Неизвестный Чайковский. Последние годы — страница 4 из 89

То же можно сказать о множестве приятельских отношений этого последнего периода жизни, не оставивших письменных следов. Не только характеризовать, но перечислить их трудно, до того они многочисленны и разнообразны. Среди этих новых друзей большинство музыканты, называю только некоторых: А. К. Лядов в Петербурге, Е. Карганов в Тифлисе, И. Слатин в Харькове, И. Альтани, Антони Симон, братья Конюс в Москве, Эдвард Григ, София Ментер, Зауер, Луи Диемер, Э. Колонн, скрипач Галир – за границей. Затем пестрая толпа приятелей всяких положений в обществе, знатных и незнатных, всяких возрастов, самых неожиданных профессий: так, Петр Ильич очень дружит с французским актером Гитри, которого он полюбил сначала за гениальный талант, а познакомившись ближе, за блеск, остроумие, тонкую наблюдательность, за наслаждение, доставляемое его декламацией, за ласковость и чисто русскую ширину натуры. – У постели умирающего Н. Д. Кондратьева он сходится, совсем как с равным, с камердинером покойного, А. Легошиным, и отмечает в своем письме ко мне: «Я все более и более ценю Легошина. Я бы желал, чтобы между «господами» мне указали на более чистую, безупречно светлую личность»; и другой раз в дневнике: «Господи, и подумать, что большинство брезгает дружбой с прислугой, когда между ними так часто бывают люди, как Легошин!» И Петр Ильич не брезгает: после смерти Н. Д. Кондратьева, каждый раз, что он в Петербурге, приглашает Легошина пообедать или завтракать с собой, берет на лето к себе его жену и детей, принимает живое участие в устройстве его дел.

Однажды на вечере у общего приятеля, В. П. Погожева, Петр Ильич познакомился с генералом М.И. Драгомировым. Виделся он потом с ним не более трех-четырех раз, но в внезапной и сильной взаимной симпатии, которую оба почувствовали друг к другу, были зародыши настоящей и сильной дружбы. Приезжая в Париж, Петр Ильич чувствовал себя, как среди родных, в обществе жены и дочери хозяина гостиницы Ришпанс, Г. Белара.

На пароходе, при переезде из Франции в Россию, он знакомится с феноменальным по очарованию и по способностям, но, к несчастью, смертельно болезненным мальчиком, сыном профессора Склифасовского, и у него завязывается дружба с ним, правда очень кратковременная, потому что менее чем через год ангелоподобного юноши не стало, но оставляющая глубокий след в душе Петра Ильича. Он плакал и тосковал, как по родном, узнав о его кончине, и посвятил памяти его «Chant elegiaque», op.72. № 14.

Как с корреспонденциями этой поры, отдельно каждое из этих отношений очень интересно и рисует поразительную способность Петра Ильича применяться к кругозору самых разнообразных лиц, чувствовать себя хорошо в обществе собрата по ремеслу, и ребенка, и лакея, и князя, и дамы, и военного героя, и девицы, и дряхлого старца, каждое поэтому могло бы составить отдельный этюд, очень занимательный и содержательный; все вместе они дают Петру Ильичу ту атмосферу любви и участия, которая была ему нужна, как воздух, но ни одно по глубине и прочности не может сравниться с дружескими связями прошлого, не вплетается так неразрывно и тесно в самую суть существования его и не вносит ничего нового в его моральное существо. Время закрепления настоящей дружбы миновало безвозвратно, и Петр Ильич теперь слишком принадлежит всем, чтобы возможно было отдаваться всей душой немногим. Чем шире к концу жизни круг его приятелей, тем меньше он принадлежит каждому.

Вот почему для полноты жизнеописания Петра Ильича, помимо того, что невозможно, но и нет нужды останавливаться на характеристике его новых приятелей. В сравнении с тем, что он вносит в их жизнь, они дают ему мало.

Прежде чем приступить к последовательному изложению событий последнего периода жизни Петра Ильича, остается только отметить здесь возрастание одной из самых больших привязанностей его. В семье Александры Ильиничны Давыдовой было трое сыновей. Второй из них по старшинству, Владимир, с первых лет своего появления на свет, в 1871 году, был всегда любимцем Петра Ильича, но до восьмидесятых годов предпочтение это имело характер несерьезный. Петр Ильич баловал его больше других членов семьи, и затем ничего. Но с той поры, как из ребенка стал формироваться юноша, симпатия дяди к нему стала возрастать, и мало-помалу он полюбил мальчика так, как любил близнецов-братьев в детстве. Несмотря на разницу лет, он не уставал в обществе своего любимца, с тоской переносил разлуку с ним, поверял ему задушевнейшие помыслы и, в конце концов, сделал его своим главным наследником, поручая ему заботу о всех, судьба которых после его смерти его беспокоила.

< …>

1888

I

С 15 декабря 1887 года начинается новая и последняя эпоха существования Петра Ильича. В течение ее осуществляются все его самые заветные мечты о славе; с внешней стороны он достигает такого материального благополучия и всеобщего почета, какой выпадает при жизни немногим художникам. Мнительный и скромный от избытка гордыни, он не перестает радостно удивляться, встречая и на чужбине, и в России гораздо больше сочувствия своему делу, чем ожидал получить при жизни. Здоровый физически не больше и не меньше, чем прежде, нежно и безгранично любимый нежно и безгранично любимыми им – он являет образец возможного счастья на земле – и менее счастлив, чем когда-нибудь.

Грозное «стук, стук, стук» Пятой симфонии Бетховена, глухо, отдаленно прозвучавшее в день первого концерта под личным управлением 5 марта, непонятная, беспричинная отрава, эта «ложка дегтя», как говорит сам Петр Ильич, чудных минут величайшего наслаждения чувствовать себя властелином оркестра, господствовать над морем звуков, небольшим движением вызывать и укрощать ураганы гармонических сочетаний, имела значение предвестника тех страданий, которые омрачали все последние годы жизни его. Смутное предостережение этого мрачного предвестника осталось тогда не понятым Петром Ильичом; но позже, когда дошло до сознания, он в нем сам разобрал дружеский совет – бросить погоню за славой, не браться за дело, чуждое природе, не расходовать сил на то, что вернее и прочнее придет само собой, делать, что призван делать, пророча в противном случае на избранном пути одни разочарования. 13 ноября перед поездкой за границу Петр Ильич писал Н. Ф. фон Мекк: «Предстоит бездна новых и сильных впечатлений. Вероятно, известность моя возрастет, но не лучше ли сидеть дома и работать? Бог знает! Одно скажу, что сожалею о тех временах когда меня спокойно оставляли жить в деревенском уединении». И чем дальше, тем это сожаление было жгучее, утомление от тягостных усилий – невыносимее, и чем большего достигал он на чуждом натуре поприще, чем становился знаменитее и славнее, тем глубже было разочарование в достигнутом. Лучезарное и блестящее издали, вблизи – представлялось ничтожным и тусклым. Отсюда то неизмеримое отчаяние, «безумная тоска, нечто безотрадное, безнадежное, финальное», что составляет фон картины его блестящих успехов в России и за границей.

Описание первого концертного путешествия по Германии, сделанное самим Петром Ильичом так обстоятельно и хорошо, я считаю известным читателям этого труда и потому, не приводя его здесь, покажу только часть материала, который служил автобиографу для его статьи.


Дневник

15 декабря 1887 года.

Выехал, сопровождаемый родными, Направником, Погожевым[3]. (На вокзале был молебен). Завтрак. Царский поезд и царь, которого я видел промчавшимся мимо нас. Отделение большое по протекции кондуктора.


К М. Чайковскому

Берлин. 10/18 декабря 1887 года.

<…> Дорога была довольно приятна благодаря чтению интересных книг, хотя по вечерам находило уныние. Пил так много по сему случаю коньяка, что еще до Берлина выбросил пустую бутылку, которая при выезде была полна. Подъезжая к Берлину, ужасно боялся, что г. N[4] все-таки придет. Однако, слава Богу, не было его. В гостинице спросил чаю и «Fremdenblatt», в коем прочел о себе, что я в Берлине, что мои друзья и поклонники (???) устраивают мне торжественный завтрак 30-го, в час пополудни, и кто-то (man bittet) просит не опаздывать!!! Моей злобе и ужасу нет подходящих выражений; охотно бы в эту минуту убил N. Дремал до 11 часов. Пошел в Пассаж в кафе, позавтракал – и в музей, боясь на каждом шагу встретить N или вообще каких-то друзей-поклонников. Зима здесь совсем как в Петербурге, и значительное число господ ездит в санях всевозможных фантастических форм. В музее вспоминал тебя перед Св. Антонием Мурильо и вообще испытал значительное удовольствие. За табльдотом было бы чудесно (ибо, по-моему, нет в мире более вкусной кухни), если бы против меня не уселся хозяин и все не заводил со мной разговоры о России, о политике и т. д. После того долго ходил пешком и очень страдал от холода, ибо никто в калошах и в шубах не ходит, и я, отвыкши от заграничного некутанья, ходя как все, без калош и в пальто, просто погибал от холода. Домой вернулся, накупивши порядочно книг, в том числе «30 ans a Paris» E. Daudet. Тут началось уныние, грусть, тоска и отчаяние. Несколько раз решался бросить все и уехать домой. В самом деле, это неподходящая для меня жизнь, особенно в мои старые годы. Написал N, чтобы он на другой день явился в 10 часов. После того, как водится, плакал, а потом стало легче; спросил лампу, чаю и с немалым удовольствием читал, изредка содрогаясь при мысли о N, Берлине и т. д. Спал очень хорошо. Утром невыразимо волновался в ожидании N; мне казалось, что этот злодей придет с исключительной целью меня терзать. Он явился и оказался вовсе не антипатичным. Я сразу объявил ему, что никого сегодня не желаю видеть и ни к кому не пойду. Деликатным образом удалил его, сходил в Пассаж позавтракать и прочитать «Новое время»; потом прогулялся по Тиргартену (масса катающихся в санях, в том числе иные с русской упряжью). В 7 часов за мной зайдет N, и я пойду в концерт, где играют «Реквием» Берлиоза и где я увижусь с некоторыми нужными лицами. Что дальше будет – не знаю, а пока невесело.