих пор еще под впечатлением ужаса.
К М. Чайковскому
Флоренция 12/25 февраля 1890 г.
<…> Получил, как я уже сообщил тебе через Колю, третью картину. Она пришла как раз кстати, ибо я уже кончил 4-ю. Я начал прямо с интермедии, ибо она меня затрудняла больше всего. Выбрал я пастораль[74]. Сегодняшнее письмо твое заключает совет Лароша выбрать пастораль, но он опоздал, ибо интермедия уже сочинена. Вышло, мне кажется, очень в стиле того времени и очень коротко и интересно. Когда я писал, по временам мне казалось, что я живу в XVIII веке и что дальше Моцарта ничего не было. В конце необходим хор, и я слова для него сочинил, разумеется, с тем, что ты их можешь, если тебе хочется, изменить, – но только, чтобы ритм сохранился. Согласно желанию Всеволожского, Амур и Гименей будут возлагать венки, а свита их танцевать, а после того не марш, а хор, о коем я писал выше и который по музыке есть повторение первого. Раз что хор есть, странно, что в конце он ничего не поет, оттого я и сделал это. Посмотрим, какие ты сделаешь brindisi, но я с трудом постигаю в устах сумасшедшего Германа что-нибудь вроде «II sergeto per esser felice»[75]. Тем не менее постарайся его ублажить. Нужно, по возможности, их всех ублажать, чтобы потом старались. Когда дойду до места, где Князь в 3-й картине объясняется с Лизой, то, может быть, найду нужным немножко прибавить, дабы выдвинуть роль Князя. Тогда я сочиню слова, и опять-таки они могут потом пройти под твоей редакцией. Сегодня интермедию кончил (пишу в 11 с половиной часов) и в третьем часу начну третью картину сочинять. Не думаю, чтобы она взяла у меня более 5 или 6 дней. Если к тому времени я ничего от тебя не получу, то, может быть, дня на три съезжу куда-нибудь, чтобы рассеяться. Ибо, в сущности, я продолжаю скучать и кроме иных хороших минут во время прогулок (да и погода испортилась), как только я не работаю, не гуляю, не ем и не пью, – то немедленно начинается скука и какая-то странная апатия к Флоренции. Переехать же боюсь, ибо едва ли можно себе представить более удобные условия для работы. В этом отношении здесь мне удивительно хорошо.
<…> Ну, Модя, если, бог даст, кончу оперу, – она выйдет шик. Четвертая картина, по-моему, будет иметь ошеломляющее действие.
В интермедии будет петь Полина, Томский и какая-нибудь певица, сопрано, но отнюдь не Лиза.
К П. И. Юргенсону
Флоренция. 17 февраля 1890 года.
Милый друг, сейчас я послал в дирекцию музыкального общества официальное письмо о том, что: 1) отказываюсь от дирижерства шестью концертами весной 1890-91 г.; 2) отказываюсь от директорства[76]. Все, что я в этом письме пишу, есть совершенно искреннее изложение обстоятельств, принуждающих меня выйти. Если это повлечет и твой уход, то, может быть, coup d’etat будет слишком чувствителен. Вообще я бы очень хотел, чтобы ты и Рукавишников остались. Нельзя ли тебе откровенно сказать, что ты останешься директором, если тебя избавят от непосильных трат?
Нужно будет собрать заседание. Пожалуйста, в случае, если начнут говорить, что, дескать, нельзя ли меня умаслить, то ты скажи, что я тебе частным образом написал, что безусловно решил уйти.
Одобряю заранее все, что ты сделаешь в деле по поводу «Опричника». Чем энергичнее ты будешь действовать, тем лучше. Я не особенно гоняюсь за поспектакльной платой с частных театров, но принцип удержания за авторами их права разрешать или запрещать постановку оперы – чрезвычайно важен.
К А. П. Мерклинг
Флоренция. 18 февраля 1890 года.
<…> Сообщить тебе нового решительно ничего не имею, за исключением разве известия, что здесь теперь наступил и держится невероятный холод. В комнате особенно приходится страдать, и только спать я люблю при такой низкой температуре. В газетах пишут, что во всю зиму такого холода не бывало. Я продолжаю вести ту же правильную жизнь, как заведенная машина: в известные часы черню и пачкаю карандашом девственную нотную бумагу. Иногда работается легко, иногда не без напряжения, особенно после писем из России, в коих не всегда (особенно из Москвы) сообщаются приятные известия. Кое-что из московских музыкальных дел меня тревожит и беспокоит. Аня, Аня, если кончу, славная будет опера!..
К П. И. Юргенсону
Флоренция. 19 февраля 1890 г.
<…> После отсылки моего отказа от директорства я получил письмо от Сафонова, которое мог бы почесть за грубость. Он собщает мне, что Фитценгаген умер, что ваканция виолончельная должна быть занята виолончелистом Давыдовской школы и что нужно выбрать или Глена, или Бзуля. Про Брандукова ни слова, хотя он отлично знает, что я за Брандукова. Очевидно, Сафонову кажется, что я состою при музыкальном обществе чем-то вроде его адъютанта, которому только сообщаются к сведению генеральские распоряжения. Это отлично можно было усмотреть, когда на обеде в честь Рубинштейна он посадил меня ниже себя и приказал мне провозгласить второстепенный тост, себе же предоставил главный. И замечательно, что никто из вас не заметил эту бестактность, до того скоро он сумел приучить взирать на него, как на генерала. Но сафоновским адъютантом я быть отнюдь не намерен. Между тем он обнаружил столько разных превосходных качеств как директор, что нужно сделать все возможное, чтобы удержать его. Относительно Брандукова он делает несправедливость и глупость. Но без ошибки нельзя. Хорошо то, что у него амбиция и энергия, что он дорожит своим московским положением и что человек из кожи лезет, тогда как мы все в лес смотрим.
Расположение духа моего, в сущности, скверно, хотя работаю пока очень хорошо.
Не можешь ли ты мне подробнее написать про «Чародейку»? Ведь я ничего не знаю, кроме того, что она шла только один раз. Но как прошла, не знаю. Не бойся сообщить правду, если был неуспех или скандал. Ведь это не новая опера, и все равно я когда-нибудь же узнаю, как было дело. Я убедительно просил их в этом году не давать «Чародейки». Напрасно не послушались. Всем твоим поклоны.
«Чародейка» в Москве была исполнена в первый раз 2 февраля. Н. Д. Кашкин в «Русских ведомостях» так говорит об этом вечере: «Опера, очевидно, была разучена на скорую руку, кое-как, что и сказалось на первом представлении, прошедшем, в общем, весьма неудовлетворительно. Артистов винить в этом мы ни в каком случае не станем: они сделали все, что могли, и некоторые из них были даже хороши, как, например, гг. Корсов, Михайлов и др., но ансамбля за недостаточной срепетовкой не было – все шло более или менее врозь. Оркестр аккомпанировал грубо, без оттенков, медные играли все время ff и покрывали своей однообразной звучностью все и всех. Исполнительница заглавной партии, г-жа Коровина, была нездорова, и петь ей в этот вечер не следовало. Из появившегося в газетах репертуара Большого театра видно, что «Чародейка» больше не пойдет до поста, и слава Богу! Повторение подобного исполнения совсем нежелательно: оперу следует прежде выучить и потом уже давать».