Смерть М. Е. Салтыкова современники восприняли как невосполнимую утрату. А. П. Чехов писал А. Н. Плещееву 14 мая 1889 г.: «Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик ‹…› но открыто презирать умел один только Салтыков. Две трети читателей не любили его, но верили ему все»[499].
Кончина Салтыкова вызвала массу откликов, в том числе и в литературной среде. В газете «Новости и Биржевая газета» (издатель О. К. Нотович) был напечатан большой свод некрологических статей, аллегорических и элегических миниатюр, стихотворений и воспоминаний, написанных литераторами разных идейных ориентаций, но всех авторов объединяло желание отдать дань памяти великого писателя[500]. Мы публикуем все эти отклики: сначала прозаические, а затем стихотворные, дополняя оба свода материалами из других изданий, которые оговариваются в примечаниях[501].
Авторами публицистических текстов были В. М. Соболевский, И. Ф. Василевский, Г. К. Градовский, В. О. Михневич, Д. Л. Мордовцев, О. К. Нотович, В. П. Острогорский, М. Л. Песковский, М. И. Семевский, В. Д. Сиповский, М. К. Цебрикова и О. А. Шапир. Каждый из отзывов интересен субъективностью взгляда, но в своей совокупности они дают представление об особенностях восприятия личности и творчества Салтыкова его современниками. При этом все авторы пишут об уникальности писателя и силе его дарования, подчеркивая неизменность убеждений на протяжении всей жизни. По мнению современников, Салтыков стремился утвердить в общественном сознании и в литературе такие этические категории, как совесть и справедливость. Об этом свидетельствует и частое упоминание «Забытых слов» – последнего и оставшегося неосуществленным замысла писателя – попытки вернуть в общественный обиход понятия «стыд, совесть, честь»[502]. Отсюда характерные, скорее всего, редакционные названия статей: «Непримиримый», «Непоколебимый», «Он призывал к справедливости», «На страже совести», «Недремлющее око». С общим восприятием сатирического творчества Салтыкова как вневременного явления диссонирует статья М. И. Семевского, верноподданическая риторика которой абсолютно не соответствует духу творчества писателя и сводит его общественную роль к административно-служебной деятельности в эпоху царствования Александра II, однако эта статья добавляет выразительные штрихи к портрету самого некрологиста.
В поэтических откликах как профессиональных поэтов, так и дилетантов-любителей воспроизводились те штампы, которыми сопровождалось распространенное представление о творчестве писателя, и при этом транслировались известные литературные образцы откликов «на смерть поэта». В стихах разных авторов не раз встречаются реминисценции, а то и прямые цитаты из лермонтовского стихотворения «Смерть поэта» и очень часты отголоски некрасовского отклика на смерть Н. В. Гоголя «Блажен незлобивый поэт». В этих некрологических стихах находим немало банальностей, от которых сам Салтыков наверняка пришел бы в негодование, есть и откровенно-бездарное графоманство, как вирши Р. И. Романовского. Но в данном случае интересны не художественные достоинства стихотворений, а те общественные настроения, которые в них выразились, и в этом смысле штампы и банальности оказываются гораздо репрезентативнее оригинальности.
Тексты публикуются по современным правилам с исправлением очевидных опечаток.
Некрологи в прозе
Язык ЩедринаИ. Ф. Василевский[503]
Это – язык единственный и удивительный, образцовый и в то же время неподражаемый, язык величайшего мастера, единолично создающего новую школу, исподволь раскрывающего необыкновенные до него богатства, прелести, тонкости, причуды и блестки отечественной речи.
Это – язык чрезвычайно богатый, чрезвычайно образный, чрезвычайно точный и чрезвычайно меткий.
У Щедрина сущность – экспозиция, мысль, характеристика, посылка, вывод – всегда находят для себя наиболее подходящую, наилучше окрашенную и всегда рельефную форму. Она не отличается блестящею и изысканною художественною отделкою. В ней нет ни пушкинской музыкальности и грации, ни тургеневской красоты и щеголеватости. Она не поет, не искрится, не увлекает и не обольщает. Она сурова и сжата, деловита и проста. Но щедринский язык по богатству своему, тем не менее, стоит на высоте творчества. У Щедрина каждая эпоха, каждое настроение и каждый тип говорят своим языком. Деревенский кулак и великосветский карьерист, сельский батюшка и «помпадурша», концессионер и исправник, трактирный выжига и княгиня Марья Алексевна, краснобай-адвокат и сутяга-помещик, захолустный земец и петербургский бюрократ, «молодой генерал» и «старый генерал», отцы и дети, люди прошлого, настоящего и даже будущего, все классы, возрасты, профессии, все общественные положения и нравственные состояния говорят сами за себя и сами от себя. У Угрюм-Бурчеева, у Перегоренского, у Феденьки Кротова, у Иудушки Головлева, у Балалайкина, Удава, Дерунова, Хрептюгина, Зайцева, Николая Затрапезного – у каждого свой собственный, характерный и выдержанный, вполне индивидуальный язык – такой, какого требуют воспитание, образование, внутренний склад, внешняя обстановка и личные «приметы» данного лица. Когда же автор ведет речь от себя, он не только пользуется грандиозным капиталом русского литературного, разговорного, бытового, народного, областного, летописного, исторического, архаического и анекдотического языка, но еще обогащает его от себя или совершенно новыми, кстати и отлично придуманными терминами, ярлыками, формулами, словечками, или придает новый смысл, новое освещение, новое применение уже находящемуся в обращении словесному материалу. В этом отношении Щедрин, наряду с Островским, продолжал и дополнял зиждительную работу Пушкина и Гоголя.
Язык Щедрина, далее, чрезвычайно образен. Исключительно при помощи образов покойный раскрывал свое эстетическое миросозерцание, свои гражданские идеалы и свою общественную мораль. Весь дидактический Щедрин состоит из образов. Образами он поучает, мечтает, доказывает, срамит и казнит. Среди образов он находит для себя простор и взмах. Образы делают его вполне ясным, оригинальным и увлекательным. Образы дополняют у него недоговоренное, сокращают и оживляют аргументацию, экспонируют сложную суть, служат любимым выражением фантазии, сатиры, шутки. С этой стороны щедринская писательская манера единственна в нашей литературе. Никто до него не пользовался в такой мере и с таким успехом образною силою языка. Щедрин развил и усовершенствовал образную форму со всех сторон, во всех направлениях, нашел в риторических фигурах жизнь, силу и мощь. Его метафоры, аллегории, гиперболы должны считаться образцовыми. Они легки и прозрачны, стройны и самобытны. В них нет ничего лишнего, нагроможденного, запутанного. Любой щедринский образ мог бы служить предметом разбора для учителя русской словесности. У Щедрина иногда за одним только образным словечком (например, «фюить!», «сердцеведение», «выжидание поступков» и пр.) скрывалась целая область фактов, условий, привычек и соотношений.
Язык Щедрина, затем, чрезвычайно точен и сжат. Он ясен, выразителен и немногословен. Он нарисовывает главные контуры, прокладывает на ходу необходимые тени и идет дальше. Некоторая как бы отрывочность изложения придает ему твердость и определенность. Так именно говорят умные люди с неглупыми слушателями о деле и по существу, выдерживая тон и темп, не тратя попусту времени и не раскидываясь по сторонам. Литературного балласта, слов ненужных и праздных вовсе нет у Щедрина.
Наконец щедринский язык снискал себе неувядаемую славу и популярность своею чрезвычайною меткостью. Меткость выделила из него массу выражений, вошедших в состав повседневного разговора образованной части русского общества. Меткость Щедрина инстинктивно влекла к нему даже злейших врагов его. Он имел в своем распоряжении все полемические орудия, начиная с молота и метлы и кончая булавками. Меткость эта придавала всему, что выходила из-под пера покойного, соль и пикантность, остроту и вкус, и ее клички, афоризмы, сближения, анекдоты, присказки, пародии никогда не перестанут быть настоящими перлами сатиры и юмора.
Он призывал к справедливостиГ. К. Градовский[504]
«Воблу поймали, вычистили внутренности (только молоки для приплоду оставили) и вывесили на веревочке на солнце: пускай провялится»[505].
Так говорится в одной из «сказок» Щедрина, которые мы привыкли читать с таким же захватывающим вниманием и трепетом, с каким дети слушают сказки своей старой няни.
Нянины сказки рассказываются в долгие зимние вечера и в таинственном полумраке, в котором детское воображение боязливо воспроизводит страшные образы Бабы Яги или огненного Змея; но сказка кончается, дети успокоиваются за участь своих героев и на следующий день, при дневном свете, убеждаясь, что в таинственных углах нет ничего грозного, смеются над своими ночными страхами.
«Сказки» Щедрина рассказывались взрослым людям также в долгие зимние вечера и среди таинственного полумрака, но тщетно ожидали мы света, который бы рассеял этот мрак, а отрываясь от книги и возвращаясь к действительности, мы чувствовали и продолжали слышать, как «свинья Правду чавкала, а Правда перед свиньей запиналась, изворачивалась и бормотала»[506]
Наше общество, в своем большинстве, представляет «вяленую воблу». Среди такого общества неудивительно было кончить так, как кончали многие: изменить себе, забросать каменьями вековечные идеалы и надругаться над лучшими трудами, стремлениями и мечтами своей молодости и силы.
Щедрин как начал, так и кончил. Нет, более того! Он не переставал развиваться. В первых его произведениях сказываются только зачатки той необычайной силы мысли, сарказма и художественности, которою изобилуют самые последние строки, вышедшие из-под его гениального пера. Читая его «Пестрые письма», сколько-нибудь чуткий человек истерически смеется, а на глазах у него навертываются слезы. Чувство презрения и негодования, возбужденное этим жалким человечеством, этими «пестрыми людьми», которые совесть свою «до дыр износили» и у которых «выросло во рту по два языка», уступает место горькому самосознанию, что все мы, более или менее, «пестрые люди». И хочется быть лучшим и что-нибудь сделать, чтобы и другие не утрачивали образа человеческого – подобия Божьего. Велико значение той сатиры, которая возбуждает негодование, а приводит к любви!
Сам Щедрин прекрасно определяет источник той умственной и нравственной силы, которая заключается в его произведениях:
«Я призывал к справедливости – только и всего»[507], – говорит он.
Это «только и всего» чрезвычайно характерно. Великому сатирику, чуявшему ложь и фальшь, под какими масками они ни являлись бы, представляется простым и естественным то, что так мучительно дается большинству.
«Призывать к справедливости» способен только тот, кто обладает могучим умом и неподкупною совестью.
Такой богатырь может сломиться, но не погнется. Дар этот дается избранным людям, тем, кто призван «глаголом жечь сердца людей». Простым смертным достаточно уже и того, если они способны выслушивать эту правду, эти «призывы к справедливости».
Неужели же мы убежим и постыдно увильнем от нее?.. Нет, русский читатель высоко ценит и будет всегда чтить своего любимого сатирика, великого писателя, оставшегося верным заветам Пушкина, не перестававшего призывать к правде. Русский читатель «не шмыгнет в подворотню!»[508]
Горькое словоВ. О. Михневич[509]
Горьким словом моим посмеюся[510].
«Нет краше смеха, как над самим собою», – говорит русская народная мудрость. И этому-то здоровому, благотворному смеху послужила верой и правдой плодовитая, проницательная и вдохновенная щедринская муза – послужила так, как ему никто не служил со времен Гоголя.
«Смех над самим собою» – великая моральная, воспитательная сила, в особенности такой благородный, негодующий на все злое смех, каким, к общему удивлению и восхищению, неувядаемо сверкал наш великий сатирик до последнего смертного часа!
«Смех над самим собою» в вещих устах Щедрина был ободряющим призывом для смущенной, сбитой с толку, растерянной общественной мысли в тяжелые минуты разброда, уныния и апатии.
Щедринский «смех над самим собою», бесстрашно бичуя торжествующее зло, не давал замереть и угаснуть чутью правды в отуманенной совести отходчивого в добрых порывах, забывчивого и падкого на соблазн русского человека.
«Смех над самим собою» в творениях Щедрина был не только вдохновенной проповедью во имя правды и добра, – он стал историей. Чудным пером своим Щедрин неизгладимо, в ярких, рельефных, характерных чертах изобразил всю нашу эпоху с ее оборотной стороны – все, что только было в ней отрицательного, противообщественного, хищного, криводушного, подлого и пошлого.
И не только историей стал этот неотразимый «смех над самим собою» – он отождествил в себе и строгий, справедливый ее суд. Щедринская сатира вывела перед этот суд длинный ряд навеки заклейменных ее праведным, беспощадным гневом темных исчадий русской жизни – всех этих ставших нарицательными типами Колупаевых и Языкоблудиных, Пафнутьевых и Подхалимовых, Редедей и Удавов, «господ ташкентцев» и т. д.
Наконец, щедринский «смех над самим собою» был и неподдельно русским не только по духу, но и по характеру, по манере, по своей складке. Без сомнения, Щедрин был и навсегда останется одним из самых ярких, типических, национальных, истинно русских писателей.
Слава, вечная ему слава!
НепоколебимыйД. Л. Мордовцев[511]
Я не помню, чтобы когда-либо панихиды по усопшим привлекали такие массы молящихся, какие стекаются в эти дни на печальное и трогательное поминовение М. Е. Салтыкова.
Русское общество почувствовало, какую громадную утрату понесло оно, какую великую силу поборола другая, роковая, таинственная сила. В Салтыкове таилась необычайная мощь духа, такая мощь, какой не проявлял доселе ни один из самых великих писателей России. Этой мощи исполина не поборола даже самая жизнь, как поборола она ее когда-то в Гоголе, в Достоевском, в Тургеневе и, до некоторой степени, в таком исполине слова, как Лев Толстой. Этих гигантов ума и таланта осилила, истомила и даже в некоторой мере искалечила жизнь и то, что в ней есть горького и убийственного. Один Салтыков устоял. Его могла осилить только смерть.
В самом деле, разве Гоголь донес до могилы то бремя таланта, какое природа, можно сказать, взвалила ему на плечи? Разве не был прав Белинский, бросив ему в лицо горький, жгучий упрек в последние дни его жизни? А Достоевский – разве он не упал в последние годы под бременем своего же таланта? Тургенев также, еще при жизни, среди густого дыма фимиама, испил горькую чашу своих нравственных шатаний. Лев Толстой пьет ее теперь. Я не говорю – заслуженно или незаслуженно, но горечь останется. С этой горечью исполин таланта сойдет и в могилу. А Пушкин – чист от укоров? Нет и нет. Один Салтыков сходит в могилу без пятна, без пылинки на его памяти и на его великом таланте. Этот могучий талант не задавил его, как задавил Гоголя: Салтыков донес его, как крест, до своей славной могилы. Ему никто не бросил в лицо и не бросит за могилой горького упрека, как бросил его Белинский в лицо Гоголю. Салтыков не упал, подобно Достоевскому, под бременем своего креста – таланта. В чаду дыма фимиама у него не закружилась голова, как у Достоевского и у Тургенева, и он, как колосс Мемнона[512], ни разу не пошатнулся на своем пьедестале, на который его, при жизни, поставила Россия, и как тот же египетский колосс изо дня в день гремел своим могучим словом.
И вот эту великую силу потеряла теперь Россия. Ее она чтит теперь печальными поминовениями. Оттого и стекаются на эти поминовения массы, каких раньше не видал Петербург.
Я помню панихиды и годовщины других наших талантов. Правда, похороны Тургеневы были небывалые по своей величественной внушительности. Но через год, через два годовщины его уже не собирают масс на его почетной могиле. То же сталось и с Достоевским. Годовщины Пушкина не всегда вспоминаются, Гоголя – также. Недавно была четвертая годовщина смерти Костомарова, похороны которого были не менее внушительны, как и Тургенева, – и что ж! – на четвертую годовщину и на открытие памятника даровитому историку буквально никто ни из литературы, ни из общества не явился к его почтенной могиле.
Я не берусь объяснять причины этого явления – они, кажется, сами собой понятны. Я указываю только на факты.
Возвращаюсь к недавно усопшему великому таланту. Повторяю: из всех величайших наших гениев он один остался верен себе до могилы и, что всего поразительнее, только с последним вздохом остановился рост его удивительного таланта.
ПарадоксO. K. Нотович[513]
Говорят: Щедрин становится с каждым днем все менее понятным; молодое поколение уже и теперь недоумевает над лучшими его произведениями; не пройдет и десяти лет, как к каждому его слову потребуется особый комментарий…
Я думаю, что чем скорее мотивы и явления, послужившие сюжетами для произведений почившего сатирика, уйдут в область забвения, а следовательно – чем менее понятными станут эти произведения, тем полнее и ярче обнаружится великая заслуга Михаила Евграфовича перед русским обществом и русской литературой…
2-е мая[514]В. П. Острогорский[515]
Сильный духом, твердый острой мыслью, провидел среди ликующих и праздно болтающих[516] нашу неподготовленность к восприятию новой жизни; яркими образцами запечатлел русских ташкентцев, умеренных и аккуратных, наивных, благонамеренных и хищных в отечестве и за рубежом; снял маску с рядящихся в патриотизм; дал головотяпам и пошехонцам место в истории и современности; под оболочкой сатиры являл до конца любовь к падшему и заблудшемуся; родине желал добра, напоминая забытые слова[517]: любовь, совесть, честь, нравственное достоинство и служение интересам общественным; мыслящий современник оплакивает его кончину; потомок будет дивиться в его произведениях нравственной проницательности, с которой он так часто предугадывал падение изображенного им общества, и силе скорби и смелости писателя и гражданина.
На могилу бессмертномуМ. Л. Песковский[518]
Кто, служа великим целям века,
Жизнь свою всецело отдает
На борьбу за брата-человека,
Только тот себя переживет.
Быть писателем и притом таким, чтобы именно «служить великим целям века», – вот задача, возвышенней которой ничего нельзя представить себе!..
Тот, драгоценные останки которого мы собираемся предать земле, в течение продолжительной своей литературной деятельности всецело «служил великим целям века» и стойко, мужественно «боролся за брата-человека».
М. Е. Салтыков-Щедрин представитель целого направления, которое он более 30 лет проводил с образцовой настойчивостью, строгой определенностью и последовательностью, никогда ни в чем не погрешив против однажды избранного направления.
Оглянитесь на почти 35-летнюю литературную его деятельность, – нет сколько-нибудь выдающейся и характерной стороны в русской жизни за весь этот значительный промежуток времени, которая бы не отразилась в его произведениях, – нет такого общественного недостатка или порока, которого бы он не исполосовал страшным бичом своей мощной сатиры, не отметил бы печатью благородного негодования или презрения. За весь указанный период времени он, можно сказать, держал в своей сильной руке пульс русской общественной жизни, беспощадно укорял русское общество за малейшее уклонение от прямого, естественного пути.
Одно имя М. Е. Салтыкова-Щедрина – это уже целое литературное знамя, притом настолько определенное и ясное для всех, что о значении и политической окраске его не может быть двух мнений. Это писатель прогрессивный и либеральный в полном смысле слова, – писатель с определенной политической мыслью и высокой гражданской скорбью во всех произведениях, вышедших из-под его пера. В течение почти 35 лет он беспрерывно будил русскую мысль и чувство, безустанно толкал общественное сознание вперед, вперед и вперед. Менялись обстоятельства и условия, но ни на йоту не изменилось направление этого «служителя великим целям века», этого мощного «борца за брата-человека», за всяческий прогресс в русской жизни.
Вы, без сомнения помните стихотворение H. A. Некрасова «М. Е. Салтыкову», написанное в 1877 году[520], когда он почти безнадежно больным уезжал за границу:
О нашей родине унылой
В чужом краю не позабудь
И возвратись, собравшись с силой,
На оный путь – журнальный путь…
На путь, где шагу мы не ступим
Без сделок с совестью своей,
Но где мы снисхожденье купим
Трудом у мыслящих людей.
Трудом и бескорыстной целью…
Да! будем лучше рисковать,
Чем безопасному безделью
Остаток жизни отдавать.
И это действительно была жизнь, переполненная тяжким, неустанным трудом, притом весьма «рискованным». Жажду деятельности не могли ослабить в Μ. Е. ни неблагоприятные литературные условия, ни даже жестокие физические недуги, над которыми мощно парил его гений, явно приобретая все большую силу, все большее общественное влияние. Только обаянием гения Μ. Е. даже и для врагов его можно объяснить, что, часто подвертываясь под удары беспощадного его сатирического бича, они покорно сносили их. Значит, гений писателя, – несмотря на безупречную нелицеприятность служения, на высокую отзывчивость к тому, что волновало, заботило или удручало общество во всякую данную минуту, – находил силу в себе же самом для предотвращения «риска».
М. Е. Салтыков-Щедрин оставил России колоссальное литературное наследство, обнимающее обширную и самую характерную эпоху в русской истории – эпоху великих реформ и не менее великих колебаний; эпоху сложного, всестороннего развития русской общественной жизни и вместе с тем сложных, тоже – если хотите – всесторонних брожений…
Поколения будут сменяться одно другим, будут изменяться обстоятельства и условия, склад и быт русской жизни, – и вместе с тем будет вырастать и вырастать значение произведений Салтыкова-Щедрина в сатирическом и эпическом отношениях. Каждое новое поколение отыщет для себя новую черту в этой неисчерпаемой сокровищнице политической мысли и гражданского, глубоко патриотического чувства. И сколько бы ни брали из этого наследия земли русской, как бы ни пытались измерить его глубину – только яснее будет его беспредельность, выше будет чувство удивления и признательности грядущих поколений к гению великого мастера русского печатного слова!..
Смерть М. Е. – одна из самых тяжелых утрат для всей мыслящей России, один из самых горьких, удручающих видов сиротства русской печати… Но кто же из живущих пером не ощутил чувства благородной профессиональной гордости при мысли о вечной славе, бессмертии этого гениального писателя, неумирающем его общественном влиянии?! Одна мысль о том, что каждая горсть земли, бросаемая на гроб с драгоценными останками, будет способствовать лишь полному и окончательному отделению тленного от вечного, бессмертного и мирового, или общечеловеческого, – какая это великая, благодатная, животворная мысль!.. Она бодрит тех, кто гнетется уже под бременем жизни и лет; она – целая программа для начинающих жизненное поприще!..
Да согреет русское общество тот призыв к честности, то чувство любви к людям, литературе и литераторам, которое завещал М. Е. в своем посмертном письме к сыну![521] Пусть никогда не угасает в русском обществе чувство стыда, так остро пробуждавшееся горячим, гениальным словом этого бессмертного писателя!..
Салтыков-гражданинМ. И. Семевский[522]
В Михаиле Евграфовиче Салтыкове Россия потеряла не только могучего по таланту писателя, она потеряла гражданина, сослужившего великую службу горячо любимому им отечеству: в произведениях пера Салтыкова незабвенный государь Освободитель Александр II с самого начала реформ, обновивший весь внутренний строй России, – т. е. с 1856 г., обрел великую себе помощь. Бич гениальной сатиры Щедрина-Салтыкова, направленной на все угнетавшее, на все мертвившее жизнь старой России, в течение всей эпохи Александра II расчищал поле для преобразований, в особенности в области прежнего строя администрации. Щедрин-Салтыков являл в поразительно ярких образах бичуемых им типов тех паразитов, которые в дореформенной старой России поглощали лучшие жизненные соки русского народа и затем являлись тормозами его возрождения к лучшей жизни.
Такие деятели, как Некрасов, Тургенев, Салтыков, не только высокодаровитые, прямо сказать, гениальные писатели, они граждане-сподвижники истинно незабвенного Обновителя и Освободителя России; они мощью своего творчества в области русской словесности несомненно являются участниками преобразования всего внутреннего строя России.
Имя Салтыкова-Щедрина отныне одно из тех имен, которое должно быть начертано в ряду имен лучших русских людей на памятнике Александра II Освободителя как потрудившихся вместе с ним для создания новой, свободной России.
На страже совестиВ. Д. Сиповский[523]
Человек, пока он в состоянии чувствовать свои душевные немощи, сознавать свои грехи, каяться в них, – жив духовно и способен к внутреннему обновлению и к нравственному подвигу, – так и общество, хотя бы полное тьмы и греха, способно к умственному и нравственному росту до тех пор, пока выделяет из среды своей могучих и честных работников в области критики, способствующей общественному самосознанию, и в области сатиры, выражающей укоры общественной совести. И великое спасибо тем бойцам-избранникам, которые стоят на страже общественной совести, – не дают ей уснуть; которые светом своего ума и блеском таланта глубоко проникают в самые затаенные уголки общественной жизни и освещают их; которые словом «жгут сердца людей»… К числу таких мощных избранников отнесет история и только что погибшего сатирика, М. Е. Салтыкова-Щедрина, скажет ему свое веское, долговечное спасибо и отведет ему почетное место подле его бессмертного предшественника – Гоголя.
НепримиримыйА. М. Скабичевский[524]
Я не намерен в настоящем случае говорить о произведениях М. Евгр. Салтыкова, о значении его в русской литературе. Обо всем этом мне придется много еще толковать, так как я решил каждому вновь выходящему тому сочинений М. Ев. Салтыкова посвящать по фельетону, а так как всех томов выйдет девять, то в девяти фельетонах я буду иметь возможность обсудить деятельность великого сатирика с достаточною полнотою. В сегодняшний же скорбный день, когда предадут земле останки М. Евгр. Салтыкова, я намерен почтить память его, сказавши несколько слов о такой стороне его личности, которая рискует скорее всего забыться, как только сойдут с земного поприща все мало-мальски близко его знавшие… Это – нравственная сторона его, тот, так сказать, тип, который он олицетворял.
Уже и теперь многие заблуждаются сами, вводят в заблуждение и других, причисляя М. Евгр. Салтыкова к людям то 40-х годов, то 60-х; между тем как на самом деле он не принадлежал ни к тем, ни к другим – ничего общего не имел он ни с идеалистами, эстетиками и скептиками 40-х, Рудиными и Райскими, ни с отрицателями 60-х, Базаровыми и Рахметовыми. М. Евгр. Салтыков принадлежал к людям 50-х годов и олицетворял в своей личности совершенно особенный тип людей этого времени – тип, к сожалению, до сих пор не выделенный и не определенный.
В людях 50-х годов не было ни той мягкости, рыхлости, обломовщины, наклонности к эпикурейству и сенсуализму, чем отличались все без исключения люди 40-х годов, не исключая даже и таких холериков, как Герцен и Некрасов; ни той заносчивости, наклонности доводить мысль до последних, крайних пределов, за которыми начинается область безумия, чем отличаются люди 60-х годов.
На людей 50-х годов наложило неизгладимую печать то обстоятельство, что все они были воспитаны реакциею, царившею у нас с 1848 по 1856 год. Обратите внимание на слово «воспитаны». И люди 40-х годов переживали эту самую реакцию, и люди 60-х, бывшие в то время детьми, помнят ее, – но было особенное, среднее поколение, которому выпало на долю провести под гнетом этой реакции самое лучшее время своей жизни, «праздник жизни, молодости годы»[525], – и вот это-то обстоятельство и наложило на их личность особенную черту, которую вы не встретите ни в более старшем, ни в более молодом поколении. Черта эта – озлобленность, не какая-либо теоретическая, надуманная озлобленность, а вполне органическая, вошедшая в плоть и кровь их. Я встречал многих людей одного возраста с Салтыковым, которые рассуждали обо всем вполне положительно, здраво и трезво (люди 50-х годов все отличаются чрезвычайною светлостью взглядов и трезвостью суждений), и в то же время существуют такие имена, которых они не могли слышать равнодушно: так их сейчас же и передернет с головы до ног. Эта озлобленность, придававшая всем им вид наружной суровости и мрачности, не мешала им иметь доброе, мягкое, любвеобильное сердце и быть проникнутыми самой уточненной гуманностью…
Усердные труженики, энергические деятели, они на своих плечах вынесли все реформы 60-х годов и стали во главе более молодого поколения, настоящих людей 60-х годов, которые считали их своими вождями, молились на них, хотя по своему типу значительно отличались от них.
В своих привычках и домашнем обиходе люди 50-х годов не были ни протестантами, ни новаторами. Умеренные, а многие вполне целомудренные в своих страстях и прихотях, они были скромными семьянинами по старорусскому обычаю; хотя вообще нужно сказать – мораль мало занимала их, а индивидуально-нравственные вопросы, столь сильно волновавшие людей 40-х и 60-х годов, совсем их не занимали: все внимание их обращено было на общественные вопросы…
Эта исключительная отдача себя общественным вопросам была, если хотите, односторонностью, но в то же время делала людей 50-х годов необыкновенно цельными характерами, словно отлитыми из бронзы: никакие уступки, никакие компромиссы были немыслимы для этих мужественных и непреклонных граждан-бойцов своего времени. И люди 40-х, и люди 60-х годов порою не только уступали и мирились, но даже приносили слезные покаяния, сожигали то, чему вчера еще преклонялись, и преклонялись тому, что вчера жгли[526]. Люди 50-х годов оставались «непримиримыми» до могилы и уносили в нее все симпатии и антипатии своей юности.
И вот именно этот самый доблестный, величавый тип, лучшее украшение и гордость нашего времени, вполне олицетворил в своей личности М. Евгр. Салтыков. И недаром он носил имя Михаила. По крайней мере, он рисуется в моем воображении именно в ореоле этого имени:
И грозный взор, и лик суровый,
И прожигающая речь,
И злую ложь карать готовый
Пылающий в деснице меч.
«Мы получили скорбную весть…»‹В. М. Соболевский[527]›
Мы получили скорбную весть о кончине Михаила Евграфовича Салтыкова.
Щедрин умер… Это не было неожиданностью: уже несколько дней ходили самые тревожные слухи о положении знаменитого больного. Но потеря, понесенная русскою литературою и русским обществом, так огромна, что трудно было подготовиться к вести о ней… Нельзя было свыкнуться с мыслью, что этой великой силы не станет… Ее не стало…
Мы потеряли не только первоклассного художника слова, которым гордилась бы любая, самая богатая европейская литература. Мы потеряли крупнейшего носителя лучших заветов и традиций нашей печати. С высоты общепризнанного авторитета он своим примером учил нас истинному, неустанному и нелицемерному служению отечеству. Иной роли он не признавал за литературой. Всю мощь своего высокого дарования как художник и всю свою энергию как журналист Щедрин отдал интересам родины. Ему чаще приходилось болеть ее болями, чем радоваться ее радостями; но скорбь его была глубока, и поскольку обстоятельства позволяли ей высказаться, оставила навсегда незабвенный след в русской литературе. Мертвый, незрящий и недвижимый, он все равно остается нашим учителем. И да будет поистине вечная ему память!
Незримые слезыМ. К. Цебрикова[528]
Не стало Щедрина. Годами со скорбным страхом все, что есть честного в России, ждало этой смерти, и все же весть, что умер Щедрин, поразила всех как потрясающий удар. Не стало сатирика, чей бич поражал все недостойное, дикое, злое; не стало борца за лучшие заветы человечности и прогресса, чье имя – знамя в литературе нашей. Тридцать три года сатира Щедрина отзывалась на все фазисы русской жизни, – на иные поневоле эзоповским языком, но язык этот был понятен всем, в ком жили идеалы лучшего. Меткие слова Щедрина получили такое же право гражданства в обыденной нашей речи, как и слова Гоголя и Грибоедова. Щедрин был художником, создавшим яркие типичные образы пережитой эпохи и переживаемой. Иудушка, помпадуры, псевдолибералы – целая серия живых лиц проносятся одни за другими перед глазами. Объективным художником он не был: во всем, что он писал, чуялась душа автора, ненависть которого, вылившаяся ядовитою, клеймящею насмешкою, была оборотной стороной любви. Любовь несла муки, она прорывалась хватающими за сердце строками, дышащими потрясающим лиризмом в «Монрепо», в «Авторской исповеди»[529]. Не даром дается автору право напомнить обществу об утраченной совести; право это надо выстрадать, и многие памятные места из произведений Щедрина говорят о том, как дорого он купил это право. Помню, раз, зайдя в редакцию «Отечественных записок» в предпоследний год существования журнала, я застала Щедрина сильно взволнованным: он, задыхаясь и расширяя грудь от душившего его приступа кашля, выкрикивал: «Что ж будет? Подлей времени не было! Где же совесть-то, совесть? Продали!» То был крик души негодующей, наболевшей горем и стыдом за общество.
Наше время, когда сатирик бичевал пенкоснимателей, помпадуров и целую компанию хищной, алчной и лживой тли, когда писатель-гражданин бросал обществу в лицо упрек в отсутствии совести, не время для беспристрастной оценки того, кого мы потеряли. Свежо одно впечатление утраты, но мы еще не испытали, что значит жить в пору, когда надо напоминать обществу о пропавшей совести[530], – и смолк голос, напоминавший о ней. Написанное Щедриным живо и будет жить наравне с комедией Грибоедова, со смехом сквозь незримые слезы Гоголя[531]. Но нового слова Щедрина мы не услышим, не будем более при каждом общественном явлении спрашивать: что скажет Щедрин? Ушла крупная сила из тех, которые считаются единицами и на целый век, и, уходя, завещала нам помнить о совести.
«Недремлющее око»O. A. Шапир[532]
На горе нам урочный час пробил для благословенного поколения, подарившего своей родине целую блестящую плеяду истинных светочей мысли и крупных общественных деятелей. Едва ли когда-нибудь еще вымирающее поколение уносило за собою так много выдающихся сил, отрывалось с такой жгучей болью от живого организма страны… Мы всё только хороним да хороним! Перед целым рядом великих всероссийских могил чувствуешь себя наконец безжалостно ограбленным. Смолк навеки еще один голос, власть имеющий… Закрылось поистине «недремлющее око»[533], с лишком тридцать лет бодрствовавшее на страже нашего общественного сознания. Общественное сознание! Не то ли это, что всего драгоценнее, всего настоятельнее и всего важнее в наши трудные дни? Оно-то горело таким ярким светом в могучем гении великого сатирика, его мы лишились, и вот почему эта потеря важнее и невознаградимее многих других. Не будем утешать себя напрасными надеждами: гении родятся веками, а гений сатиры – самый редкий из всех. Не потому ли, что это тот род творчества, который должен ложиться всего тягостнее, всего мучительнее на душу своих жрецов? Один и тот же труд приносит далеко не равные ощущения и истощает слишком различно тот запас духовной силы, без которого призвание художника не есть нравственное служение человечеству, а лишь праздная игра словом. Избирая путь моралиста, вооружаясь тяжелым бичом сатиры, он вызывает на бой один всю совокупность зла, все, что таится в известной эпохе темного, преступного, низкого и безумного. Он обречен до конца дышать удушливой атмосферой мрака, непрестанно и без всякого отдыха терзать собственную душу. Нелегок этот путь, коли на нем в истории всего человечества наперечет лишь немногие отдельные имена. Мы не знаем в этом направлении ни школ, ни различных учений, сменяющихся во всех других видах искусства: здесь высятся только отдельные колоссальные фигуры, неизменно стоящие в одиночку, без сонма последователей, учеников и подражателей, которые сопутствуют каждой крупной литературной силе. Нам кажется, что объяснить это можно только одним: это та поистине тяжкая ноша, которую поднимет лишь могучая самобытная сила. Тут невозможны заимствования и потому неприложима никакая средняя величина. Это тот передовой пост, который в силу вещей чаще всего остается вакантным. Мы лишились такой первостепенной могучей силы. Поклоняясь праху великого борца, не лишнее напомнить себе, что длинный путь, пройденный им с таким блеском, есть в то же время самый тяжкий и самый безотрадный из всех.