л чем-то. По-моему, ему там мешал кто-то организационно, и он хотел что-то приспособить. К атмосфере именно этого зала он как-то неровно дышал. И потом этот наш этюд со свечами вдохновил его на какое-то странное сценическое действо. Точнее — это совпало с Далем. Стихи, свечи, разговор о гибели, о бессмертии — что-то тут его цепляло, и он несколько раз возвращался к этому в контексте Лермонтова.
Ещё он читал нам куски какого-то сценария, но что именно — я не помню. А на самом последнем занятии, 26 февраля 1981 года, была лекция. Если до этого он читал что-либо своё как бы не специально, то тут была очень странная вещь. И вообще — странное занятие, с очень странным его поведением.
Вошёл совершенно отрешённо. Без традиционного приветствия. Прочёл вслух своё эссе о положении дел на театре в тогдашней России. И, ничего не добавив, вышел. Мы побыли какое-то время в тишине аудитории, потом кто-то выглянул за дверь: Даль сидел на подоконнике в коридоре и курил… Вот, собственно, и всё занятие. Потом он ушёл.
Но, повторяю, это была лекция. А до того всегда было живое слово. И потом у Даля была хорошая память! Он читал нам какие-то стихи — к месту и не к месту. Постоянно что-то цитировал. Например, вещи своего любимого Лермонтова обкатывал на нас постоянно. Тем самым он как бы заставлял нас читать классическую литературу…
Или вот я вспоминаю один из его любимых анекдотов, который он рассказывал много-много раз:
— Сидят на ветке два бегемота. Один — оптимист, другой — пессимист. Один говорит: «Ой! Напильники летят!» Пессимист: «Да… летят…» Вдруг слышится: «Эй, братцы! — кричат напильники. — На юг куда лететь?» Оптимист говорит: «Как летели, так и летите!» Вдруг летит ещё один напильник и кричит сверху: «Ребята! Где тут наши? Куда полетели?» Оптимист: «Да вот…» А тут пессимист перебивает его: «Вот — туда!» И показывает в другую сторону. Фьють! Улетел. «Ты это чего?» — «А он — без ручки»…
Вот такой странный анекдот Даль нам рассказывал, подчёркивая, чего он от нас хочет.
Ещё у него была любимая история про комара, которого звали Кузя. Комар Кузя был одновременно и этюдом с воображаемым предметом. Даль бесконечно долго мог рассказывать и показывать эту историю. Как всем становится его жалко, когда Кузю чуть не раздавили. Как он с ним начинает общаться, как он его сажает на руку, а Кузя его не кусает, потом расправляет крылышки и летит.
И вот с такими вещами он заставлял нас делать этюды. И сам нам их показывал. Вещи эти были очень милые и, по Далю, превращались в некую законченную драматургическую форму. Как хороший музыкант, Даль очень чувствовал: что есть начало, что — кульминация, что — обязательный финал и кода. Поэтому он и все анекдоты рассказывал не так, чтобы просто посмеяться, а изящно.
Анатолия Васильевича Эфроса Даль звал в своих рассказах дядей Толей. Это отдельная новелла.
Дело в том, что я на репетициях у Эфроса бывал ещё до ВГИКа. Мне было безумно интересно. Даля в этих спектаклях не было. А я был большой поклонник Эфроса.
Олег Иванович упоминал свою работу с Эфросом в спектакле «Месяц в деревне» с Ольгой Яковлевой. Рассказывал он это специально — это был пример. А речь шла о «золотом сечении», о композиции на сцене. О том, где нужно стоять на сцене, чтобы это было хорошо и по композиции, и на глаз. Вообще, мизансцене Даль придавал очень большое значение — это была основа основ.
И как пример насилия режиссёра над актёром он рассказывал нам историю с Ольгой Яковлевой, когда он играл с ней любовную сцену в этой тургеневской пьесе. В центре сцены — беседка, и вокруг неё всё развивается. Влюблённый Даль — Беляев должен был «ткать узор» вокруг неё. И всё время играть спиной к залу. А в центре стояла Яковлева — Наталья Петровна.
— Эфрос просто насиловал меня! Я говорил, что как актёр не могу всё время так! Что это неправильно по сцене… Что я как мотылёк кружу вокруг неё. Да, эта идея пластически хороша. Она существует правильно. Но нельзя на ней сделать всё! Весь объём моей роли — только на этом! Яковлева в «изломе» находится в беседке, а я топчусь вокруг неё. Ну, это, конечно… актёрские дела!..
Высказывание Даля спорно. Я видел этот спектакль, и он мне очень понравился. Хотя Беляева играл не Даль, а Толя Грачёв. И он мне показался правильным в этой мизансцене.
Может быть, тут была какая-то актёрская ревность Даля. Может быть, он иначе воспринимал характер этого персонажа. Потому что даже по тем фильмам, где он играет, видно, что Олег Даль — отличный партнёр и понимает прекрасно, где надо быть центром, а где — краем мизансцены. То есть разговор шёл о том, что спектакль ставился на Яковлеву, и Даль был не согласен не с этой конкретной мизансценой, а с тем, как не прав был Эфрос, ставя «Месяц в деревне» только о Наталье Петровне. Но, когда человек влюблён в актрису, — что тут можно сделать? Развести руками и простить…
Конечно, «дядя Толя» был человек очень непростой. Но Даль не говорил ничего плохого про Эфроса. Он говорил только о примере заданности мизансцены, которая не имеет никакого развития, делая это так остро и, опять же, на грани гротеска, показывая всё невероятно скупыми штрихами. Повторить это невозможно! Но я с двух штрихов узнавал «дядю Толю», который, вставая со своего режиссёрского места в седьмом ряду, дирижирует Ольгой Яковлевой в тот момент, когда идёт сольная сцена Олега Даля… Надо было видеть Даля, как он, по настроению, показывал дядю Толю, занятого этим делом! Причём совершенно без злобы.
Много говорилось и о репетициях роли Ежова в «Фоме Гордееве» в Малом театре зимой 1980/81 года. Начинался рассказ, как правило, фразой:
— Сегодня Львов с Анохиной пришли…
При этом он изображал «Анохину». Говорил Даль об актёрской обиде на этого режиссёра (Б. А. Львова-Анохина. — Примеч. авт.-сост.), и я понимаю, о чём шла речь. Дело в том, что у не шибко хороших режиссёров есть определённый способ общения с актёрами. Сначала они морочат им голову большими, глобальными идеями. Особенно это было характерно для застойного периода для «покупки» актёра на роль. А потом, когда доходило до дела, актёр понимал, «где имение, а где вода». То есть грандиозные идеи вырождались в нечто, имеющее к ним весьма слабое отношение. В общем, на актёрский «манок» поманили и купили.
Думаю, что в Малом театре главное было в этом. А вообще о Малом Олег Иванович рассказывал нам несколько раз: как он учился в Щепкинском училище. И замечательно показывал, как они с Мишей Кононовым, Витей Павловым и Виталиком Соломиным беспрерывно хохмили. И призывал нас к тому же — бесконечно ставить этюды на улице: хохмить с прохожими, разыгрывать контролёров в транспорте, прикидываться то тем, то этим — играть в жизни кого-то и проверять своё актёрское мастерство за пределами театра. Разыгрывать всякие сценки.
Рассказывалось обо всём этом с любовью, и о Малом театре он тоже с большим пиететом отзывался. Но! Когда он попал в этот театр, с его условностями, с его махровыми традициями (в плохом смысле), когда текст произносится очень хорошо поставленным языком и дикцией… До сих пор Малый театр — эталон театрального «разговора». Всё замечательно, кроме одного: иногда за этим нет никакой жизни. Ну, никакой!!! Да и человеческого духа тоже нет.
Вот этого, видимо, и опасался Олег Даль, когда возвращался к этой давно оставленной и забытой им патриархальности. Но надеялся на то, что он там сможет что-то делать (а он действительно надеялся!), и Львов-Анохин, видимо «покупал» его на то, что это будет спектакль, во всяком случае, очень интересный режиссёрски.
А пришло всё это в итоге к некоей бессмысленной театральной рутине, когда ему надо было кого-то заменять в спешном порядке. Или, когда работа над ролью в «Фоме Гордееве» в итоге ни во что не вылилась, и было понятно, что «грандиозный спектакль» не уйдёт далеко от того правильного «Фомы Гордеева», который до Даля уже двадцать пять раз видели в Малом театре… Вот тут-то Даля, первая заповедь которого была: «Чтобы не было так, как было!», чтобы было живое, — и прокатили…
После всего этого, приходя на занятия в феврале 1981 года, он начал применять к нам такое сравнение:
— Ну, ребята… Это щас — как в Малом театре…
А Склянский добавлял:
— Нет, это — МХАТ-2!
Ещё, кстати, у Георгия Игоревича были такие определения: «Клуб ватной фабрики или самодеятельность кирпичного завода». А у Даля появилось и такое «ругательство»:
— Это картина больших и малых академических театров!
Так что какая-то досада у него осталась. Но я бы не сказал, что для Даля это было удивлением или потрясением.
Похожая история произошла и в кино. Я, собственно, о том, на что Даля «купил» Леонид Марягин: на диссидентство Свиридова в «Незваном друге». Сказал об этом сам Олег Иванович, и вот в каком контексте. В 1980-м году из СССР уезжал Владимир Войнович. И Даль (по его словам) его провожал. Говорил, что они были давно знакомы.
Итак, в какой-то из предновогодних дней он вскользь нам сказал: «Вот — был в аэропорту… Провожал Войновича… Вот как интересно люди уезжают…»
И рассказал хохму, случившуюся у Войновича на таможне. Не знаю, правда, был ли сам Даль тому свидетелем или рассказал кто-то. В одном из аэропортов снималась одна из сцен «Незваного друга», и это могло случайно совпасть с отъездом Войновича. Но суть не в этом.
Во всяком случае, разговор зашёл о том, что уезжает хороший писатель, и о диссидентах в частности. Тут-то Даль и пошутил:
— Да что там диссиденты!.. Я сам вот диссидента сыграл в «Незваном друге»… Но только это никак не понятно из картины…
Вот так, несколько ёрнически проявилась его обида по отношению к этой роли. И потом уже, в разговоре с нами, открытым текстом сказал, что его «купили» на то, что он играет диссидента, который в финальном эпизоде должен чуть ли не уехать из страны: но это будет не впрямую показано, а просто Виктор Свиридов как бы отстраняется от всего.