Неизвестный Чайковский. Последние годы — страница 61 из 89

ельством 20 концертов за плату ровно втрое меньшую той, какую получил в мае[125]. Как признак того, что он преувеличил значение своего пребывания в Америке, что не так уж очень угодил американцам, если цена на него так быстро понизилась, – это очень огорчило его, и в ответ на предложение он телеграфировал два слова: «Non, Tschaikowsky»; в письме же предъявил свои условия настолько же преувеличенные, насколько предложенные показались ему малыми. Впоследствии из писем Мориса Рено и его фактотумов Петр Ильич имел возможность убедиться, что оскорбительного в этом ничего не было, что денежная оценка его отнюдь не соответствовала его значению в Америке; но неприятное впечатление осталось. Охота возвратиться туда, во всяком случае, ослабла; только большая денежная выгода могла соблазнить его снова. «Если мне дадут в Америке потребованные мной 20000 рублей, – писал он П. И. Юргенсону 8 октября, – то я соглашусь поехать, предположив, что если даже половину прокучу, то все же 10000 р. останется. Это будет хорошо для моих наследников».

Поводом к покрытому флером состоянию духа Петра Ильича было также духовное завещание, которое он написал в течение этого месяца и которое невольно наводило на тяжелые думы о «противном курноске», как он называл смерть. Побудило его сделать завещание то, что он только теперь узнал о переходе его авторских прав наследникам. До этого он все еще имел в памяти условия, на которых ставил оперы на императорских театрах до воцарения Александра III и по которым авторские права признавались дирекцией только пожизненно, а после смерти переходили к ней[126]. Это показывает, с какой деловитостью и вниманием он подписывал договоры о «Евгении Онегине», «Мазепе», «Черевичках», «Чародейке» и «Пиковой даме», где эта статья о наследственности прав и обязательств бросалась в глаза. Когда я ему сказал между прочим это, – он горячо начал спорить со мной, не поверил, но, однако, пошел справиться в дирекцию и очень был обрадован, что в споре со мной оказался неправым. Дело в том, что его всегда очень беспокоила судьба нескольких лиц, которым он щедро помогал при жизни, и ему отрадно было узнать, что он может поддерживать их и после смерти.

Мало радовало его на этот раз и сожительство Лароша. Последний как раз в это время был в одном из своих припадков апатии и болезненного отвращения к сочинительству, которые так часто лишают русскую музыкальную критику своего самого блестящего деятеля. Когда в середине октября он покинул Майданово, Петр Ильич писал мне: «Ларош производил такое тяжелое впечатление своей ипохондрией, что я не только не скучаю, но радуюсь, что не вижу перед собой человека глубоко несчастного, и которому я не в силах уже помочь».

В довершение всего, его беспокоило безденежье. За время каникулярного бездействия императорских театров доходы его приостановились, опера и балет не были кончены, и поэтому расчетов с П. И. Юргенсоном не могло быть. Виноват в своей временной бедности, конечно, был он сам, потому что увеличение расходов шло не об руку с увеличением доходов и приняло колоссальные размеры. Не только число пансионеров (из которых крупнейшим был я, ибо Петр Ильич мне давал до 2000 в год), количество просьб, всегда удовлетворяемых, все росли и росли, но он сам шел навстречу нужде других.

«Милый друг, – писал он П. Юргенсону, – мне очень хочется хоть немножко помочь X. относительно сбора. Билеты на концерт его будут продаваться у тебя. Если ты увидишь, что сбор плох, то, пожалуйста, билетов 15 или 20 возьми для меня и раздай их у тебя в конторе и вообще кому хочешь, разумеется, не говоря об этом X.»

«Если вас задерживает денежный вопрос, – пишет он У., – обратитесь к вашему искреннейшему другу (т. е. ко мне), который нынче заработал операми много капиталов и рад будет помочь вам. Клянусь, что никогда, никогда никто не узнает, а удовольствие мне будет большое».

«Вообще насчет денег, – писал он мне, – будь со мной откровенен и не стесняйся. Ведь ты знаешь, что для меня это скорее удовольствие, чем исполнение долга – входить в нужды близкого человека».

«Кстати, судя по письму М., я вижу, что у тебя может случиться недостаток денег на возвратное путешествие. Телеграфируй мне, если будешь нуждаться, и я тебе вышлю сколько нужно по телеграфу».

К П. Юргенсону. «Пожалуйста, напиши сейчас К., чтобы он по-прежнему выдавал У. 25 рублей в месяц. Да пусть теперь выдаст сразу за три месяца».

И таких выдержек, в особенности из писем к П. Юргенсону, можно привести массу. Не только нужда, прихоть ближнего вызывала в Петре Ильиче желание удовлетворить ее, и сотни рублей раздавались исключительно на удовольствия. Раз он был в компании, хотя бы и людей подчас более состоятельных, чем он, никто другой не смел тратить ни копейки. Торговаться он умел только к своей невыгоде, т. е. только уговаривал взять больше или дать ему меньше.

Вследствие всего этого кратчайшее пребывание в Москве стоило сотни рублей, и 500 рублей, которые он истратил весной в поездку на франко-русскую выставку в четыре дня, угощая племянников и меня, стала нормальным расходом в другие приезды. Немудрено, что при этих условиях бывали периоды, как теперь, в сентябре и октябре 1891 года, когда он сидел без копейки и чувствовал себя неприятно стесненным, главное, потому что лишен был возможности приходить на помощь другим.

Тяготила его в это время также переписка с антрепренерами, издателями и просителями всякого рода, дошедшая до высших размеров.

Все вместе породило то меланхолическое настроение, которое чувствуется в следующем, единственном представляющем интерес из писем этого времени.


К В. Э. Направнику

2 октября 1891 года.

<…> В январе начнутся мои заграничные странствования. Ах, Володенька, нелегко мне достаются эти странствования! Стар стал. Чувствую утомление от жизни и сознаю, что единственный подходящий для меня теперь образ жизни есть жизнь в деревне, покойная, чуждая суеты и бесплодной траты времени, коего впереди уже не очень-то много. С другой стороны, жизнь в деревне требует постоянных занятий, а от упорного сидения за столом я утомляюсь ужасно, и зрение портится. Таким образом, является, особенно вечером, потребность в развлечении и обществе, для каковой цели нужно жить в городе. Вот я и не знаю теперь – на что мне решиться: переезжать на постоянное житье в Петербург или оставаться в деревне. Увы, кажется, придется переехать в вашу Северную Пальмиру. Положим, что имей я возможность ограничиться в Петербурге кружком ближайших родных и друзей, – то это было бы очень, в сущности, приятно. Но, к сожалению, или вообще нельзя, или я не умею отделываться от массы скучнейших и несноснейших людских отношений, тяготящих меня и совершенно отравляющих удовольствие пребывать в городе, где очень многие могли бы сделать мою питерскую жизнь приятною.

XXXI

В двадцатых числах октября, не вполне кончив инструментовку «Иоланты», Петр Ильич поехал в Москву для того, чтобы присутствовать при постановке «Пиковой дамы» и дирижировать в концерте А. И. Зилоти, где должен был исполнить в первый раз только что им оконченную симфоническую фантазию «Воевода».


К С. И. Танееву

25 октября 1891 г.

Голубчик Сергей Иванович, мне необходимо сегодня быть в театре (дебют нового тенора в «Онегине»). Дирекция поручает мне решить, годится ли он. Поэтому я сам не могу привезти тебе партитуру «Иоланты»[127]. Посылаю ее, а ты, пожалуйста, дай расписку в получении, а то я буду беспокоиться… Еще раз повторяю, что считаю для себя величайшим счастьем и прямо благодеянием с твоей стороны, если ты возьмешь на себя трудную и скучную задачу фп. переложения. Но с другой стороны, я не хотел бы, чтобы из дружбы ко мне ты себя насиловал. Поступи, как знаешь. Партитура готова вполне (т. е. не вся, а то, что я тебе послал), кроме темпов и метрономов, а также полного обозначения номеров. Это я сделаю потом на партитуре и на твоем (о счастье!) клавираусцуге.

Не говори мне при свидании ничего про «Иоланту», ни похвалы, ни (чего Боже сохрани!) порицания: когда же опера будет дана, – только тогда можешь критиковать, сколько угодно.


К А. И. Чайковскому

Москва. 31 октября 1891 года.

Милый Толя, очень трудно мне писать письма. Происходит обычная при постановке оперы суета, от которой голова кругом ходит. Репетиции идут хорошо. Лизу поет Сионицкая, не хуже Медеи; Герман – Медведев будет, конечно, не хуже Фигнера. Остальное все на том же уровне. Постановка бедная, но недурна.


К в. к. Константину Константиновичу

Москва. 31 октября 1891 года.

Ваше императорское высочество.

Трудно высказать, как я был обрадован и тронут вашими дорогими строками. Конечно, в глубине души я чувствовал, что вы меня не забыли, – но так приятно иметь вещественное доказательство того, что среди столь сложных и многосторонних занятий, еще под впечатлением тяжелого семейного горя вы уделяете частицу вашего времени на памятование обо мне. Давно я не имел сведения о всем с вами происшедшем, радовался вашим радостям и скорбел о ваших печалях. 15-го сентября я даже видел вас вечером на Клинском вокзале Ник. жел. дор., но не подошел к вам, боясь неуместности моих приветствий в тех обстоятельствах, в коих вы находились, возвращаясь из Ильинского. На меня сделала очень сильное впечатление смерть племянницы вашей[128]; без преувеличения могу сказать, что я плакал о ней, как будто близко и хорошо знал ее. Могу себе представить, как вам было тяжело. Ко всяким смертям, по мере того, как стареешь, привыкаешь, относишься если не с равнодушием, то с покойным сознанием неизбежности факта смерти, но смерти очень молодых людей, особенно таких, которым обстоятельства сулили счастье, до сих пор действуют на меня подавляющим образом.