Неизвестный Олег Даль. Между жизнью и смертью — страница 25 из 77

А из частных — одна яркая картинка осталась у меня в памяти, просто как сцена. Может быть, она даже ничего не характеризует. Но мне казалось, что если бы снимали кино, то это было бы необыкновенно кинематографично. Кроме того, там мне запомнились два разных лика Даля. Причём, сразу, без временных интервалов.

Шёл какой-то очередной период коротких гастролей «Современника» и в очередной раз в нашем доме был «проходной двор» — бесконечно все собирались. Это был конец июня, белые ночи. Все были ещё достаточно молоды, поэтому сутки не имели границ: они начинались и кончались неизвестно где. И после какого-то из вот таких сборищ и сидения в довольно широкой аудитории на кухне, когда все были очень «хороши» (но в ту пору были смелыми, храбрыми и рисковали водить машину даже в соответствующем состоянии, правда, аккуратно), вдруг в третьем часу ночи у кого-то появилась блистательная мысль поехать купаться.

И вот мы приехали, с приключениями, на Кировские острова — это стык нашего большого парка с заливом. Там есть нечто под кличкой Аппендикс — небольшая такая лужа, в которой все купаются, потому что там глубоко и можно поплавать, ну и вода потеплее. А поскольку это была роскошная летняя светлая ленинградская июньская ночь, то мы там были не единственные. Стояли какие-то машины, какая-то публика бродила и тоже купалась. А у Даля была интересная особенность: когда он увлекался какой-то песней, строфой или вообще чем-то, что его зацепило (я имею в виду песенный жанр, потому что в другом качестве он при мне не проявлялся), он не мог с этого сойти.

И вот в эту пору, в эти дни, и в частности в эту ночь, у всех на слуху и на языке была песня «Проходит жизнь…». В основном Даля зацепил припев: не то это было как-то в унисон с его душевным состоянием, не то это какая-то стихотворная строфа, которая для него была чем-то очень интересна, не то это было четверостишие, что называется, рвущее душу. А он очень любил это состояние. Так вот, выйдя после купания из воды, наскоро вытершись, Олег сказал Вале:

— А теперь давай споём.

Гитара была с собой. Поскольку переодевались они где-то около машины, то, побросав туда полотенце и принадлежности туалета, тут же немедленно и начали петь вдвоём. Так как это были два неплохих баритона камерного семейного толка и красиво звучащая гитара, то, естественно, к ним потянулась со всех сторон купавшаяся публика и собралась довольно большая для этой ситуации толпа.

Прелесть ощущения тогда была в том, что Олег не работал на публику. В этом у него совершенно отсутствовало мелкое тщеславие. По-моему, никто даже и не понял, что это — Даль. Просто стояли двое, с упоением бесконечно певшие сочетание из двух строк. Причём с такой истовостью, с такой степенью отдачи, что я даже не знаю, насколько часто Олег себе это позволял. Он вообще был очень рациональный человек, знал пределы и работал ремеслом, а не «рваньем души». А тут вот это было нараспашку… И пели они какое-то немыслимое количество раз эти строки; только успевали их закончить, как Даль говорил:

— Давай!

И они начинали снова, то есть ситуация, в которой оставалось только поставить шапку для сбора монет.

Но вот в сочетании с этой светлой ночью, какой-то случайной публикой и абсолютной естественностью — это был вдруг какой-то необычный Даль, в несвойственной ему манере, потому что, ещё раз повторяю: он был очень рациональным человеком.

После этого, на каком-то моменте, когда у них уже сели голоса или потому что просто это не могло продолжаться вечно, вдруг кто-то вспомнил, что это — ночь на двадцать второе июня. Было принято мгновенное решение: сели и дружно поехали на Пискарёвское кладбище. Причём Даль тогда был уже достаточно сильно нетрезв, судя по его состоянию.

Да и все мы тоже были в очень соответствующем тонусе. Там мне запомнилось, что Олег молниеносно переменился — мгновенно ничего не осталось от «рвущей тельник» шпаны.

Никаких разговоров мы не вели, долго сидели молча. А ещё незабываемость этого момента в том, что Пискарёвское вообще производит драматическое впечатление: и своей огромностью, и решением всего архитектурного ансамбля, и Вечным огнём, хотя он в светлое время не очень виден. Кстати, даже прелесть Петергофского парка наполовину исчезает, когда праздношатающаяся публика бродит по его аллеям!

А в ту ночь мы были просто одни — только своей тесной компанией. Тишина совершенная, и всё окружающее вообще воспринималось как декорация: абсолютно пустое, просторное, с замершими звуками Пискарёвское кладбище.

Наверное, в любой день это было какое-то иное состояние, но это была именно ТА НОЧЬ. Начинался восход, всё было как-то необыкновенно красиво освещено. Расположение мемориала таково, что солнце медленно поднималось из-за стены. Олег и Валя отошли от всех нас и стояли, обнявшись — руки на плечах друг друга — на фоне восходящего солнца. Я так и запомнила: два чёрных силуэта на фоне этого восхода. И так же молча все сели в машины и уехали.

Для нас ещё дорого это воспоминание, потому что, живя в этом городе столько времени, относясь с огромным уважением к блокадным реликвиям, мы никогда больше в эту ночь туда не собрались. И вот поэтому она осталась таким уникальным воспоминанием.

Вот то, что от Олега осталось у меня в памяти.

Осталось ощущение человека, сжигаемого неким внутренним необъяснимым чувством, которое гнало его всё время куда-то вперёд. И если Валентину Никулину, например, была свойственна любовь к беседе, к бесконечным копаниям в своих проблемах, драмах и всём прочем, и чувствовалось, что ему важно, чтобы его слушали, и, вместе с тем, ему интересны были собеседники, то Даль всё время, как загнанный зверь, бежал по тропе. Мне кажется, что и его тяга к алкоголю — тоже потребность в каком-то бесконечном утолении постоянной внутренней, непонятной ему самому страсти…

Вот только два его качества, которые я и помню: или ему надо было вот такое разлюли, рваньё рубахи на груди (мне кажется, что он и пил для того, чтобы довести вот это состояние до какой-то разрядки, которую он никак не мог найти для себя), либо, наоборот, — в жилете, застёгнутом на все пуговицы, совершенно неприступная «стена» — деловой и жёсткий. Может быть, на моём впечатлении сказывается то, что мы все теперь знаем финал, но мне кажется, что печать обречённости какой-то или, по крайне мере, трагизма была на нём всегда. Я не помню, например, его весёлым или чтобы он просто от души хохотал.

И ещё осталась у нас одна вещь как памятный сувенир. Шли они как-то вместе по улице, и Олег сказал Вале:

— Хочешь, я тебе подарю чего-нибудь?

— Ну, подари.

Олег подошёл к первому попавшемуся киоску и купил… открывалку для пива. Конечно, мы к Далю не относились, как ко Льву Николаевичу Толстому: «Ах, боже мой — Олег!!!» А вот — случайно подарил! Прошло уже двадцать с лишним лет, а она у нас, и на ней неизменно держатся квартирные ключи. И прелесть ситуации как раз в том, что мы не безумно ценим, уважаем или бережём как реликвию эту штуку — так вышло просто… А вместе с тем, это не просто лежит и пылится за стеклом для показа, а это вещь, которая живёт и участвует в жизни нашей семьи, — такая вот забавная история.

Кстати, ещё вот к тому, что всё время ему нужна была потребность в какой-то бесконечной разрядке. Вот вплоть до того, что я помню, как в один из приходов к нам он не мог сидеть на месте. И вдруг у него появилась прекрасная мысль: поехали играть в футбол!

Мы тогда приехали на залив и очень долго играли в футбол. В какой-то мере это была разрядка, которая давала ему успокоение. И даже такие мелочи, как, допустим, то, что дети всегда не любили Даля в доме. Они все любили Валю Никулина и не любили Олега, потому что он приносил с собой ощущение тревоги и какого-то предчувствия, что что-то должно произойти, причём что-то, не приносящее радость.

И какая-то потребность выплеска. Помню, как-то мы приехали домой, вышел он из машины… Все пошли подниматься по лестнице, а он буквально на какие-то секунды задержался, как маятник, около двери подъезда. И вдруг я вижу, что Олег поднимается в парадное, неся под мышкой ящик из-под картошки.

Первое его движение при входе в квартиру было непонятно человеку с обычной психикой. Вот он стоит на пороге, а перед ним через комнату — распахнутое окно. И вдруг с размаху вышвыривает в него этот ящик. Мы — «в обмороке», потому что ведь он мог попасть на улице куда угодно и в кого угодно. И в квартире — тоже… Вот такие иррациональные проявления иногда были в том, что он что-то должен был сделать, сломать, двинуть, резко ответить. Вот такие странные от него остались воспоминания.

А от их приходов с Лизой… Я помню, что они несколько раз у нас были вместе, но она как-то всегда была рядом и в то же время «её не было» в такие моменты. Отношения у нас с ней как-то не сложились, дружбы не было, и, в общем, она была рядом с Олегом незаметно.

…Очень характерный Олег в рассказе Виктора Конецкого «Артист». Ну, во-первых, Конецкого мы высоко ценим и любим и считаем, что он, конечно, Мастер. Но этот рассказ интересен ещё и тем, что для знающих Даля ощущение достоверности точного попадания — один к одному. Пусть мы не знали детали этого события в его доме. Но, зная Даля вообще, мы понимаем, что это стопроцентное попадание, и в этом смысле — очень любопытное свидетельство…


Ленинград, 27 января 1991 г.

Георгий КорольчукЛучистая доброта

С Олегом Далем мы пересеклись в жизни лишь дважды. И оба раза — в кино.

Летом 1967 года мне, молоденькому младшекурснику театрального института, выпала небольшая роль в картине Наума Бирмана «Хроника пикирующего бомбардировщика».

Главная троица этой ленты — Олег Даль, Гена Сайфуллин и Лёва Вайнштейн — работала весело. И делали они своё дело легко: молодо и безоглядно. Наблюдать за ними было одно удовольствие. И приятно, и полезно — с творческой точки зрения. А поскольку все трое в кинематографе были люди уже известные, меня вполне устраивала такая компенсация за отсутствие разговорного общения, которого почти и не было.