граничимся стихами». Потом он опять заговорил о мемуарах и переписке времен Людовика XIV, о Сен-Симоне, де Севинье и сказал: «Во Франции, несмотря на революции, сохраняется культ прошедшего: там печатают все, что относится к этому прошедшему, с примечаниями и подробностями. Мы в этом отношении еще дети. Императрица Екатерина II поручила Щербатову издать дневник Петра Великого. В архивах хранятся настоящие сокровища. Когда мы будем более цивилизованны, об этом подумают, но если никто не будет писать дневников, если не сохранится переписка, то все прошлое умрет в неизвестности». Я сказала ему, что вела дневник уже в институте, по совету m-lle Walsch[71]. Мой дневник очень краток, у меня слог не выработан; я успеваю только вкратце записывать то, что меня поражает; я даже призналась ему, что записываю все наши разговоры. Пушкин отвечал: «Очень лестно для меня; но вы хорошо делаете, что сейчас же набрасываете краткие заметки. Первое впечатление всегда самое верное». Он рассказывал мне, что читает теперь переписку Port Rojal’a. Он в восторге от янсенистов: Паскаля, Николя, Арну, матери Анжелики и Буало. Их слог он предпочитает слогу Боссюэта; восхищается Фенелоном и находит, что он более поэт, чем Расин; Расина он больше уважает, чем любиг.
Бал у В. Искра любовался моим шарфом; принес мне даже стихи, в которых говорит о нем; стихи слишком лестны для меня, что я ему и сказала. Это – стихи для «Онегина». Пушкин пришел ко мне за советом. У него неприятности с X. Это – ехидна. Но Пушкин доверяет людям. Он провел четыре часа у Гоголя и дал ему сюжет для романа, который, как «Дон-Кихот», будет разделен на песни[72]. Герой объедет провинцию; Гоголь воспользуется своими путевыми записками.
Сверчок принес мне стихи для Государя, очень хорошие. Я уверена, что они понравятся Его Величеству.
Я много говорила с Пушкиным вчера вечером у Карамзиных. Он рассказывал мне о своих планах. В 1828 году он собирался ехать в Париж и даже написал об этом Катону. Потом он хотел поехать в Дунайскую армию; затем в 1829 году он отправился в Кавказскую армию и, наконец, собирался в Китай. Я спросила его: неужели для его счастья необходимо видеть Фарфоровую башню и Великую стену? Что за идея ехать смотреть китайских божков? Он уверил меня, что мечтает об этом с тех пор, как прочел «Китайского сироту», в котором нет ничего китайского; ему хотелось бы написать китайскую драму, чтобы досадить тени Вольтера. Затем Пушкин попросил меня никому не рассказывать, что он читает мне свои стихи, потому что это сейчас же становится известным и вызывает столкновения с Катоном.
Когда в Москве, после коронации, Пушкин прочел Бориса Годунова, Катон жаловался на него. А после чтения у Лаваля граф передал об этом Императору. Государь удивился и сказал ему: «Никто не запрещает Пушкину читать свои стихи друзьям. Я его единственный цензор. Впрочем, он это знает». Лаваль передал этот разговор Сверчку, что не помешало графу Бенкендорфу во все вмешиваться. Мне кажется, что ему хотелось бы совсем упразднить русскую литературу, а он считает себя sehr gebildet (очень образованным [нем.]).
Пушкина сравнивают с Байроном только для того, чтобы уронить Пушкина и сказать, что он подражает Байрону. Чаще всего это говорят люди, никогда не читавшие Байрона, как, например, Катон.
Пушкин поднес мне «Бориса Годунова». Сегодня вечером Государь говорил о нем у Императрицы. Он сказал, что ему нравится монолог, сцена Димитрия с Мариной и сцена в монастыре, так как она обрисовывает характер Самозванца. Но Государь прибавил, что не верит тому, чтобы это был Отрепьев; он думает, что Самозванец был литвин или галицкий авантюрист: невозможно, чтобы Отрепьев, воспитывавшийся в Москве, мог говорить по-польски и знать латынь. Он был послушник, а монахи тогда были совершенно невежественны. Его Величество сказал тоже, что сцена смерти Бориса – великолепна.
Я насмешила Пушкина, рассказав ему наши прогулки в Павловске в 1827 и 1828 годах. Нарышкин и Ласунский[73], хотя и были большими друзьями, постоянно ссорились между собою, и, когда мы ходили вечером в «Сильвию»[74] и к «Крику», эти два старца нас потешали комедией. Ласунский любил рассказывать разные истории из своей молодости и гордился своими икрами; он нюхал испанский табак, и его победы начались гораздо раньше Чесменского боя. Нарышкин был любимым другом моего двоюродного деда Цицианова; он был не так стар, как Ласунский, хотя нельзя сказать, чтобы он был моложе его. Как только мы приходили в «Сильвию», Ласунский начинал напевать: «J’ai trop aimé l’ingrate Sylvie»[75] («Я слишком любил неблагодарную Сильвию» [фр.]). Нарышкин спрашивал его: «Которую, Ласунский, которую? Ты напоминаешь мне жареного карпа в обмороке». Старик сердился и отвечал: «Ты всегда воображал, что похож на херувима, но никогда никто не любил тебя».
Они отворачивались и надувались друг на друга.
Ласунский рассказывал мне истории про Павла I и, говоря о Бенкендорфе, которого не любил, называл его г. Ziegendrücker. Я узнала, что Павел ненавидел m-me Бенкендорф; она приехала в Россию с Императрицей-Матерью (Бенкендорфы из Вюртемберга), и Государь, когда сердился, звал ее (m-me Бенкендорф была лектрисой Императрицы гораздо раньше восшествия на престол) m-me Ziegendrücker. Катон – ее сын. Эти детали занимают Пушкина; он смеется, как ребенок. Я рассказала ему также один из фарсов Фейрса Голицына и Миклошу[76]. Они взяли одну из плоских лодок, которые употребляются для очистки прудов, Фейрс греб; он был одет амуром, на его аттиле[77] были привязаны гусиные крылья. Миклошу с бородой и с косой в руке стоял на носу лодки; они пели: «L’amour fait passer le temps» («Любовь помогает провести время» [фр.]). Затем греб Миклошу, а Фейрс пел: «Le temps fait passer l’amour» («Время помогает пережить любовь» [фр.]).
Жорж Мейендорф[78] подозвал нас к окну, и мы любовались этим прекрасным зрелищем. Императрица заметила, что происходит что-то необычное, подозвала меня и спросила:
– Что там в саду?
Я решила, что лучше быть откровенной, и сказала ей:
– Ваше Величество, Голицын с Миклошевским дурачатся.
Она подошла к окну, увидала их и рассмеялась. Потом она сказала;
– Вам скучно, нет молодежи. Ну, я буду приглашать раз в неделю кого-нибудь из офицеров, и вы будете танцевать в розовом павильоне[79].
Она позвала Нарышкина и Ласунского и отдала им приказание, предлагая им выбрать офицеров. Мы после этого танцевали каждое воскресенье. Императрица была довольно строгая, но очень добрая, нисколько не педантка; она очень баловала нас, но рассердилась бы, если бы ей солгать. Она раз сказала мне: «Дитя мое, я люблю вашу искренность. Когда мне лгут – у меня такое чувство, что меня презирают, и я сама презираю тех, кто хочет обмануть меня»[80].
Бал у Лаваля. Скучно. Пушкин спросил меня:
– Почему Моден так ненавидит Зеленый Глаз[81]?
Я ответила:
– Потому, что он женился на княжне Репниной, вместо того чтобы жениться на одной из Моден; все мамаши были вне себя и очень завидовали княжне Репниной.
Пушкин рассмеялся и ответил:
– Правда, это важная причина!
Лаваль до такой степени близорук, что, провожая Государя, он не мог найти выхода и отвешивал поклоны перед половинкой двери. Государь сам взял его за руку и запретил спускаться вниз. Его Величество сошел уже с лестницы, а бедный Лаваль все еще кланялся. Все смеялись. Благовоспитанный Пушкин подошел к нему и привел его в залу. Лаваль громко сказал ему: «Vous êtes un homme de bonne compagnie, m-eur le poète» («Вы добрый друг, господин поэт» [фр.]. – Примеч. ред.).
Графиня Нессельроде рассказывала мне, что Мортемар[82] был поражен петербургским зубоскальством; он говорил ей, что у нас больше насмешничают, чем в Париже. На это Ночная Принцесса (кн. Голицына) сказала ему: «Значит, наши учителя нам принесли пользу, и мы делаем большую честь г. де Вольтеру».
Пригласила Великого Князя и Виельгорского на завтра, после вечера у Императрицы.
Вчера, когда я поднялась к себе с Alexandrine Эйлер, я застала m-lle Ninette, Сверчка и Асмодея; я и забыла позвать его, и его уведомил Пушкин. Они ждали меня терпеливо, так как болтали с Марьей Савельевной[83]. Плетнев привел своего упрямого хохла; прибыл и Великий Князь. Асмодей забыл своих «драконов» в карете и был очень остроумен и разговорчив. Марья Савельевна привела его в хорошее настроение; он утверждает, что моя дуэнья умна, как Сен-Симон, и чудесно знает дворцовый мир. Он зовет ее madame Carnuel[84] и советует ей писать мемуары. Она воспитывалась в коридорах Зимнего дворца и видела три царствования. Ее бабушка служила у Елизаветы Петровны, ее мать – у Императрицы Екатерины; сама она видела конец ее царствования, затем царствование Павла и покойного Государя. Чтобы поболтать с m-me Carnuel, мои друзья всегда приходят ко мне раньше, чем я поднимаюсь к себе. Она рассказывает им истории из доброго старого времени, зовет Потемкина «герой Тавриды», а Суворова «наш фельдмаршал» и знает сплетни за целые сто лет. Пушкин очень любит ее; она напоминает ему его старую няньку Арину. Он сказал мне: «Она никогда не видала другой деревни, кроме дворцовых садов, другой избы, кроме коттеджа, а все-таки от нее пахнет деревней».