Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи — страница 30 из 46

Бережливость и расчетливость Μ. Е. стали к концу его жизни переходить в положительную скупость, дошедшую до того, что когда он, отчасти под давлением жены, решил перевести сына из гимназии Як‹ова› Гр‹игореьвича› Гуревича в лицей, то, при имевшемся в то время у него капитале – около 600000 руб.‹лей› – возбудил ходатайство о принятии сына в Александровский лицей на казенный счет, что, помнится, из уважения к Μ. Е. как крупному русскому писателю и во внимание в особенности к обострившемуся болезненному его состоянию и было выполнено лицейским начальством[401].

Между тем природная отзывчивость к людям вообще и к политической молодежи и заступникам за свободу народа ‹…› не умирала в нем и была все время в борьбе с развивавшимся стремлением к накоплению денежных средств для обеспечения семьи. Это доказывается как не прекращавшимися все-таки расходами Салтыкова на нужды подпольных работников[402], так и еще одним психологически характерным обстоятельством. Салтыкова всю жизнь не покидало, а во время особых приступов нервного обострения неотступно мучило, по неоднократным наблюдениям моего отца, воспоминание о том, что он, Салтыков, в бытность вице-губернатором в Рязани[403], всегда систематически выгораживавший в пределах его возможности всех политических деятелей подполья, упустил возможность или не сумел отстоять кого-то из обвинявшихся по политическому делу, следствием чего была не то казнь, не то долговременная ссылка привлеченного в каторжную работу. Воспоминание об том факте покойный отец наблюдал во время даже бредовых приступов у М. Е. Салтыкова. Подробностей этого события отцу не удалось выведать у Μ. Е., так как покойный говорил об этом инциденте только намеками и вообще упоминать о нем не любил. Только отцу была ясна связь этого события с какими-то очень тяжелыми для Μ. Е. мучениями совести[404].

Во вторую половину жизни, насколько помню, со времени ряда имущественных неудач, явившихся следствием первоначальной доверчивости М. Е., втянувших его в долги и в необходимость с крайней затратой сил изворачиваться для удовлетворения требований повседневной жизни, отчасти же под влиянием начавших развиваться болезней, в конце концов приведших М. Е. к смерти, в нем развились крайняя раздражительность, желчность, подозрительность и под конец в отдельных случаях даже проявления вроде ‹пропуск слова›. Раздражительность Салтыкова часто останавливала моего отца в посещениях Салтыкова при всей его, отца моего, близости к нему и несомненной расположенности Μ. Е. к моему отцу в большей степени, нежели к кому-нибудь другому. Чтобы навестить Μ. Е., нужно было во многих случаях сначала справиться у его домашних об общем его настроении. В результате этой раздражительности Салтыков окрещивал людей, к которым он несомненнейшим образом чувствовал расположение, язвительными кличками, хотя, надо отдать ему справедливость, часто очень метко характеризовавшими некоторые уродливые черты тех лиц, к которым эти кличи относились, так как в ком нет уродливых черт?

Так, Елену Иосифовну Лихачеву, энергичнейшую женщину, стоявшую, можно по справедливости сказать, в 1870-х годах во главе движения, направленного к сообщению женщине самостоятельности, равноправия и поднятию уровня женского образования, в связи с тем, что она отличалась некоторой властностью и в натуре ее была склонность к «командованию», Салтыков называл «начальницей женского вопроса».

Известного общественного деятеля Алексея Адриановича Головачева за его публицистические статьи, в которых он вспоминал и обозревал реформы 1860-х годов и сокрушался о последовавшем позднее их «оскоплении» правительством, перешедшим вскоре после обнародования этих реформ на путь реакции, Салтыков окрестил названием «старого тряпичника».

Своего старого знакомого, несомненно передового человека, известного тем, что он открыл в С.-Петербурге первую библиотеку для общественного пользования, Николая Николаевича Черкесова[405], Салтыков прозвал «самым умным из растений»; язвил каким-то тоже редким названием и своего в высшей степени заботливого о нем же, Салтыкове, известного глазного врача, знаменитого историка крестьянской реформы и всеми уважавшегося деятеля по призрению слепых Александра Ильича Скребицкого[406]. Данной Скребицкому клички я не могу вспомнить.

Необычайно ярко выражалась раздражительность Μ. Е. в карточной игре, когда он не воздерживался от присвоения своему партнеру, карточным ходом которого он был недоволен, самых обидных наименований, проявляя иногда наклонность даже к бросанию на пол подсвечников и других могших попасться под руки предметов.

«Что вы ходите ко мне с этой запятой?» – говорил Салтыков моему отцу, когда тот приводил к нему в высшей степени достойного уважения публициста, певца реформ 1860-х годов Григория Аветовича Джаншиева, в свои приезды из Москвы всегда выражавшего желание видеть Салтыкова, которому он был сердечно предан. Название «запятой» было дано Салтыковым в связи с внешним обликом Джаншиева, маленького, горбатого и всегда входившего в кабинет Салтыкова позади отца, несомненно, метко.

Салтыков, дорожа, без сомнения, славой крупного писателя и человека, приносящего широкую общественную пользу, в то же время терпеть не мог внешних выражений почета, вследствие чего избегал бывать в общественных собраниях и, любя искусство, – даже в театрах и концертах. Я очень хорошо помню случай, когда Μ. Е., очень заинтересовавшись какой-то шедшей, помнится, в Александринском театре пьесой, вошедши с сыном в фойе театра и услышав вокруг себя восторженный шепот узнавшей его молодежи: «Щедрин, Щедрин», – немедленно же, не досмотрев представления, уехал домой[407].

С другой стороны, твердая уверенность в расположении к нему широких кругов населения[408] развила в Μ. Е. совершенно своеобразные чувства… В период душевного расстройства, проявившегося у него в некоторой степени в течение непродолжительного времени незадолго до смерти, к такому уклону мыслей, который может удивить каждого, кто имеет понятие об общем характере и основном складе мыслей Салтыкова. Салтыков настолько был уверен в том, что за эту приносимую им общественную пользу все без исключения должны идти ему навстречу в его желаниях и нуждах, а также что все не могут не знать его семейных дел и не интересоваться ими, что в течение некоторого времени, отмечавшегося какими-то несогласиями с женой, неоднократно говорил моему отцу о своем намерении написать бывшему тогда градоначальнику Грессеру[409], чтобы тот вошел в его положение как больного человека, не могущего самостоятельно двинуться с места, нанял ему, Салтыкову, квартиру, перевез его на эту квартиру и тем освободил его от общества не дающей ему якобы покоя жены.

Развилась в М. Е. в последние годы его жизни и отчаянная подозрительность, сопровождавшаяся повышенной обидчивостью.

Моего покойного отца, здоровье которого задолго до его смерти также было немало расшатано и пережитыми в течение его жизни волнениями, связанными с известной энергичной борьбой его за интересы русского крестьянства в бытность его представителем тверских дворян в комитетах по освобождению крестьян, с его ссылкой, а может быть, и некоторой невоздержностью жизни, – нередко посещал на правах друга профессор-медик Сергей Петрович Боткин, который всегда считал своим долгом кстати свидетельствовать отца как врач. Один раз отец проговорился Салтыкову, что Боткин, осматривая отца, заставил его в сидячем положении перекинуть ногу через ногу и стучал по колену палочкой для определения нервного рефлекса. Салтыков обиделся на Боткина до крайней степени. «Почему же он вас стучал по колену, а меня никогда не стучал?» – «Может быть, определение вашей болезни этого не требует», – отвечал отец. Но Салтыков не успокаивался и дулся на Боткина, пока отец не сообщил об этом разговоре Боткину и пока тот, без всякой надобности, как говорил Боткин моему отцу, не удовлетворил желания Салтыкова быть выстуканным по колену.

К концу жизни нервная неуравновешенность М. Е. Салтыкова дошла до крайней степени. Доказательством тому следующее событие. Присылает Салтыков к отцу записку с просьбой немедленно зайти по спешному делу. Отец бросает все дела, спешит к Салтыкову, застает супругов Салтыковых сидящих в столовой у противоположных концов обеденного стола.

Μ. Е. …моргает глазами с свойственными ему во время волнений подергиваниями на лице. Жена тоже взволнована.

«Алексей Михайлович, вы мне друг?» – «Друг». – «Сделайте одолжение. Плюньте ей в глаза». Это все, что в тот раз требовалось от моего отца.

Из переписки с М. Е. Салтыковым[410]H. A. Белоголовый

I

Николай Андреевич Белоголовый


У меня сохранилась довольно объемистая коллекция писем М. Е. Салтыкова. Наша переписка, начатая в 1875 г., продолжалась вплоть до его смерти, закончившись небольшой запиской от 22 апреля 1889 г., написанной покойным, стало быть, за 6 дней до смерти, карандашом и уже коснеющей рукой. Писем этих налицо – 117; кроме того, около десятка, относившихся к концу 1885 г. и первой половине 1886 г., я, к сожалению, затерял во время моих частых заграничных кочеваний с места на место. Письма эти, как все исходящее от такого первоклассного таланта, полны самого живого интереса, и я приму меры, чтобы они рано или поздно появились в печати. Письма ценны как задушевные излияния Салтыкова перед человеком, которого он считал в числе близких ему людей; они писались по поводу и под свежим впечатлением от всего совершавшегося тогда вокруг него, писались просто и откровенно, без малейшей рисовки, которая вообще ему была чужда и даже прямо антипатична. Они могут дать будущим биографам великого сатирика немало любопытных и дополнительных черт для изучения этой чрезвычайно сложной натуры, одаренной необыкновенным умом, обширным не только литературным, но и политическим образованием, способностью проникаться до корня волос современными ему вопросами и фактами, в высшей степени тонко анализировать их и продукты своего анализа передавать читающей публике в такой ясной и остроумной форме, какой не обладал у нас ни один писатель после Гоголя. Печатать эти письма целиком теперь, по многим причинам, было бы невозможно, и пришлось бы много выкинуть, применяясь к требованиям времени, а на такую операцию у меня не поднялась бы рука из уважения к свежей памяти покойного.