ремя? Весьма возможно. Я чувствую, что-то во мне расклеилось. Довезли меня в карете Карнеги. Под впечатлением разговоров о моей старообразности всю ночь видел страшные сны: по гигантскому каменному скату я неудержимо катился в море и уцепился за маленький уголок какой-то скалы. Кажется, все это отголосок вечерних разговоров о моей старости.
Г. Ромейко присылает мне ежедневно ворохи газетных вырезок обо мне. Все они без исключения хвалебны в высшей степени. 3-ю сюиту превозносят до небес, но едва ли не еще больше мое дирижирование. Неужели я в самом деле так хорошо дирижирую? Или американцы пересаливают?
27 апреля.
Погода сделалась тропическая. Макс, милейший немец из Нижнего Новгорода, устроил теперь мою квартиру так, что она вышла идеально удобна. Нет сомнения, что нигде в Европе нельзя иметь столь безусловный комфорт и покой в гостинице. Он прибавил два стола, вазы для присылаемых цветов и расставил иначе мебель. К сожалению, это как раз перед началом моих странствований. Вообще, курьезную разницу констатирую я в обращении со мной всех служащих при гостинице в начале пребывания и теперь. Сначала ко мне относились с той холодностью и несколько обидным равнодушием, которые граничат с враждебностью. Теперь все улыбаются, все готовы бежать за тридевять земель по первому моему слову, и даже состоящие при лифте молодые люди при каждом моем путешествии вверх или вниз заговаривают о погоде. Но я далек от мысли, что все это результат начаев, которые я раздаю довольно щедро. Нет, кроме того, всяческая прислуга очень бывает благодарна, когда к ней относятся дружески.
Посетили меня представители Композиторского клуба (Composer’s Club), собирающиеся дать вечер, посвященный моим произведениям. Милая г-жа Уайт прислала мне такое обилие чудных цветов, что за недостатком ваз и места я должен был подарить их Максу, пришедшему в полный восторг, ибо жена его их обожает. Посетил меня также скрипач Ритцель, приходивший за портретом и рассказывавший, как меня полюбили оркестровые музыканты. Очень это меня тронуло. Переодевшись, пошел к Майеру с моим большим портретом. Оттуда к Ширмеру, а оттуда стремительно в Musik-Hall, где предстояло последнее появление перед публикой. Эти визиты перед концертом показывают, как я мало волновался на сей раз. Почему? Решительно не знаю. В артистической комнате познакомился с певицей, которая пела вчера мой романс «И больно, и сладко». Чудесная певица и милая женщина. Концерт мой в отличном исполнении Аус-дер-Оге прошел великолепно. Энтузиазм был, какого и в России никогда не удавалось возбуждать. Вызывали без конца, кричали «hoch», махали платками – одним словом, было видно, что я полюбился и в самом деле американцам. Особенно же ценны для меня были восторги оркестра. Вследствие жары и обильного пота от нее и от махания палкой, – был не в состоянии оставаться в концерте и, к сожалению, не слышал сцены из «Парсифаля». Дома взял ванну и переоделся. Завтракал (или обедал) в 5 часов у себя внизу. Немного спал. В последнем вечернем концерте фестиваля сидел поочередно в ложах Карнеги, Гайда и Рено. Исполнена была целиком оратория Генделя «Израиль в Египте», и исполнение было отличное. В середине концерта овация архитектору здания. После концерта пошли с Дамрошем на ужин к фон Саксу. Этот роскошный ужин был дан в клубе. Здание грандиозное и роскошное. Мы сидели в отдельном зале. Хотя кухня этого клуба славится, но она показалась мне все-таки противною. На изящной виньетке меню был написан для каждого из приглашенных отрывочек из какого-нибудь моего сочинения. Гости, кроме меня и Дамроша, были пианист фон Зутен, венгерец Корбей, Рудольф Ширмер, брат фон Сакса, и, наконец, весьма знаменитый, весьма уважаемый и любимый Шурц, друг Кошута, Герцена и Мазини, бежавший из Германии в 48 году. Мало-помалу он составил себе громадное имя и достиг сенаторства. Человек, действительно, очень умный, образованный и интересный. Он сидел рядом со мной и много говорил про Толстого, Тургенева и Достоевского. Ужин вообще прошел очень весело, и не было недостатка в изъявлениях мне сочувствия. Мы расстались в 2 часа.
28 апреля.
Это был очень трудный и тяжелый день. Утром я был осажден посетителями. Кого только не было. И учтивый, интересный Корбей, и молодой, очень красивый композитор Клейн, и фон Сакс, и пианистка Ф. с золотом в зубах, и г. С. с женой-красавицей, докторшей прав, и я не помню, еще кто. Был доведен просто до безумия. В 1 ч. вышел, чтобы посетить нигилиста Штарка-Столешникова, но он живет столь далеко и жара была так ужасна, – что пришлось отложить. Поспешил к доктору Н. Едва успел вовремя дойти. Доктор Н. оказывается русским, или по крайней мере воспитывавшимся в России. Жена его, как я, наконец, узнал, – княжна Г. Они в Америке живут с 1860 года. Ездят часто в Европу, но в России с тех пор не были. Почему они ее избегают – неловко было спрашивать. Оба страшные патриоты, любят Россию настоящей любовью. Муж мне более по душе, чем жена. Что-то мягкое, доброе, милое и искреннее чувствуется в каждом не без труда произносимом русском слове и в каждом ленивом движении усталого и несколько печального старика. Про Россию он все время говорил в том смысле, что деспотизм и чиновническая администрация мешают ей стать во главе человечества. Эту мысль он повторял в разных вариациях бесчисленное число раз. Жена его – тип бойкой московской барыни. Хочет казаться умной и самостоятельной, но, в сущности, кажется, ни ума, ни самостоятельности нет. Очень любят оба музыку и хорошо ее знают. Н. когда-то и чем-то в сфере медицины прославился, и в Нью-Йорке его очень уважают. Мне кажется, что он вольнодумец, когда-то навлекший на себя гнев правительства и благовременно скрывшийся из России; но, по-видимому, теперешний либерализм его очень далек от нигилизма и анархизма. Оба несколько раз повторяли, что они со здешними нигилистами не якшаются. Позавтракав у них (в 3-м часу!!!), побежал (ибо здесь за неимением извозчиков приходится все бегать) к В. Н. Мак-Гахан. Если Н. живут, можно сказать, роскошно, то обстановка этой корреспондентки русских газет и журналов совсем студенческая. Она живет в чистеньком меблированном доме, где внизу у всех общая гостиная и общая столовая, а в верхнем этаже жилые комнаты. У нее я застал очень странного русского молодого человека, говорящего совершенно ломаным русским языком, но по-французски и по-английски в совершенстве. Внешность он имеет современного денди и немножко ломается. Позднее появился известный скульптор, Каменский, не знаю отчего уже 20 лет в Америке проживающий. Он старик с глубоким шрамом на лбу, болезненный и довольно на вид жалкий. Поставил меня в тупик, попросив рассказать все, что я про теперешнюю Россию знаю. Я совсем потерялся было перед великостью этой задачи, но, к счастью, Варвара Николаевна заговорила о моих музыкальных делах, а затем я посмотрел на часы и увидел, что пора бежать домой и переодеваться для обеда Карнеги. По случаю воскресенья все кафе заперты. Остатки английского пуританизма, проявляющегося в таких вздорных мелочах, как, например, в том, что иначе, как обманом, нельзя достать рюмку виски или стакан пива по воскресеньям, очень возмущают меня. Говорят, что законодатели, издавшие этот закон в нью-йоркском штате, сами страшные пьяницы. Едва успел переодеться и в карете (за которой пришлось послать и очень дорого заплатить) доехал до Карнеги. Архибогач этот живет, в сущности, нисколько не роскошнее, чем другие. Обедали супруги Рено, супруги Дамрош, архитектор Musik-Наll’а с женой, неизвестный господин и толстая приятельница М-me Дамрош. Я сидел рядом с этой очень аристократической и изящной на вид дамой. Карнеги, этот удивительный оригинал, из телеграфных мальчишек, обратившийся с течением лет в одного из первых американских богачей, но оставшийся простым, странным и ничуть не подымающим носа человеком, – внушает мне необыкновенную симпатию, может быть, оттого, что он преисполнен ко мне сочувствия. В течение всего вечера он необыкновенно своеобразно проявлял свою любовь ко мне. Хватал меня за руки, крича, что я некоронованный, но самый настоящий король музыки, обнимал (не целуя – здесь никогда мужчины не целуются), выражая мое величие, поднимался на цыпочки и высоко вздымал руки и, наконец, привел все общество в восторг, представив, как я дирижирую. Он сделал это так серьезно, так хорошо, так похоже, – что я сам был в восторге. Жена его, чрезвычайно простая и миленькая молодая дама, тоже всячески изъявляла свое сочувствие ко мне. Все это было мне приятно и вместе как-то совестно. Я очень рад был в 11 часов отправиться домой. Меня проводил до дому Рено пешком. Укладывался для предстоящей назавтра поездки.
29 апреля.
Майер зашел за мной в 8 с четвертью. Ну что я бы делал без Майера? Как бы я достал себе билет именно такой, какой нужно, как бы добрался до железной дороги, как бы узнал, в какие часы, где, как и что мне делать? Я попал в вагон-салон. Это кресельный наш вагон, только кресла расставлены теснее и спиной к окнам, но так, что можно поворачиваться во все стороны. Окна большие, и вид на обе стороны совершенно открытый. Рядом с этим вагоном был вагон-ресторан, а еще через несколько вагонов – курительный вагон с буфетом. Сообщение из вагона в вагон совершенно свободное, гораздо удобнее, чем у нас, ибо переходы эти крытые. Прислуга, т. е. кондукторы, гарсоны в вагоне-ресторане и в буфете с курильней, – негры, очень услужливые и учтивые. В 12 часов я завтракал (цена завтрака один доллар) по карте, имея право съесть хоть все кушанья, назначенные в карте. Обедал в 6; из нескольких десятков кушаний я мог выбрать, что и сколько угодно, за один доллар. Вагоны гораздо роскошнее, чем у нас, несмотря на отсутствие классов. Роскошь даже совершенно излишняя, напр., фрески, хрустальные украшения и т. п. Туалетов, т. е. отделений, где умывальные приборы с превосходною холодной и горячей водой, полотенцы (здесь вообще насчет полотенец удивительное обилие), куски мыла, щетки и т. п. – множество. Броди по поезду и мойся, сколько угодно. Есть ванна и цирюльня. Все это удобно, комфортабельно, – и между тем почему-то наши вагоны мне все-таки симпатичнее. Но, может быть, это отражение тоски по родине, которая вчера опять угнетала и грызла меня весь день до сумасшествия. В 8 с половиной часов мы приехали в Буффало. Здесь меня ожидали два господина, которых Майер просил проводить меня с одного поезда на другой, ибо найтись в лабиринте этого узла разных линий довольно трудно. Один из них поляк-пианист. Свидание с этими господами продолжалось всего 10 минут. Через 50 минут после выхода из Буффало я уже был на Ниагарском водопаде. Остановился в гостинице, где для меня помещение, опять-таки благодаря Майеру, уже было готово. Отель скромный, вроде небольших швейцарских, – но очень чистенький и, главное для меня, удобный, ибо в нем все говорят по-немецки. Пил чай, к сожалению, вместе с каким-то господином, надоедавшим разговорами. Чувствовал себя необыкновенно усталым, я думаю, оттого что в поезде была страшная духота, ибо американцы и особенно американки сквозного ветра боятся, вследствие чего окна все время закрыты и сообщения с внешним воздухом нет. А потом сидеть приходится больше, чем у нас. Остановок почти вовсе нет. Это тем более утомительно, что только в первые часы на пути по берегу Гудзона виды были интересны для в