Неизвестный Чайковский. Последние годы — страница 69 из 89

<…> Сейчас послал тебе телеграмму о деньгах. Черт знает, что такое! Я мечтал, что ко времени поступления новых доходов у меня останется несколько тысяч, которыми положу начало своему капиталу… Теперь вижу, что по-прежнему проживу, что имею. Есть много оправданий моему мотовству, т. е. не все по моей вине происходит – но от этого не легче.

Скучнее и противнее Виши я ничего не знаю и, конечно, не выдержал бы здесь и одной недели, если бы со мной не было племянника, Давыдова. Дни тянутся, как месяцы, и я с омерзением думаю, что осталось еще 2 недели здешнего житья. И между тем нельзя сказать, чтобы я затруднялся, как убить время: целый день проходит в беготне, так что и книги в руки не успеваю взять. Я ожидал от тебя корректур, но до сих пор ничего не получил. Да оно и лучше, ибо я затруднялся бы, когда ими заняться. Лучше займусь ими усердно у себя дома.


К М. Чайковскому

Виши. 29 июня 1892 года.

Пишу тебе, Модя, последнее письмо из Виши. Через три дня мы уезжаем. Чем ближе срок отъезда, тем сноснее здешнее житье. После долгих колебаний мы решили ехать прямо в Петербург.

<…> Про Виши нечего тебе говорить, ибо оно слишком хорошо тебе известно. Однообразие, тоска и скука. Мы в Париже проведем несколько часов, самое большое сутки. В Петербурге дня три, а потом я поеду в Клин. Хочу кончить симфонию в Клину и в августе двинуться в ваши страны.


К П. И. Юргенсону

Виши. 1 июля 1892 года.

<…> Я от Листа имел всего одно маленькое письмецо, столь незначу-щее, что посыпать его Ла-Маре не стоит. Лист был добряк и охотно отвечал на все ухаживания, но так как ни к нему, ни к какой другой знаменитости я никогда не приставал со своими делишками, то поэтому в сношениях с ним не состоял. Впрочем, он, кажется, искренно предпочитал мне гг. Кюи и других, ездивших к нему на поклон в Веймар, но, вместе с тем, и симпатичных ему по музыке. Никакого особенного сочувствия к моей музыке Лист, сколько мне известно, не имел.


К Н. Конради

Питер. 9 июля 1892 года.

<…> Мы оба очень довольны, что вернулись в Россию. Теперь отдохну в Клину, а в августе опять странствовать собираюсь и к вам.

<…> Петербург встретил нас дождем, но вчера погода была чудная. В Аквариуме мне неожиданно сделали овацию. Вот пока и все.

XXXV

В начале музыкальной карьеры довольно небрежно относясь к изданию своих сочинений, равнодушный к качествам переложения для фортепиано оркестровых вещей и опер, еще более к опечаткам, Петр Ильич в конце семидесятых годов резко изменился в этом отношении и с годами все заботливее и педантичнее относился к достоинствам клавираусцугов и к корректуре. С восьмидесятых годов добрая половина его корреспонденции с П. И. Юргенсоном занята разговором о том, кому поручить фп. переложение, жалобами на встречающиеся в изданиях ошибки, просьбами переиздания некоторых вещей или нового их аранжемента. Требовательность его в этом отношении все растет; никто вполне его не удовлетворяет; все корректоры оказываются хуже, чем он ожидал; самые лучшие клавираусцугисты, как Клиндворт, Танеев, Зилоти, хорошо справясь с полнотой передачи, не угождают ему тем, что делают ее вместе с тем неудобоисполнимой для любителей. При этом, сам работая всегда «как будто его погоняют», он ожидал того же и от другах и большею частью был недоволен медленностью.

Теперь, когда мы знаем, что через полтора года Петр Ильич отошел в вечность, легко придавать отдельным фактам его жизни (которые прошли бы незамеченными, не случись этого) значение предчувствия; но особенная, исключительная заботливость о достоинствах издания своих творений, которую он проявил в 1892 году, дает право если не фактически, то образно сравнить ее со сборами в дальний путь, когда заботит и то, что предстоит, но не меньше и то, что покидаешь; недоделанное стремишься доделать, исправимое поправить и оставить все прежнее так, чтобы мысль о нем не тревожила и совесть была чиста перед вступлением в нечто новое, неизведанное.

Слова Петра Ильича в письме к П. Юргенсону, где он, хваля новое издание 3-ей сюиты, говорит: «Когда все мои лучшие вещи будут изданы так, как эта, я умру спокойно», дают мне право настаивать на этом уподоблении.

И вот, вследствие всего сказанного, когда П. Юргенсон предложил приготовить к осени 1892 года не только клавираусцуги «Щелкунчика» и «Иоланты», но и их печатные партитуры, Петр Ильич, с благодарностью и удовольствием приняв предложение своего издателя-друга, объявил, что, изверившись во всех корректорах, корректировать и партитуры, и клавираусцуги обеих вещей он будет сам, единолично, без всякой помощи. Кроме того, убедившись, что великолепное в музыкальном отношении переложение на фп. музыки «Щелкунчика», сделанное С. Танеевым, почти недоступно исполнению дилетантов, он взялся сам сделать новое, значительно облегченное и исправить двухручное переложение тех же вещей. Определяя точно, он взялся:

1. Сделать все три корректуры оркестровых партитур оперы и балета[144].

2. Исправить и прокорректировать двухручное переложение «Иоланты».

3. Прокорректировать кл. – усцуги «Иоланты» и «Щелкунчика».

4. Сделать самому облегченное переложение для фп. «Щелкунчика».

Здесь Петр Ильич так часто в письмах говорил о своей нелюбви к этим занятиям, что можно легко себе представить, какое громадное самообладание было нужно, чтобы добровольно взвалить себе на плечи такой труд. Он должен был отказаться от всех других работ, изменить установившийся обычаем образ жизни, сократить до минимума время отдыха, отказаться от всякого общества, даже такого любимого, как Кашкина, изобрести новый режим в питании, чтобы немногим более чем в месяц исполнить эту колоссальную задачу.

Как у душ Дантова ада волей Божественной справедливости страх мучений «Si volge in disio»[145], так у Петра Ильича усидчивость, с которой он принялся за дело, получила характер какого-то болезненно-страстного увлечения. «Корректур! Корректур! Еще! Еще! Корректур, ради Бога! Хоть бы вторые корректуры, уже мною просмотренные, мне прислали!!» – приписывал он чуть не в каждом из деловых писем к П. Юргенсону, и не предупрежденный человек при чтении их легко мог бы впасть в заблуждение, принимая за страстное желание то, что было одной мукой.

Опуская всю деловую переписку этого времени, привожу те немногие письма из остальных, которые рисуют настроение Петра Ильича.


К С. И. Танееву

г. Клин. 13 июля 1892 года.

Милый друг Сергей Иванович, только что вернулся из-за границы и нашел письмо твое от 29 июня. За указание опечаток в «Иоланте» ужасно благодарен. Все ли указаны в твоем письме? Помню, что ты указал мне некоторые еще в Москве, но тот экземпляр, на котором они были отмечены, куда-то исчез. Пожалуйста, напомни. В балете переменю, как ты этого желаешь, не только в облегченном издании, но и в твоем переложении, ибо корректуру буду делать я. Вообще мне предстоит теперь месяца два заниматься исключительно корректурами, облегченным переложением балета и т. п. Теперь просматриваю двухручное переложение «Иоланты». Терзаюсь и злюсь неописано. В мае, до отъезда за границу, я сделал эскизы первой части и финала симфонии. За границей она не подвинулась нимало, а теперь не до того.

Мне весьма желательно побывать у Масловых[146], но я желал бы в точности узнать, когда ты там будешь? Сообщи в точности твои планы. Будет ли там Антоша?[147] – вот бы чудесно было! Упоминая о своих занятиях, ты очень вскользь говоришь о сочинении. Подвинулась ли «Орестея»? Это меня очень интересует. Мне очень не нравится, что Антоша, прельщаясь гонораром, посвящает все свое время учебнику. А «Наль и Дамаянти»?


К Ипполитову-Иванову

г. Клин. 16 июля 1892 года.

Мишенька мой милый, я, по-видимому, ужасно перед тобой виноват, но менее, чем ты думаешь. Письмо твое, присланное мне в Виши из Клина, я получил, но за пять минут до отъезда, а потому оттуда отвечать не мог. Затем, в Париже, где провел три дня, и в Петербурге не нашел досуга, а здесь, едва приехавши, я принужден был засесть за особо спешные корректуры и так заработался, что запустил совсем свою корреспонденцию. Прости, ради Бога. Знай, что как бы редко и мало я ни писал – моя искреннейшая дружба к тебе и твоим никогда не искоренится из моего сердца.

<…> Теперь сижу дома и корректирую оперу и балет во всевозможнейших видах, начиная с партитуры того и другого. Все это требует большой спешности и теперь не до симфонии, которая и в Виши не подвинулась ни на йоту. Ты скажешь: поручи корректуру другому. Как бы не так! Нет, опыт научил меня никому, решительно никому не доверять. Думаю, что, по крайней мере, месяца полтора я буду занят этой мучительнейшей, несносной работой. А засим? Засим я лелею мечту побывать в Тифлисе. Ты не можешь себе представить, как меня туда тянет. Весьма, весьма возможно, что в сентябре или в октябре я хоть ненадолго появлюсь на берегах Куры.


К В. Давыдову

17 июля 1892 года.

<…> Я нашел здесь цветы, посаженные в большом количестве и при моем отъезде едва выходившие из земли, очень разросшимися. Многие из них в полном цвету, и следить за ними, за распускающимися бутонами махровых маков или за успехом каких-то неизвестных садовых произрастаний, из коих не знаю еще, какие будут цветы, – все это очень развлекает меня.

<…> За сочинение еще не принимался, ибо нашел здесь массу ожидавших меня корректур. Дабы дело не останавливалось и не случилось задержки, я должен все свое время и внимание посвящать труднейшей и скучнейшей корректурной работе.

Дни летят до того быстро, по вечерам вследствие усиленной работы я так рано ложусь в постель, что некогда скучать и тосковать. Раза два были мучительные приступы крапивной лихорадки, но, в общем, здоровье – как в Виши, так и есть – ни лучше, ни хуже.