Гумбольдт бывает каждый вечер у Ее Величества. Жуковский очень доволен. Пушкин в восторге; он полагает, что Гумбольдт так умен, что наводит страх на Профессора, которого Сверчок недолюбливает[98]. Я нахожу Гумбольдта очень болтливым, иногда утомительным[99]. Его брат менее знаменит, но беседует лучше. Недавно говорили о Рашели Варнгаген[100], от которой был без ума Гейне. Она относилась к нему как к гениальному ребенку.
Жуковский много раз видел Брентано. Он находит Беттину очень аффектированной, но Рашели Варнгаген он придает большое значение.
Гёте позволяет Беттине обожать себя; это его занимает. Жуковский говорит, что он не эгоист, не равнодушный, а просто не любит сентиментальностей. Он уважал Карамзина и серьезно интересовался нашими писателями.
Пушкин читал нам «Онегина». Много смеялись над описанием вечеров, оно забавно; но всего нельзя будет напечатать. Он отлично изобразил Императрицу, «крылатую лилию Лалла-Рук», это совершенно обрисовывает ее.
Вяземский объявил мне, что с этого вечера будет звать меня Венерою Невы, а Жуковский промычал: «Надо заметить, что она особенно соблазнительна, когда бывает в белом; она напоминает мне муху в молоке». Мы смеялись до слез. После этого Жуковский объявил мне, что должен спросить у меня совета: обижаться ли ему на то, что его не приглашают каждый вечер ужинать? Вяземский полагает, что его достоинство требует, чтобы он оскорблялся, и я должна решить. И я решила, что его не приглашают, потому что он родился приглашенным, и что это забывчивость лакея. Я спросила: «Вы оскорблены?» – «Нисколько», – ответил Жуковский.
Я была права, что это просто забывчивость. Гумбольдт был на вечере. Государь получил из Парижа рулетку, и все мы играли. Он (Государь) держал банк. Императрица нам позволила играть и была так добра, что сказала нам:
– Не очень увлекайтесь, вы можете играть изредка, я буду платить ваши долги, я дам распоряжение Шамбо и Гримму[101], мой кошелек у них.
Гумбольдт не играет, Императрица разговаривала с дамами; больше никого не было, и Гумбольдт скитался со скучающим видом. Я пошла в залу к Шамбо за деньгами и застала Гумбольдта, горячо разговаривавшего с Шамбо и Гриммом, он знал их по Берлину. Я сейчас же пошла сказать Императрице, что ученому не с кем разговаривать сегодня. Она ответила:
– Неужели и Жуковский тоже играет в рулетку? Мой добрый Жуковский тоже развращается?
Тогда я сказала Императрице, что Жуковского приглашают не каждый день. Она удивилась и возразила мне:
– Но это невероятно! Я думала, он знает, что его не надо приглашать, что он свой. Пошлите за ним Гримма, сейчас же.
Когда Жуковский пришел, Императрица побранила его и сказала ему:
– Мне кажется, что вы родились приглашенным ко мне. Когда Великий Князь уходит и вы не возвращаетесь, я думаю, что вы отправляетесь к своим друзьям Карамзиным или хотите поработать. Помните раз навсегда, что вы у меня не приглашенный, а всегда желанный гость. – Она попросила его занимать Гумбольдта, когда есть чужой народ и когда говорят о таких вещах, которые не могут интересовать ученого. Она прибавила: – Рулетка занимает молодежь, и Государь отдыхает за ней, но это не надолго; я и двух недель не потерплю этого нового изобретения тратить деньги. Моим фрейлинам не везет в игре; они все проиграли, и я плачу их долги.
Потом она спросила меня: кто выигрывает? Я ответила, что к концу вечера в выигрыше всегда Орлов, Виельгорский и Суворов. Моден, не игравший, заметил своим жеманным тоном:
– Они несчастны в любви.
Я прибавила то, что мне сказал Гримм:
– Государь в конце концов всегда в проигрыше и платит всем, а Виельгорский даже сорвал вчера банк.
Гумбольдт и Жуковский тоже хотели играть. Они поставили по золотому и проиграли. Тогда Государь сказал им:
– Ступайте, господа, ступайте; эта игра не для вас, а для нас, чтобы убить время… Вам этого не надо.
Но с этого вечера уже играли без увлечения. Государь сказал за ужином:
– Какая глупая игра. И говорят, что разоряются из-за нее, что открывают игорные дома. Я никогда не позволю этого в России. Орлов полагает, что есть какой-то расчет и что если узнать его, то можно выиграть. Я думаю, что это заблуждение.
Императрица очень смеялась, рассказывая Его Величеству, что Гумбольдт скучал и пошел поболтать с Шамбо и Гриммом и что я нашла величайшего в мире ученого, обреченного из-за рулетки на такую муку.
Гёте обещает русской литературе великую будущность. Жуковский видел у него Шлегелей и говорил о нашей славянской поэзии, о наших песнях; говорили об Оссиане и Мак-Ферсоне.
Жуковский сказал, что Гёте относится иронически к немецким философам и что он наименее немец изо всех немцев; он больше думает, чем мечтает (schwärmt). Пушкин показал мне перо Гёте; ему очень хочется видеть Гёте. Он читал стихотворения Гейне и восхищается ими. Жуковский говорит, что теперь только у него одного и есть поэтический талант, соединенный с остроумием. Говорят, что на Гейне очень плохо смотрят в Берлине[102].
Вчера у Государыни было сердцебиение и вечер не состоялся; я пригласила обедать m-me Гирт[103] и Alexandrine Эйлер. Мы играли Бетховена в четыре руки, когда явились мои друзья вместе с Виельгорским. Когда они узнали, что m-me Гирт ученица Бетховена, что она хорошо его знала, они засыпали ее расспросами о его глухоте, о его меланхолии, о его оригинальных идеях, о слепой девушке, для которой он сочинил «Mondschein» («Лунный свет» [нем.]), сонату («Quasi una fantasia», «Почти фантазия» [ит.]), которую он у этой молодой девушки и сымпровизировал. М-me Гирт обещала Виельгорскому автограф Бетховена и сыграла ему Andante.
Пушкин говорил о музыке, как музыкант; он очаровал m-me Гирт. Он говорил и о Бахе, фуги которого ему играл Одоевский. Сверчок во всем – единственный: он всем интересуется.
У Императрицы читали «Фауста». После вечера[104] я поехала к Карамзиным.
Днем Пушкин заехал ко мне после визита к Катону. Он был доволен; он не поддается Б. Я рассказывала Пушкину о чтении, потому что он перевел одну сцену «Фауста», если можно это назвать переводом (так это оригинально). Ему бы очень хотелось поехать путешествовать и повидать Гёте, но семейные и разные другие препятствия – против этого.
Государь любит Пушкина и всегда справедлив к нему. Мне поручено посоветовать ему быть благоразумнее: «Не задирать людей». Его Величество жаловались на него. Правда, он кусается. Жуковский ворчал. Он утверждает, что это моя вина, что я поощряю его Сверчка; это потому, что я цитировала Гамлета[105] и осмелилась сказать, что на воре шапка горит. Вот когда добряк рассердился и замычал, как бык. Нов конце концов он рассмеялся, когда Сверчок уверил его, что он не нуждается в поощрении и что он неизлечим: ему надо говорить, чтобы отвести душу, ему необходимо говорить. Впрочем, Государь совсем не сердится; я успокоила Жуковского, рассказав ему, что я переписала стихи Сверчка для Императрицы. Жуковский так любит Искру, что похож на курицу, высидевшую утенка. Вечером я рассказала Его Величеству, что Сверчок дал Гоголю сюжет для комедии: какой-то игрок приезжает в провинцию, и его принимают за важное лицо; эта история не выдуманная. Его Величество рассказывал нам о театре при Екатерине Великой, о Фон-Визине, о Капнисте, о Грибоедове, о Петре Великом и о театре в его время, также и об Эрмитажном театре. Государь был очень весел и разговорчив. На вечере были только Великий Князь, Сесиль[106], Виельгорский и я. Государыня была утомлена.
Интересный вечер. Государь долго говорил с Жуковским; он рассказывал подробности о Наполеоне, все, что произошло между ним и Гёте. Сестра Николая Павловича, Марья Павловна, рассказывала ему, что Наполеон ненавидел великую герцогиню Веймарскую, приятельницу Гёте, и не хотел к ней ездить. Он говорил о Таците с Гёте и с Виландом. Он сказал им, что ненавидит этого историка. Государь заметил:
– Я понимаю, что Наполеон не любил Тацита, потому что он, как и Людовик XIV, не любил уроков, а то, что Тацит говорит о Цезарях, часто приложимо и к Наполеону. Ему не только нужны были придворные стихотворцы, но и придворные историки. Он хотел принудить Виланда и Гёте согласиться с собою, но это ему не удалось.
Я спросила Государя, что он думает о наполеоновских маршалах и генералах. Он ответил:
– Ни один из них не был на высоте положения: ни Клебер, ни Бернадотт, который, впрочем, был лучшим дипломатом, чем воином, ни Даву. Ней, Мюрат, Лассаль, Массена, Мармон – все они были очень блестящи. Республика имела превосходных генералов: Кюстин, Келлерман, Марсо, Гош Дюмурье, сделавший славную кампанию (хотя единственная победа и не считается). Впрочем, войска и молодые офицеры так хорошо дрались. В Наполеоне жил гений сражений. Каждый раз, как он командовал лично, он побеждал всех. До 1812 года он был точно вдохновлен свыше, хотя его лучшая кампания – это отступление к Парижу в 1813 году. Жомини изучил эту кампанию и находит ее еще выше итальянской и египетской, потому что нет ничего труднее, как отступать, сражаясь.
– Он командовал и при Лейпциге, и при Дрездене, – сказала Императрица.
– Да, но после 1812 года войско было уж не то, уж это не была армия «солнца Аустерлица». К 1812 году гений Наполеона ослаб; в нем самом произошла перемена; это было после развода, после убийства герцога Ангьенского и др.