К Н. Ф. фон Мекк
Рим. 7 апреля 1890 года.
<…> Мне приходится, милый друг, бежать из Рима. Я не мог сохранить здесь своего инкогнито. Несколько русских уже посетили меня с целью пригласить на обеды, вечера и т. п. Я безусловно отклонил всякие приглашения, но свобода моя уже отравлена, и удовольствие пребывать в симпатичном Риме кончилось. От здешних русских здешний первый музыкант, Сгамбати, узнал, что я в Риме, и по этому случаю поставил в программу своего квартетного утра мой 1-й квартет и явился с просьбой быть на этом утре. Невозможно было оказаться неблагодарным, и вот в рабочий час мне пришлось сидеть в душном зале, слушать посредственное исполнение своего квартета и быть предметом всеобщего внимания и любопытства публики, узнавшей от Сгамбати о моем присутствии и, по-видимому, очень заинтересовавшейся внешностью русского сочинителя музыки. Это было в высшей степени несносно. Очевидно, если я останусь, то подобные неприятности возобновятся. Я решил, как только кончу инструментовку 1-го действия оперы, – а это случится дня через три, – уехать через Венецию и Вену в Россию. Таким образом, теперь я доживаю последние дни в Риме. Я успел инструментовать здесь все первое действие и, вероятно, еще успею сделать часть второго.
Вы не можете себе представить, дорогой друг мой, как я стремлюсь в Россию и с каким ощущением блаженства думаю о моем деревенском уединении. Между тем в России теперь что-то неладное творится. Но ничто не мешает мне любить ее какою-то страстною любовью. Удивляюсь, как я мог прежде подолгу проживать за границей, находя в этом удалении от родины даже какое-то удовольствие.
К М. Чайковскому
Рим. 7 апреля 1890 года.
<…> Квартет имел большой успех, в газетах страшно расхваливали. Впрочем, в газетах здесь все хвалят. Ах, скорей бы домой!
К М. Чайковскому
Фроловское. 5 мая 1890 года.
<…> Вот уже четвертый день, что я здесь. Дом по убранству неузнаваем; зал (он же столовая) сделался необыкновенно красивой комнатой вследствие прибавления моей и зилотиевской мебели[79], но зато стал гораздо темнее. Да и другие комнаты украсились московскими вещами: вообще все стало богаче прежнего. Но зато вне дома – ужас. Весь, буквально весь лес вырублен, а остатки и теперь вырубаются. Осталась только роща за церковью: гулять негде… Господи, до чего исчезновение леса меняет совершенно характер местности, и до чего это печально! Все эти милые тенистые уголки, существовавшие еще в прошлом году, теперь – голая плешь! Сеем теперь цветы. Занимаюсь теперь вдвойне, ибо рабочие часы работаю, а в остальные делаю корректуру.
Писать буду понемножку, пока не кончу партитуру.
К М. Ипполитову-Иванову
Фроловское. 5 мая 1890 года.
Милый друг Миша, третьего дня я приехал домой, а вчера получил твое письмо, за которое очень тебе благодарен. Жалко, что ты мне не писал из Москвы о твоем там пребывании: я жаждал известий о дебюте «ломачки» и о твоем концерте – но ни ты, никто мне ничего не писали.
Только по возвращении я узнал, что все прошло отличнейшим образом. Весьма этому радуюсь. В Петербурге я слышал о том, что Альтани хочет уходить, и тебе предлагают его место. В Москве я пробыл несколько часов и никого не видал. Разумеется, если слухи об Альтани справедливы, я буду по мере сил стараться о твоем ангажементе. Начну с того, что сейчас напишу конфиденциально Пчельникову и спрошу его, насколько верны слухи эти. Если они верны, начну действовать в твою пользу. Положение капельмейстера при отличном театре очень почетное, и содержание хорошее. Мне жаль только будет, что будешь поставлен в невозможность писать, по крайней мере писать много, – а ты знаешь, что я верю в твое сочинительское дарование и желал бы, чтобы ты его совершенствовал посредством постоянного, обильного писания. Как бы то ни было, но раз что ты желаешь, я сделаю, со своей стороны, все возможное. Была речь о приглашении «ломачки» в оперную труппу Москвы? Нужно ли о ней повести речь с московским начальством? Впрочем, это начальство сделало мне такую пакость постановкой «Чародейки» в этом сезоне против моего желания, что, быть может, в этом обстоятельстве кроется чья-нибудь враждебность относительно меня. В таком случае я могу тебе своими хлопотами лишь повредить.
Смерть Евгения Корганова меня очень, очень опечалила. Эта курносая гадина возмутительно гадка вообще, но когда она поражает человека во цвете сил – я ее особенно ненавижу. Верю, что на тебя смерть Генички должна была подействовать особенно тяжело. Ты потерял в нем очень верного и преданного друга. Теперь сообщу кое-что про себя.
Заграничное житье в полном одиночестве принесло хороший плод. Я написал оперу «Пиковая дама», и мне кажется, что опера вышла удачна, оттого я и говорю, что «плод хорош». Но весьма может быть, что это я только воображаю, и «Пиковой даме» предстоит участь еще более жалкая, чем «Чародейке». Теперь я инструментую вторую половину оперы, первую я успел кончить в Риме. Планы мои следующие: кончить оперу, написать вчерне секстет для струнных и в конце лета отправиться сначала в Каменку, к сестре, а потом на всю осень к вам, в Тифлис. Если останусь жив и здоров, план этот будет, наверно, приведен в исполнение. Готова ли «Азра»? Я в Москве из музыкального мира никого не видел и ничего не знаю. Из дирекции я вышел. Сафонов очень дельный директор, но… Впрочем, об этом поговорим при свидании.
К М. Чайковскому
Фроловское. 14 мая 1890 года.
<…> Насчет Улыбышева[80] попрошу тебя внимательно перечесть и исправить всякие стилистические ошибки и недосмотры. В местах, где ты насчет музыкальной техники встретишь сомнения, поставь кресты. Я эти места просмотрю, если что нужно исправить – исправлю и отдам в печать. Ничего особенного не произошло. Ходил однажды пешком в Майданово и провел несколько очень приятных часов с Новиковой. От времени до времени я очень люблю с ней похохотать. У нее все занято, и Майданово в моде, ибо Захарьин по ее просьбе рекомендует ее дачи, говоря, что там очень хорош воздух. Приезжали ко мне однажды гости: Кашкин, Зилоти, Петр Иванович. Как водится, происходило пьянство. Зилоти, занимающийся теперь «Пиковой дамой», корректируя ее, восхищается ею. Впрочем, он всегда моими произведениями восхищается. Работа подвигается не особенно быстро, ибо то, что я теперь инструментую (4 и 5 картины), требует огромного внимания и старания.
К в. к. Константину Константиновичу
Фроловское. 18 мая 1890 года.
Ваше императорское высочество.
Дорогое письмо ваше получил и, читая его, испытал, как всегда, когда получаю ваши письма, величайшее удовольствие. Вы не поверите, как мне дорого и ценно ваше благосклонное внимание. Благодарю от души ваше высочество за пожелание счастливой судьбы моему новому детищу. В настоящее время происходят последние корректуры фортепианного переложения «Пиковой дамы». Как только они будут сделаны, я попрошу Юргенсона отпечатать для вас экземпляр и послать его вам. В продажу же я не хочу пускать «Пиковую даму» до постановки на сцену. Во Франции оперы никогда не появляются в продаже до 1-го представления, и это совершенно резонно, ибо клавираусцуг, как бы хорошо он ни был сделан, точного понятия о качествах и недостатках оперы не дает. И ваше высочество я попрошу, проигрывая во время лагерных досугов «Пиковую даму», постоянно иметь в виду, что клавираусцуг есть только фотография (и то весьма неточная) с картины, а не самая картина. Прошу извинить, что пришлю экземпляр без заглавного листа, который в скором времени едва ли будет готов.
Весьма рад буду побеседовать у вас с А. Н. Майковым насчет ремесленного отношения к делу в сфере художества. С тех пор, как я начал писать, я поставил себе задачей быть в своем деле тем, чем были в этом деле величайшие музыкальные мастера: Моцарт, Бетховен, Шуберт, т. е. не то чтобы быть столь же великим, как они, а быть так же, как они сочинителями на манер сапожников, а не на манер бар, каковым был у нас Глинка, гения коего, впрочем, я и не думаю отрицать. – Моцарт, Бетховен, Шуберт, Мендельсон, Шуман сочинили свои бессмертные творения совершенно так, как сапожник шьет свои сапоги, т. е. изо дня в день и, по большей части, по заказу. В результате выходило нечто колоссальное. Будь Глинка сапожник, а не барин, – у него вместо двух (правда, превосходных) опер было бы их написано пятнадцать, да в придачу к ним штук 10 чудных симфоний. Я готов плакать от досады, когда думаю о том, что бы нам дал Глинка, родись он не в барской среде доэмансипационного времени. Ведь он только показал, что он может сделать, а не сделал и двадцатой доли того, что мог. Например, в сфере симфонии (в «Камаринской», обеих испанских увертюрах) он только по-дилетантски шутил, – и то удивляешься силе и оригинальности его творческого дара. Что же было бы, если бы он, по обстоятельствам жизни, работал бы на манер вышеупомянутых корифеев западной музыки?
Но будучи бесповоротно убежден в том, что музыкант, если он хочет дорасти до той высоты, на которую по размерам дарования может рассчитывать, должен воспитать в себе ремесленника, – я вовсе не думаю, чтобы и в других сферах искусства это было нужно. Например, в избранной вами отрасли искусства невозможно, мне кажется, заставлять себя творить. В лирическом стихотворении нужно не только настроение, но и мысль. Мысль же эта возбуждается случаем, явлением. На случай и явление воля влиять не может. Притом же, для музыки достаточно вызвать известное общее настроение. Так, например, я могу настроить себя для элегии меланхолически, для стихотворца же нужно, чтобы эта меланхолия выразилась, так сказать, конкретно, и тут какой-нибудь внешний повод и импульс со стороны необходим. Впрочем, во всем этом огромное значение имеет различие творческих организаций, и что для одного ладно – для другого никуда не годится. Большинство моих собратий, например, не любит писать по заказу, я же никогда так не вдохновляюсь, как когда меня то или другое просят сделать, когда мне назначают срок, когда с нетерпением ожидают окончания моего труда. По поводу Майкова я вспоминаю, как мне пришлось писать «Коронационную кантату» на его текст. В это время я жил в Париже, на моем попечении была очень больная племянница, я спешил все досуги посвящать инструментовке оперы «Мазепы», которая должна была к известному сроку быть готова, и вдруг получаю предложение, ввиду отказа Рубинштейна, написать в две недели коронационную кантату. Ввиду всех упомянутых обстоятельств я считал невозможным принять предложение, возмущался краткостью срока, все это горячо объяснял бывшему со мной брату, Модесту, и в то же время, держа в руках тетрадь майковских стихов, заглядывал в них, невольно проникался вызываемым ими настроением и тут же, чтобы не забыть, карандашом на тетради записал все главные музыкальные мысли, пришедшие мне в голову. Мысль, что это нужно, что если не я, то коронационной кантаты, вероятно, вовсе не будет – подействовала на меня до того магически, что раньше срока кантата была готова, отослана, и я считаю ее одним из самых удачных своих сочинений. Однако я заболтался. Покорнейше прошу ваше высочество передать великой княгине самые горячие мои приветствия. Осмелюсь также напомнить себя, через ваше посредство, е.