Неизвестный Чайковский. Последние годы — страница 72 из 89

Все, что я могу сказать по этому поводу, это что Петр Ильич был очень польщен обращением к нему, вступил в письменные сношения с Я. К. Гротом и, наверно, как во всем, что он предпринимал, был безупречно добросовестен.

1892–1893

XXXVI

Никогда Петр Ильич не делал такого большого количества поездок, как в минувший сезон. – Правда, и прежде, в течение всей жизни, он был легок на подъем, и мало кто столько перемещался, как он.

Долго на месте он никогда не засиживался; но тогда ему просто казалось лучше там, «где нас нет».

При этом он часто ошибался; часто, наоборот, действительность превосходила ожидания: он привязывался к таким местам и при первой возможности возвращался. Нет такой поры его жизни, когда бы он куда-нибудь не стремился. Париж, Каменка, Усово, Вербовка, Кларан, Рим, Браилово, Симаки, Тифлис и пр. излюбленные места всегда тянули его к себе, и при первой возможности он туда отправлялся, с тем чтобы через некоторое время с таким же удовольствием их покинуть. Помимо цели, путешествие, само по себе, мало пугало Петра Ильича – часто доставляло удовольствие, никогда не служило препятствием к исполнению не только дружеского или родственного долга, но даже настойчивой просьбы.

С той поры, что он поставил себе девизом: «не удаляться от людей и действовать у них на глазах, пока им этого хочется», т. е. с 1885 г. переезды его стали учащаться. При этом перевес перешел от поездок ради удовольствия к поездкам по добровольно принятой обязанности. С 1887 года, когда он стал впервые дирижировать, появился новый тип путешествий: с артистическими целями, чтобы распространять свои сочинения. С ростом его славы росло число людей, желающих слышать его исполнение; податливый на просьбы, он удовлетворял все увеличивающееся количество их. – Все это нормально и не дает повода удивляться тому, что в 1892 г. ему приходилось больше ездить, чем в начале восьмидесятых годов, когда он еще не дирижировал и когда популярность его была значительно меньше.

Однако, всматриваясь ближе, ясность этого факта значительно затуманивается; из прямолинейного и простого он становится таким извилистым и сложным, что не подчеркнуть его здесь нельзя и если не объяснить, то указать во всей его непостижимости.

Пускаясь в первую артистическую поездку, Петр Ильич несомненно насиловал свое «настоящее я», но вместе с тем, приступая к ней без охоты, скорее со страхом, был полон ожидания каких-то неведомых, отрадных впечатлений и блестящих результатов, полон также веры в то, что исполняет нечто значительное не только для него и его славы, но и для русского искусства вообще. События этой первой поездки не разочаровали бы и менее скромного, чем Петр Ильич, человека. Отрадных впечатлений было много, начиная уже с того, что он оказался гораздо более известным за границей, чем думал. – Прием в Праге, «минута абсолютного счастья», изведанная там, шум, наделанный им в Париже, почтительное внимание и уважение, встреченное в Германии, все это вместе было гораздо более того, на что он рассчитывал, – и тем не менее вернулся он разочарованный; разочарованный не в том, что нашел (как сказано, он удовлетворился бы и меньшим), а в том, как это ему мало дало счастья сравнительно с теми мучениями, ценой которых он купил его.

Тем не менее, забыв последние, едва вернулся домой, он с удовольствием комбинировал следующую поездку за границу.

Безотчетное недовольство, разочарование могли быть результатом проходящего настроения. К тому же, главное, страх неизведанного еще волнения явиться перед иностранной толпой Петр Ильич уже превозмог: что прежде казалось страшным, теперь было знакомо; он мог не без основания предполагать, что выступать публично во второй раз перед иностранцами не будет уже так тяжело, и ожидать более отрадных впечатлений от второй поездки. Он ошибся – их было значительно меньше, чем в первую, а тоски и мучений еще больше. Он достиг только того, что смутное сознание «ненужности» жертв, которые он приносит своей популярности, на этот раз формулировались вопросами: «к чему я это делаю? кому нужны эти добровольные страдания? не лучше ли сидеть дома и работать?» Вера в значительность и важность дела пропала, а с ней и весь смысл насилования себя. Во время юбилейных концертов Рубинштейна, осенью 1889 года, свое участие в них он называет «бездельничаньем»; «мое настоящее дело – сочинение, а все мои труды, – говорит он далее, – по части дирижирования в концертах, присутствие на репетициях опер и балетов – я считаю чем-то случайным, бесцельным, только сокращающим мой век».

Результатом такого сознания следовало ожидать отречения от «бездельничанья» и возврат к прежнему трудовому образу жизни. Действительно, всю первую половину 90 года Петр Ильич посвящает исключительно сочинению и отказывается от всяких приглашений дирижировать. Ручательством, что это решение прочно, по крайней мере относительно заграничных поездок, является то обстоятельство, что, ко всему прочему, Петр Ильич, в течение пребывания во Флоренции и Риме (некогда столь любимых городах любимейшей страны), констатирует в себе какую-то доселе неведомую болезненную тоску по России.

Но с конца 1890 года Петр Ильич точно забывает пережитое в первые артистические путешествия и начинает снова разъезжать и по России, и за границу, то дирижируя, то для присутствия на репетициях своих сценических произведений. С каждой из этих поездок тоска становится острее, в особенности вдали от родины; каждый раз он себе говорит, что «в последний раз подвергает себя этой добровольной пытке» и каждый раз, вернувшись к себе, дома, очень вскоре, иногда почти непосредственно, думает о новой поездке. Промежутки отдыха становятся все короче, отлучки чаще. Теперь он знает уже, что его ожидает, все иллюзии найти новые отрадные впечатления пропали, ничего, кроме страданий, он не предвидит и все-таки едет, с тем чтобы опять давать себе клятвы, что «это в последний раз» – до следующего раза. Он словно перестал принадлежать себе и нехотя должен, не может не подчиниться чему-то мощно и неотразимо овладевшему им. Что-то захватило его волю и распоряжается вопреки ему.

Это «что-то» не простая уступчивость просьбам и желаниям других. Помимо того, что нам известно по всему предыдущему, его упорство, не поддающееся никакому влиянию извне, в вопросах артистической жизни, – мы только что видели: отказывать он умел и теперь. Когда нужно было выбрать между сочинением «Пиковой дамы» в 1890 году, потом «Щелкунчика» в начале 1891 года и принятыми ангажементами, он не постеснился отменить последние.

Это не прежняя любовь к переездам, потому что все прежние любимые места или стали недоступны, или потеряли притягательную силу. Каменка и Вербовка после смерти сестры стали для него развалинами былого. Италия после последней поездки утратила очарование, Париж без инкогнито стал только пугать. Симаки, Браилово сделались чужими. Остался только Тифлис, продолжавший манить его, но именно туда-то он в эти годы не ездил. Новых же любимых мест не завелось. Из клинского уединения он стремился только в Петербург для свидания с любимыми родными.

Это больше не «исполнение долга пред людьми», раз Петр Ильич свои артистические скитания назвал «бездельничаньем».

Это не было тщеславие, погоня за овациями. Добиваясь их, любя в воображении, как это свойственно всякому художнику, в действительности, мы знаем, они его смущали, и удовольствие присутствовать при сильном успехе своего произведения для него отравлялось мукой чувствовать себя на глазах у толпы. Стоит ли говорить, что это не была материальная выгода: кроме убытков он никогда ничего не привозил домой.

Это таинственное «что-то» было безотчетно тревожное, мрачное, безнадежное настроение, ищущее успокоение в рассеянии, какое бы оно ни было. Я не объясняю его предчувствием близкой смерти: для этого нет никаких данных. Да и вообще отказываюсь от непосильной задачи разгадать эту последнюю психологическую эволюцию глубин духа Петра Ильича, но указывая на нее, не могу не указать на параллель с тем, что предшествовало всякому резкому повороту в его жизни. Как перед избранием музыкальной карьеры в начале 60-х годов, как в Москве перед женитьбой, как в 1885 году перед тем, что из уединения он выступает «напоказ людям», – так и теперь чувствуешь, что «так продолжаться не может», что готовится новый перелом, нечто кончается и дает место чему-то новому, неизвестному.

Смерть, явившаяся разрешить положение, имела характер случайности, но что она предстала, когда так больше не могло продолжаться – для меня несомненно, и я не могу отделаться от впечатления, что 1892 и 1893 годы в жизни Петра Ильича были мрачным кануном какого-то нового, светлого обновления.

XXXVII

К М. Чайковскому

Вена. 7 сентября 1892 года.

<…> И на кой черт я принимаю эти заграничные приглашения? Одна тоска и мука. Но на этот раз я, кажется, сделал совершенную глупость. Меня предупреждал один господин, что зал, в котором мне придется дирижировать, есть, в сущности, колоссальный ресторан, – но я решительно не верил, ибо в письмах, в которых меня приглашали, это помещение называлось громким именем: «Musik-Halle». Вчера, приехавши сюда под вечер, я никем почему-то не был встречен, но не обиделся, а, напротив, обрадовался. Переодевшись, прямо отправился на выставку. День был воскресный, чудный, и народа было множество. На выставке нашел много интересного. Затем поинтересовался узнать, что такое «Musik-Halle». Там как раз шел концерт. Оказалось, что совершенно верно, это есть громадный, полный духоты и смрада от скверного масла и других потребляемых предметов, ресторан. Я сейчас же решил или потребовать снятия столов и превращения кабака в зал, или отказаться. Сейчас придет господин, который устраивает концерты при выставке, и я выскажусь ему решительно.


К М. Чайковскому

Иттер. 10 сентября 1892 года.

<…> На снятие столов распорядитель согласился, предварительно стараясь уверить меня, что в колбасе и пиве ничего нет мешающего. В тот же день приехал Сапельников с Ментер, и с тех пор я с ними не разлучался. Вчера были репетиции: одна от 9 до 12 ч., а другая от 4 с половиной до шести. Оркестр оказался недурной, но слабый по составу до смешного. В течение дня, сообразив все обстоятельства, предвидя всю мескинность и ничтожность этого концерта, я вдруг решил удрать, и Ментер от этой мысли была в восторге. Остальные немногие друзья, Доор и другие, возмущались всем происшедшим. Через два часа после репетиции, написав отказ, мы с Ментер и С