рядом с небольшим имением известного садовода Еракова[196], с которым отец был в довольно хороших отношениях, знанию которого он верил. Знания эти он использовал, когда сделался петербургским горе-помещиком, но об этом – пониже.
И вот мы жили на даче, и как-то ночью к нам забрались в столовую, где в буфете лежало серебро, воры. Однако украсть им ничего не удалось, так как своим кашлем их испугал отец[197].
В другой раз я с сестрой резвился в довольно большом синебрюховском парке, и ее ужалила в ногу змея. Она закричала и плача просила меня ее спасти. Я не растерялся и, помня рассказы о том, что при ужалении змеи следует немедленно высосать из укуса часть крови, сделал сестре тут же на месте эту операцию, за что меня потом весьма хвалили[198].
Про эти два факта узнал местный корреспондент «Газеты», огласивший их в печати[199].
Отец нашел, что журналист мешается не в свое дело, вмешивается в частную жизнь людей, что, по его мнению, в высшей мере недопустимо, и был вообще в претензии на редакцию, напечатавшую корреспонденции. О том, как недолюбливал отец представителей указанной части печати, говорит следующий факт. Как-то весной, когда мама с сестрой выехали не то на дачу, не то в имение, а я с папой оставались в Петербурге (у меня был экзамен, а отец задержался по делам редакции), мы пошли в ресторан Палкина обедать. В общем зале мы застали за большим столом, уставленном яствами и питиями, целую компанию. То праздновали какое-то редакционное событие сотрудники одной газетки. По всему было видно, что праздновавшими было немало выпито. Отец посмотрел на них, поморщился, но все же уселся со мной в углу зала, не обращая на пировавших внимания. Эти последние узнали, конечно, отца, и один из них, вдруг поднявшись с места, провозгласил за него тост.
Отец резким движением бросил салфетку на стол, встал и, обращаясь ко мне, сказал: «Пойдем, Костя, отсюда… здесь скоро начнут драться», – и скорыми шажками направился к дверям, бормоча под нос, что недоставало, чтобы всякие и т. д. пили за его здоровье.
Насколько не любил отец указанную прессу, настолько он уважал мнение большой печати, получая и просматривая не только «Новости» (сменившие «Голос») Нотовича[200] и «Русские ведомости» Соболевского[201], но и «Новое время» Суворина[202] и «Московские ведомости» Каткова[203]. Других органов крупной печати в то время не было, если не считать уж и тогда приходивших в упадок «С.-Петербургских ведомостей»[204]. Из заграничных изданий у нас получали «Le Temps»[205] и берлинский «Кладеррадач», большая часть карикатур которого приходила покрытой слоем типографской краски, дабы нельзя было их рассмотреть. Таковы были правила цензуры, не допускавшей насмешек над великими мира сего (понятно, русского). Будучи действительным статским советником, папа имел право ходатайствовать перед министерством внутренних дел о получении газет и журналов без предварительной цензуры, но он этим правом не пользовался, и в результате немалая часть остроумнейших карикатур «Кладеррадача» осталась для него неведомой.
Теперь, говоря о тогдашней русской «большой» печати, я должен заметить, что, хотя папа совершенно недолюбливал «Нового времени», называя его «Красой Демидрона»[206] и другими, не менее хлесткими названиями, он в то же время высоко ставил издателя A. C. Суворина, сумевшего из ничего создать такое большое дело. Действительно, Сувориным на это было потрачено немало труда. O. K. Нотовичу было легче наладить свои «Новости», так как к нему сразу примкнули сотрудники закрытого «Голоса».
Вообще отец любил трудиться и работать и требовал от своих сотрудников как на государственной службе, так и на службе редакционной большой работоспособности. Он недоумевал, как это можно сидеть без работы, – просиживая сам над ней, несмотря даже на недуги, почти целыми днями и ночами.
– Но, М. Е., – как-то раз пробовал возражать ему Терпигорев[207] (Сергей Атава), которому отец выговаривал за то, что он, несмотря на полученные авансом деньги, не представлял в редакцию «Отечественных записок» материала, – коли не пишется…
– Этого быть не может, – резко перебил его попытки дальнейшего оправдания отец, – писателю стоит сесть за письменный стол, взять перо в руки, и у него немедленно является перед глазами тема для письма… По крайней мере, так всегда бывает со мной, – добавил он.
Но если папа много требовал от подчиненных ему лиц и своих сотрудников, то он умел им в минуты жизни трудные помочь. Работникам пера он помогал, как я уже упоминал, тем, что вызволял их из беды довольно-таки большими авансами; другим, особенно же молодым, он помогал советами и, кроме того, не гнушался исправлением их литературных произведений. Некоторые из начинавших в то время, затем достигнувших в литературе и журналистике известности писателей, очевидно, не раз помянули добрым словом сурового старика с седой бородой, своим участием давшего им возможность выйти в люди. Некоторые же, как это ни странно, в большинстве случаев довольно-таки бездарные люди, были в претензии на отца за то, что он самочинно исправлял их труды. Так, например, некий господин, возомнивший, что он беллетрист, представил отцу какую-то повесть, написанную из рук вон плохо. Идея же, проводимая в ней, отцу понравилась, и он, недолго думая, написал на эту тему свое собственное сочинение, пропустив его в журнал за подписью автора неудачного произведения. Повесть привлекла внимание всей литературной критики, громко славословившей новоявленный талант, предсказывавшей ему большую и славную будущность, советуя ему, однако, меньше подделываться под Щедрина, а выработать свой собственный слог. Многие издатели допытывались у отца, где они смогут сговориться с новым, казалось, светилом в литературном мире, чтобы получить от него какое-либо из будущих его произведений. Мой отец посмеивался в бороду и давал просимые сведения. Недовольным остался только сам господин, написавший неудачную повесть. Он открыто негодовал на отца за переделку своего произведения. В дальнейшем он дал несколько вещей в другие редакции. Но материал оказался до того малоинтересным, что о напечатании его не могло быть даже речи. Все тогдашние заправилы журналов, незнакомые со всей подоплекой дела, полагая, со слов горе-беллетриста, что папа только исправил его повесть, удивлялись тому, как это мог человек сразу так «исписаться»[208].
Состоя на государственной службе, мой отец также немало помогал своим подчиненным в нравственном и материальном отношениях. Так, например, в гор. Пензе, где он был председателем казенной палаты, он учредил библиотеку служащих, выдавал беднейшим чиновникам значительные пособия, требуя, однако, от них работы, не обременяя в то же самое время их таковой. Вот, например, случай, рассказанный мне скончавшимся несколько лет тому назад бывшим начальником отделения пензенской казенной палаты Д. Л. Пекориным, служившим под началом у отца[209]. Как-то раз потребовалось представить в министерство финансов какие-то срочные сведения. В то время о пишущих машинках и представления не имели. Бумаги в министерство писали особые писцы-каллиграфы, обладавшие красивейшим почерком. Одному из них и было предложено переписать доклад, довольно-таки длинный, собственноручно написанный папой. Кто видел его почерк, несколько смахивающий на клинообразные письмена, может себе представить, как легко было писцам разбираться в его руке.
Поздно вечером того же дня возвращаясь из клуба, мой отец проезжал мимо казенной палаты. К своему удивлению он заметил в одном из окон здания свет. Предполагая, что в учреждении могут орудовать злоумышленники, отец остановил своего кучера и, не без труда добудившись спавшего швейцара, отправился с ним вместе наверх. В общей канцелярии они застали «министерского» писца спящим сном праведных над неоконченной работой. Видимо, усталость взяла верх над прилежанием и чиновника сразил сон. Отец подошел к нему, тихонько взял бумаги: свой черновик и недописанный беловой – и вышел из комнаты, наказав швейцару никому ни слова про свое посещение не сказывать. Приехав домой, он, ввиду того что бумага была срочная и что почта отходила из Пензы как раз на следующий день, лично вписал конец донесения в начатую работу писца. Вышло довольно оригинально: начало бумаги было написано по всем правилам каллиграфического искусства, а конец представлял из себя нечто чрезвычайно мало понятное для всякого, кто не был знаком с отцовским почерком. Затем бумага была зарегистрирована, законвертована и направлена по адресу лично отцом. Можно себе представить весь ужас несчастного чиновника, когда он, проснувшись, не нашел на столе начатой работы. Он был вскоре успокоен отцом, приказавшим ему передать, что он его не винит в том, что он, будучи переутомлен непосильным трудом, заснул. Что же касается работы, то и о ней не следует беспокоиться, так как она выполнена. И писец успокоился.
Можно себе также представить ту сенсацию, которую произвело появление бумаги в министерстве финансов. Бюрократы этого учреждения были поражены отцовской «дерзостью», и ему немедленно был дан нагоняй в письменной форме. Получив этот самый нагоняй, отец на обороте министерской бумаги написал: «угрозами не руководствуюсь» и, подписав, отослал ее обратно в Петербург. Все в Пензе думали, что его предадут суду за подобную продерзость. Однако, ко всеобщему удивлению, ничего неприятного для отца не произошло. Министерство на «продерзость» ничем не реагировало. После этого события уважение к моему отцу как в пензенском обществе, так и среди подчиненных еще больше возросло.