Светлые праздники Петр Ильич провел в Петербурге и на этот раз большею частью в интимном кругу родных и ближайших друзей, поэтому настроение его могло бы быть спокойным и ясным, но смертельная болезнь Алексея Николаевича Апухтина, тщетно боровшегося с водянкой, омрачила эти дни. Петр Ильич ежедневно навещал его и, помня все страшные симптомы этой болезни у Н. Д. Кондратьева, не сомневался в мрачном исходе ее у старейшего из своих друзей.
К Г. Конюс
Петербург. 5 апреля 1893 года.
Дорогой Георгий Эдуардович, я говорил о вашей сюите с М. П. Беляевым. Он обнаружил полнейшую готовность издать ее, и чем скорее, тем лучше, дабы в будущем сезоне играть уже по печатным нотам. Беляев весьма деликатным образом дал мне почувствовать, что, хотя моей горячей рекомендации он вполне верит, но, по обычаю, без одобрения Р. Корсакова и Глазунова обойтись не может. Сим двум я тоже про сюиту говорил, и нет сомнения, что они ее одобрят. Насчет условий, т. е. гонорара, речи не было, – я этих сторон дела терпеть не могу касаться, но Беляев вообще очень щедр. Тем не менее, для начала, советую вам не дорожиться. Впоследствии, когда вы повсюду прошумите, можно будет стать требовательным в денежном отношении. Говорят, что вы отправили сюиту в Америку? Неужели не копию, а самый манускрипт?
К В. Давыдову
Клин. 11 апреля 1893 года.
<…> Вообще я, по правде сказать, все это время скучаю и постоянно душой на северо-западе, у берегов Невы. Задачу свою исполнил пока аккуратно: каждый день рожаю по музыкальному чаду. Чада эти весьма скороспелые и неважные: у меня нет никакой охоты их творить, а творю для денег. Стараюсь только, чтобы не слишком скверно выходило. Скажи, пожалуйста, Моде, что мне ужасно досадно, что пропало письмо, в котором я воздавал хвалу его «Налю и Дамаянти»[173]. Черт знает как пропадают письма!.. Но, быть может, он потом все-таки получил. Я нахожу его либретто очень искусно сделанным, но мне этот сюжет не особенно по сердцу. Слишком далеко от жизни. Мне нужен сюжет вроде «Сельской чести». Более чем когда-либо я злюсь на погоду и en froid с высшим начальством неба.
К В. Давыдову
Клин. 15 апреля 1893 года.
<…> Продолжаю печь музыкальные блины[174]. Сегодня печется десятый. Замечательно, что чем дальше, тем охотнее и легче я занимаюсь этим делом. Сначала шло туго, и первые две вещи суть продукт напряжения воли, а теперь я не успеваю справиться с мыслями, которые одна за другой в течение целого дня ко мне являются. Так что если бы я и мой издатель могли: я – прожить весь год в деревне, а он – всю эту массу нот издать и гонорар уплатить, то, работая а lа Лейкин, я в один год бы нажил 36 000 с половиной… Недурно бы! Получил я сегодня свои харьковские карточки и всяческие портреты. Они все удивительно хороши, но особенно большой. Я привезу показать, а пока, если хочешь, получи одну кабинетную.
К М. Чайковскому
Клин. 17 апреля 1893 года.
Бедный Моденька, хоть очень печально, но должен разочаровать тебя. Либретто распланировано великолепно[175]: все главное, все удобовыкраеваемое выкроено, поэзия, сколько возможно, сохранена, нет ничего лишнего, многое, выдуманное тобой помимо Жуковского, тоже очень эффектно… И все-таки я не могу написать «Ундины»! Причин несколько. Во-первых, как ты ни ловко сделал сценариум, а все-таки многое из того, что особенно пленяет меня в поэме, не вошло в него: например, поездка в фуре, забивание колодца и другие подробности (у тебя нет симпатичного патера). А то, что вошло в иных местах вследствие необходимости сценической, перестало быть в полной мере поэтическим. Например, сцена уплакивания для меня невозможна иначе, как в спальне, наедине, у постели. Вся прелесть пропала оттого, что это у тебя при всех, на площади. Оно, может, эффектно, – но уже меня больше не пленяет. А разве можно поместить то, что заставило меня при последнем чтении проливать слезы? Я говорю о том, как при погребении рыцаря Ундина обратилась в ручеек и обвила собой могилу, чтобы никогда не расставаться с дорогим прахом. Одним словом, я хочу сказать, что, несмотря на все твое искусство, «Ундина», т. е. та, которая меня восхищает и трогает, – невозможна на сцене. А что касается до оперной, условной, более или менее опрозаиченной Ундины, то ведь одну оперу на этот сюжет я уже написал. И это главная причина, почему я не могу опять ее взять сюжетом для оперы. В той, когда-то написанной, было кое-что очень прочувствованно и удачно, и если бы я теперь начал снова писать, то уже не было бы свежести чувства. Кое-что, напротив, было отвратительно скверно, например, «Давно готово все во храме, нас ждут уж брачные венцы». И настолько скверно, что мне даже несколько противно думать о сцене пира. Многое еще можно сказать, но лучше я поговорю с тобой устно, а пока скажу, что не чувствую того подъема духа, который нужен для нового большого труда. Ради Бога, поищи или изобрети сюжет по возможности не фантастический, – что-нибудь вроде «Кармен» или «Сельской чести». Нельзя ли тебе удовольствоваться сценариумом и не писать стихов для Рахманинова? Пусть ему кто-нибудь твой сценарий положит на стихи. Пожалуйста, милый, не сердись и не огорчайся.
К М. Чайковскому
Москва. 22 апреля 1893 года.
Увы, милый Модя, кажется, мне не написать 30 пьес! В 15 дней я написал таковых 18 и сегодня привез их в Москву. Но теперь мне нужно остаться здесь 4 суток (спектакль в консерватории, обещанное утро у синодальних певчих, празднование дня рождения среди здешних приятелей и т. д.), потом хочу съездить в Нижний, а 29-го здесь идет в первый раз «Алеко» Рахманинова, так что раньше 30 апреля домой не попаду, а 10 мая я уже непременно должен выехать за границу. Но так как мне страшно хочется несколько дней провести с вами, – то, вероятно, 3-го я уже буду в Петербурге. Разве что несколько романсов удастся еще кое-как сочинить.
23 апреля.
<…> Был вчера на генеральной репетиции консерваторского спектакля. Шли второй акт «Орфея» и «Matrimono Segreto». «Орфей» прошел неважно, но опера Чимарозы, которая восхитительна безусловно, была исполнена бесподобно. Все исполнители – ученики и ученицы Лавровской, которая показала, что она превосходная учительница. Потом обедал в Эрмитаже, а вечером был в Малом театре с Поплавским и Кашкиным, давали «Patrie». Несмотря на эффекты, очень французистая пьеса, и если бы не Ермолова, которая просто божественно хороша, – было бы совсем скучно. Потом опять был в Эрмитаже с большой компанией, ел, пил, играл в карты и вернулся домой в 4 часа. Странно провести такой день после клинской правильной и тихой жизни. Половину одного из романсов уже истратил.
К П. И. Юргенсону
Клин. 2 мая 1893 года.
<…> Я имел в виду получить прежний гонорар, т. е. 100 р. за номер. Собственно, ввиду многих предложений высшего, чем этот, гонорара (честное слово, правда!) можно было бы надбавить цену, – но я не могу забыть, что ты издаешь мои крупные вещи, которые еще, Бог весть, окупятся ли. Итак, оставим прежний гонорар: и то хорошо. А вот жалко, что времени не хватило написать побольше.
Был у Карлуши[176]. По-моему, он умирает. Пожалуйста, в случае катастрофы или вообще в случае нужды – не отказывай семье в помощи из моих настоящих или будущих денег. Пока я в отсутствии – ты единственный в Москве близкий приятель его, и потому, пожалуйста, голубчик, замени и меня также; окажи бедному больному всяческую поддержку.
К. П. И. Юргенсону
Клин. 5 мая 1893 года.
<…> Я нарочно остался лишний день дома, чтобы успеть переписать еще один опус, а именно – шесть романсов. На днях их привезет тебе Алексей. Он явится к тебе с запиской, по которой потрудись уплатить ему сразу громадную сумму: 10 000 рублей сер.
Мне жаль, что должен разом грабить тебя на такие огромные суммы, но другого исхода из моих затруднений нет, а долго оставаться должным Алексею я не люблю. Зато на заграницу больше денег у тебя не возьму.
Если во время моего отсутствия будут награвированы пьесы для фп., то пусть кто хочет сделает корректуру 1-ю и 2-ю, третью же необходимо должен сделать я сам. То же самое насчет романсов.
Ничего не знаю об Альбрехте. Из Петербурга буду телеграфировать Анне Леонтьевне[177].
К П. И. Юргенсону
Петербург. 6 мая 1893 года.
Спасибо за известие об Альбрехте[178]. Бедный Карлуша!
Относительно гонорара скажу следующее: Гутхейль мне никогда ничего не предлагал, ибо все русские издатели знают, что на их прибавки и зазывание я не поддамся. Но за границей про мои отношения с тобой не знают, и оттуда я нередко получал и до сих пор получаю предложения. Иные из них (напр., Андре из Оффенбаха) прямо уговаривали назначить гораздо более условленной с тобой платы (конечно, дело идет о мелких пьесах).
Итак, быть может, справедливо было бы увеличить гонорар, но опять-таки я стесняюсь, ибо не могу не принять в соображение, что многие мои симфонии и оперы стоили тебе гораздо дороже, чем сколько ты за них получил. Конечно, быть может, впоследствии они пойдут, но пока мне неприятно обдирать тебя. К тому же ты, к моему крайнему сожалению, не такой богач, как какой-нибудь Абрагам, или Шотт, или Симрок.
В конце концов, не знаю, как поступить. Если ты (положа руку на сердце) не найдешь излишним накинуть полсотни – пожалуй, накинь. С денежной точки зрения я буду, конечно, рад, ибо год вышел для меня тяжелый.
За Моцарта[179] можно ничего не брать, ибо моего тут очень мало.
К В. Давыдову