. Лиза, видящая в Германе своего супруга-повелителя, дает ему указание проникнуть к ней в комнату. Герман убегает, с тем чтобы проникнуть в спальню графини-старухи. Распорядитель возвещает гостям радость: неожиданный приезд императрицы. Все с ликованием ждут ее появления. В тот момент, когда она вот-вот должна войти, певчие и гости запевают «Гром победы раздавайся», и падает занавес.
Картина 4.
Спальня графини. Через потаенную дверь входит Герман. Его монолог. Услышав шум шагов, он прячется за потаенную дверь. Возвращается с бала старуха-графиня. Ее проводят через комнату горничные и приживалки в будуар, где ее раздевают. Проходит через спальню и Лиза, предупреждающая свою горничную, что ночью у нее свидание с Германом. Графиня в ночном костюме в сопровождении свиты горничных и приживалок возвращается. Она устала, она раздражена, недовольна празднеством, вспоминает, как все было лучше в ее молодости и поет мотив из оперы своего времени. Потом прогоняет служанок, остается одна и засыпает, напевая тот же мотив. Герман ее будит. Вся эта сцена по Пушкину, причем сохранена его проза, слегка только измененная для музыки. Старуха немеет от ужаса при виде Германа и, не сказав своей тайны, умирает. На шум выбегает Лиза. Герман, уже совсем помешанный от всего происшедшего, выдает свою попытку узнать три карты. Лиза в ужасе и от того, что перед ее глазами, и от того страшного подозрения, что только ради этой безумной мечты Герман хотел овладеть ею.
Действие III. Картина 5.
Вечер. Казармы. Герман один. Его преследуют галлюцинации похорон старой графини. Он не может избавиться от звуков похоронного пения, и ему чудится, как графиня мигнула ему, когда он подошел к ее гробу. В тишине и мраке казармы на него находит неодолимый ужас, он хочет бежать, но на пороге является призрак графини и называет три карты.
Картина 6.
Набережная Зимней Канавки. Лиза ждет Германа, которому назначила здесь свидание. Она все еще не хочет верить, что он ради трех карт старухи-графини искал сближения с нею. Если до полуночи его не будет, это обозначит, что подозрения ее справедливы и она была жертвой обмана. Бьет полночь, а Германа нет. Лиза в отчаянии и готова покончить с собой, когда является Герман. При виде его она все прощает, он, в свою очередь, при виде ее забывает все и отдается чувству любви к ней, но скоро снова становится безумным, говоря о трех картах, об игорном доме, не узнает Лизы и убегает. Лиза с отчаяния бросается в Неву.
Картина 7.
Игорный дом. – Игра в разгаре. Куплеты, на текст Державина, Томского. Игрецкая песня, стоящая эпиграфом к пушкинской повести. В числе игроков князь Елецкий. Входит Герман, ставит одну карту за другой из сказанных ему призраком. Он выигрывает. На третьей карте, где он должен выиграть целое состояние, ему отказывают понтировать игроки; выступает Елецкий. Вместо ожиданного туза, Герман ставит, не заметив сам этого, пиковую даму и на ней проигрывает все, что выиграл раньше. Появляется призрак графини, и Герман с отчаяния, безумный, закалывается.
Постепенный ход создания «Пиковой дамы» можно не только точно обозначить по числам, но и проследить его в сохранившихся полностью эскизах, начиная с первых набросков карандашом на тексте либретто, день за днем. Петр Ильич приступил к работе 19 января 1890 года, во Флоренции; 28 кончил первую картину, с 29-го по 4 февраля вторую, с 5-го февраля по 11-ое четвертую (смерть графини), с 11-го по 19-е – третью; с 20 по 21 – пятую, с 23-го по 26-ое – шестую и интродукцию, с 27-го по 2 марта – седьмую. 3 марта была кончена интродукция. Итого, вся опера в эскизах была написана в 44 дня. – До инструментовки Петр Ильич в Италии же сделал клавираусцуг с 4 по 26 марта, т. е. в 22 дня, и затем там же приступил к инструментовке и сделал половину всей оперы. После перерыва недели в две снова принялся за нее в начале мая и кончил 8 июня вполне. Всего в 4 месяца и 20 дней.
В первый раз опера была представлена в Петербурге, на сцене Мариинского театра, 7 декабря 1890 года.
Издание П. Юргенсона.
Кроме того, 13 июня Петр Ильич приступил к сочинению секстета, черновые эскизы которого 30 июня кончил.
1890–1891
В письме 13 сентября 1890 года Н. Ф. фон Мекк объявила Петру Ильичу, что крайняя запутанность ее дел, грозящая разорением, не позволяет больше давать ему прежнюю субсидию. В течение тринадцатилетней переписки двух друзей случалось не раз, что Надежда Филаретовна в сложных перипетиях своих дел выражала Петру Ильичу страх разорения, но всякий раз при этом говорила о том, что Петр Ильич обеспечен ею пожизненно, так что его материальное положение ни в каком случае измениться не может, ибо при самых худших обстоятельствах она никогда не допустит падение своих средств до того, чтобы 6000 в год были для нее большим лишением. – В ноябре 1889 года Н. Ф. тоже выражала беспокойство о своих денежных делах, но, по обычаю, ни единым намеком не поминала о субсидии, а в течение лета 1890 года, наоборот, имела случай выказать свою прежнюю готовность и радость помогать Петру Ильичу, сделав ему значительный аванс в выдаче субсидии.
Полученное известие поэтому, как не из тучи гром, поразило Петра Ильича и вызвало следующий ответ.
К Н. Ф. фон Мекк
Тифлис. 22 сентября 1890 года.
Милый, дорогой друг мой, известие, сообщенное вами в только что полученном письме вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за вас. Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели вы, вероятно, думаете. Дело в том, что в последние годы мои доходы сильно увеличились, и нет причины сомневаться, что они будут постоянно увеличиваться в быстрой прогрессии. Таким образом, если из бесконечного числа беспокоящих вас обстоятельств вы уделяете частичку и мне, то, ради Бога, прошу вас быть уверенной, что я не испытал даже самого ничтожного, мимолетного огорчения при мысли о постигшем меня материальном лишении. Верьте, что это безусловная правда: рисоваться и сочинять фразы я не мастер. Итак, не в том дело, что я несколько времени буду сокращать свои расходы. Дело в том, что вам с вашими привычками, с вашим широким масштабом образа жизни предстоит терпеть лишения. Это ужасно обидно и досадно; я чувствую потребность на кого-то сваливать вину во всем случившемся (ибо, уж конечно, не вы сами виноваты в этом!) и, между тем, не знаю, кто истинный виновник. Впрочем, гнев этот бесполезен и бесцелен, да я и не считаю себя вправе пытаться проникнуть в сферу чисто семейных дел ваших. Лучше попрошу Владислава Альбертовича Пахульского написать мне при случае, как вы намерены устроиться, где будете жить, в какой мере должны подвергать себя лишениям. Не могу вообразить вас без богатства. Последние слова вашего письма[91] немножко обидели меня, но думаю, что вы не серьезно можете допустить то, что вы пишете. Неужели вы считаете меня способным помнить о вас, только пока я пользовался вашими деньгами? Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что вы для меня сделали и сколько я вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что вы спасли меня и что я наверное бы сошел с ума и погиб бы, если бы вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вперед по своему пути? Нет, дорогой друг мой, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять вас. Я рад, что именно теперь, когда уже вы не можете делиться со мной вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния вашего. Иначе вам не пришло бы в голову, что теперь, когда вы стали бедны, я буду вспоминать о вас «иногда»… Без всякого преувеличения я могу сказать, что я вас не забывал и не забуду никогда ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на вас.
Горячо целую ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех ваших горестей.
Про себя и про то, что делаю, напишу в другой раз. Ради Бога, простите спешное и скверное писание, но я слишком взволнован, чтобы писать четко.
Ко всему, что говорит Петр Ильич, надо только добавить, что свойственная ему мнительность преувеличила в его глазах последствия такого сокращения бюджета. 28 сентября он писал П. И. Юргенсону: «Теперь я должен совершенно иначе жить по другому масштабу и даже, вероятно, придется искать какого-нибудь занятия в Петербурге, связанного с получением хорошего жалованья. Очень, очень, очень обидно, именно обидно!» Но эта «обида» рассеялась скоро: материальное благосостояние его как раз к этому времени возросло очень сильно, а успех «Пиковой дамы» с большим избытком покрыл лишение субсидии.
Еще раньше успокоился он насчет судьбы самой Надежды Филаретовны, узнав, что страх разорения был мимолетный, и она вернулась к прежнему благосостоянию. – Но в этом последнем «успокоении», как это ни дико, ни странно сказать, крылась одна из тех обид, которую незажитой Петр Ильич унес в могилу. Убедившись очень вскоре в том, что Надежда Филаретовна богата по-прежнему, он увидел в ее последнем письме «желание отделаться от него, пользуясь первым попавшимся предлогом», он понял, что заблуждался, идеализируя по-прежнему свои отношения к «лучшему другу», он понял, что субсидия эта, значит, давно уже не имела того характера великодушного порыва, в котором ему за то, что он принимал деньги, были столько же благодарны, сколько был благодарен он, принимая их. «Отношения мои к Н. Ф. были такие, что я никогда не тяготился ее щедрой подачкой, – писал он П. И. Юргенсону, – теперь же я ретроспективно тягощусь. Оскорблено мое самолюбие, обманута моя уверенность в ее безграничную готовность материально поддерживать меня и приносить ради меня всяческие жертвы». В страданиях оскорбленной гордости Петр Ильич доходил до того, что желал Надежде Филаретовне такого разорения, чтобы отношения их переменились, и он жертвами своего благосостояния «мог бы помогать ей так же, как помогала она ему». К этим злым уязвлениям самолюбия присоединялась и горечь расставания с идеализацией своих отношений. Он точно проснулся и вместо чудного сна увидел, как он выражается в письме к Юргенсону, «какую-то банальную, глупую шутку, от которой мне стыдно и тошно…».