Неизвестный Чайковский. Последние годы — страница 76 из 89

Ты спросишь, для чего я это все тебе пишу? Просто непреодолимо влечет побеседовать с тобой. Как жаль, что я не попросил тебя и вообще всех писать мне сюда, – я бы сегодня мог иметь интересные письма и знать все, что вы все делаете. Время провожу очень оригинально: почти безвыходно сижу в своем довольно комфортабельном номере, а по вечерам шляюсь по улицам. Погода стоит совсем теплая.


К Н. Конради

Базель. 18 декабря 1892 года.

Милый Количка, пишу тебе с целью излить душу, измученную самой бешеной тоской. Собственно, писать, т. е. рассказывать, нечего. Бессмысленно прожил трое суток в Берлине, столь же бессмысленно провел сутки в дороге и сегодня начинаю бессмысленно убивать время здесь. Нет, никогда я не воображал, до чего может дойти тоска одиночества на чужбине. Удивляюсь еще, что я с ума не сошел или не заболел какой-нибудь ужасной болезнью, – но, видно, натура моя выносливая. Теперь все это если не пройдет, то смягчится, ибо послезавтра я буду в Монбельяре, где мне предстоит свидание со старушкой-гувернанткой, которую я когда-то ужасно любил, а затем в Париже я уже не одинок, хотя и Монбельяр, и Париж, и Одесса, и Брюссель – все это меня мало утешает, а скорее беспокоит. У меня одна цель: поскорее дожить до свидания со всеми вами и потом жить у себя дома, в Клину. Но пусть мои страдания за эти дни послужат мне уроком: никогда не ездить за границу одному. Зато только в подобные ужасные дни постигаешь во всей полноте любовь к близким. Господи, до чего я вас всех люблю!

<…> Как несносно печален показался мне на этот раз Берлин, как противен Базель и эта пакостная зимняя мгла. Ей-богу, даже в Петербурге больше солнца, чем здесь.


К М. Чайковскому

Базель. 19 декабря 1892 года.

<…> Ничего не хочется писать, кроме слезных излияний. Поистине изумительно, что я не схожу с ума от убийственной, феноменальной, чудовищной тоски. Так как это психопатическое явление повторяется с каждым разом при путешествии за границу все сильнее, то, конечно, теперь я уже один никогда не поеду, хотя бы на самый короткий срок. С завтрашнего дня это чувство пройдет и сменится другим, все-таки гораздо менее мучительным. Завтра я еду в Монбельяр и, признаюсь, с каким-то болезненным страхом, почти ужасом, точно в область смерти и давно исчезнувшего мира людей. Затем в Париже буду делать официальные визиты соакадемикам и, вероятно, заверчусь в вихре суеты. Это все же лучше. В Брюсселе опять будет не до тоски, а затем Одесса, где все-таки уж дома и где меня радует свидание с Васей Сапельниковым. Только разлука поучает познавать степень любви к людям. Помнишь, как я недавно равнодушно отзывался об А. И. Ну, а теперь, если бы он передо мной явился, я бы, кажется, умер от радости. Как я тебе завидую, что ты в Клину! Как тебе должно быть хорошо отдохнуть от Петербурга! В Монбельяре останусь всего полтора суток и в Париже надеюсь иметь письма от вас. Какая пакость и тоска этот Базель!


К Н. И. Чайковскому

Париж. 22 декабря 1892 г.

Милый мой Ильич, пишу тебе под впечатлением поездки в Монбельяр и, думая, что это тебе очень интересно, расскажу, как произошло свидание с M-elle Fanny. Из Базеля я предупредил ее, когда приеду, чтобы старушка не слишком переполошилась внезапностью. 1-го января по ихнему стилю, т. е. по нашему 20 декабря, ровно в 3 часа, я приехал в Монбельяр и сейчас же отправился к Fanny. Она живет в тихой улице городка, который вообще так тих, что поспорит с нашим уездным городишком. Дом этот, состоящий всего из 6 комнат, имеет три низеньких этажа (в каждом по две комнаты) и принадлежит ей вместе с сестрой; они в нем родились и прожили всю жизнь. Когда, постучавшись и получив в ответ «Entrez!», я вошел, то сейчас ко мне подошла M-elle Fanny, и я сейчас же узнал ее. Хотя ей теперь 70 лет, но на вид она гораздо моложе и, в сущности, как это ни странно, мало изменилась. То же красное лицо, карие глаза, волосы почти без седины, только значительно потолстела. Я очень боялся, что будут слезы, сцены, – но ничего этого не оказалось. Она приняла меня так, как будто мы всего год не видались, с радостью, нежностью и большою простотой. Мне сейчас же стало понятно, почему и родители, и мы все ее очень любили. Это необыкновенно симпатичное, прямое, умное, дышащее добротой и честностью существо. Немедленно начались бесконечные припоминания прошлого и целый поток всяких интереснейших подробностей про наше детство, про мамашу и всех нас. Затем она показала мне наши тетради (мои, твои и Веничкины), мои сочинения, твои и мои письма, но что интереснее всего, – несколько удивительно милых писем мамаши.

Не могу выразить, до чего очаровательное, волшебное чувство испытывал я, слушая эти рассказы и читая все эти письма и тетради. Прошлое со всеми подробностями до того живо воскресло в памяти, что, казалось, я дышу воздухом воткинского дома, слышу голоса мамаши, Венички, Халиты[162], Ариши, Акулины и т. д. Халиту, например, я совсем позабыл, а тут, как она напомнила мне его фигуру и рассказала, как он страстно любил папашу и нас, детей, то я вдруг увидел его живым. Подобно сестрице, Настасье Васильевне, она только и живет воспоминаниями о далеком прошлом с той разницей, что у сестрицы все перепуталось и иногда трудно понять, что она рассказывает, а у Фанни все это дышит жизнью и правдой. Это объясняется тем, что по возвращении в Монбельяр она прожила 42 года однообразной, тихой жизнью, и годы молодости, столь отличные от монбельярской жизни, остались в памяти, ничем не смущенные. По временам я до того переносился в далекое прошлое, что делалось как-то жутко и в то же время сладко, и все время мы оба удерживались от слез. На вопрос – кого я больше люблю из братьев, я отвечал уклончиво, что люблю всех одинаково, – на это она немножко рассердилась и сказала, что я должен тебя, как товарища детства, любить больше, и я почувствовал в эту минуту, что, в самом деле, ужасно тебя люблю, именно как соучастника всех этих детских радостей. Я просидел у ней от 3 до 8 часов и совершенно не заметил, как прошло время. Весь следующий день я опять провел с ней неразлучно, только обедать она меня отсылала в гостиницу, откровенно говоря, что стол ее с сестрой слишком мизерен и что ее стесняет меня угощать едой. Пришлось сделать вместе с ней 2 визита к ближайшим ее друзьям и родным, которые с давних пор интересовались видеть меня.

Она подарила мне одно чудное письмо от мамаши, в котором она с особливою нежностью пишет про тебя. Письмо это я покажу тебе. Живут они с сестрой очень не роскошно, – но мило и уютно. Сестра тоже долго жила в России и даже недурно говорит по-русски. Обе до сих пор дают уроки. Весь город их знает, они переучили всю тамошнюю интеллигенцию и пользуются всеобщей любовью и уважением. Вечером я расцеловался с Фанни и уехал, обещав приехать когда-нибудь еще.

Сколько я мог понять, она несколько оскорблялась нашим равнодушием к ней и сама из гордости не хотела навязываться на письменное общение. Впрочем, упреков никаких не было, – скорее, как бы себя упрекала в излишней сдержанности.

Вот тебе, милый мой Ильич, подробное донесение о визите в Монбельяр.


К М. Чайковскому

Париж. 24 декабря 1892 года.

<…> Я здесь, наконец, перестал предаваться так безумно тоске и отчаянию. Живу здесь уже третий день. Очень страдаю от холода, немножко грущу и все занят одной и той же мыслью: поскорей бы домой. Но Беляры, фланерство, театры, рестораны доставляют мне некоторое удовольствие. В первый вечер я пошел в Водевиль. Не понимаю парижского вкуса! Представь, что пьеса[163] очаровательно мила. Иттеманс бесподобен, публика, по-видимому, наслаждается, хохочет до упаду, – а сборов нет и театр пустоват!!! Обстановка – умопомрачение. Здесь, кажется, больше вкуса и больше изобретательности, чем в Петербурге. Первый акт происходил на балу. Но куда же этот бал лучше бала в «Дне в Петербурге»! Кончается, как у тебя, что в зал врывается котильон с фигурой «тройка», – но до чего все очаровательно сделано! И до чего все гости изящны в сравнении с петербургскими статистами. В общем, я был чрезвычайно доволен. Вчера пошел на «Лизистрата». Пьеса очень талантливая, остроумная, скабрезная донельзя, но местами скучноватая. Гитри показался мне хамоват и вообще не понравился. Зато Режан просто верх совершенства.


К А. И. Чайковскому

Париж. 4 января 1893 года.

<…> Конечно, я в последний раз совершаю заграничное путешествие при таких условиях. Нельзя более и скучать, и тосковать, как я; теперь, впрочем, гораздо меньше, а в первое время просто я с ума сходил. Не помню, откуда я писал тебе, кажется, из Базеля. Побывал я у М-elle Фанни в Монбельяре, и посещение произвело на меня сильное впечатление. Свидеться после 44 лет разлуки с некогда любимым и близким человеком, помнящим прошедшее, как будто все это вчера происходило, – это нечто небывалое. Оттуда отправился в Париж, где на меня нашла такая мизантропия, что кроме Зилоти с женой и Эммы[164] я никого не видел. Затем пробыл пять дней в Брюсселе, где страдал вдвойне и от тоски по дому, и от волнений, сопряженных с репетициями и концертом. Последний удался вполне, и успех был весьма блестящий. Теперь я опять в Париже. Но очень ненадолго, через три дня уезжаю в Одессу. Пожалуйста, напиши мне туда про то, как вы поживаете. Я непременно хочу навестить вас в Нижнем, но, может быть, до того еще, хоть ненадолго, приеду к себе, чтобы стряхнуть с себя отвратительное чувство, не покидающее меня теперь, а именно чувство раскаяния в потере драгоценнейшего достояния – времени. Только работа может меня излечить от этого бедствия. Итак, или прямо из Одессы, или через несколько времени по возвращении в Клин я побываю у тебя.


К М. Чайковскому

Париж. 4 января 1893 года.

Спасибо тебе, Модинька, за все твои письма, полученные частью здесь, частью в Брюсселе. Вчера я вернулся сюда на другой день после моего блестящего тамошнего концерта. Оркестр оказался хороший, даже очень хороший,