вина, если Вертеру подражали и если были настолько сентиментальны и романтичны. Он именно дал в Шарлотте тип женщины с сердцем и нисколько не романтичной, тип добродетельной женщины не только доброй и благородной, но вместе с тем очень остроумной и веселой; она остается верна своему жениху и вообще гораздо выше Вертера.
– Говорят, что Шарлотта любила Гёте, – сказал Жуковский, – но не хотела отказывать Кестнеру, так как она его знала раньше Гёте, который был очень дружен с ним. Но Шлегель мне говорил, что Гёте никогда не женился бы на ней; у него тогда еще не было ни малейших матримониальных наклонностей.
Государь улыбнулся:
– И он очень хорошо сделал, что уехал из Ветцлара и написал свой роман, взяв героем этого Жерузалема, которого он близко знал и на которого сам нисколько не похож. Я не думаю, чтобы Гёте был когда-нибудь сентиментален и романтичен, это не в его духе. Он уже с самых молодых лет был слишком серьезен.
– Мария Павловна знала мать Гёте и очень уважала ее, – сказала Императрица. – Гёте сохранял к своей матери теплые чувства, но в последние годы редко видал ее. М-me Гёте обожала своего сына и всегда предсказывала, что ее Вольфганг будет знаменит; она была оригинальная женщина, с природным умом, с Mutterwitz (смекалкой [нем.]), но она мало читала. Сестра Гёте была замечательная женщина, но очень несчастная. Гёте искренно любил ее, и она была ему предана.
Жуковский. Он говорил мне, что смерть сестры была одним из величайших несчастий его жизни. Но у него была натура не экспансивная, он не часто говорил о том, что чувствовал.
Императрица. Отец Гёте был настоящим деспотом в семье. Он не хотел, чтобы его сын писал, а дочь он мучил постоянно; это был ein alter Zopf (пережиток прошлого [нем.]). Он восхищался Готшедом гораздо больше, чем сыном.
– Гёте обвинили, – сказал затем Государь, – в том, что он был слишком холодным, потому что у него была очень холодная и серьезная внешность. Моя сестра, Мария Павловна, нам говорила, что Гёте во всю жизнь любил серьезно только двух женщин: мать и сестру, а все остальные отношения были лишь поэтическими приключениями.
– Однако одно из таких поэтических приключений окончилось женитьбой, – заметила Императрица.
– Правда, – ответил Государь, – но он никогда не терял голову из-за женщины, в противоположность лорду Байрону, у которого поэтические приключения были иногда и продолжительнее. А я все-таки убежден, что Байрон помирился бы с женой, если бы она согласилась на это. Он был привязан к своему ребенку, но голова его вечно пылала.
Жуковский. А голова Гёте всегда была спокойна, это видно по его лицу.
Государь. В нем много благородства. Александра Осиповна[148] и Пушкин правы, говоря, что у него голова Юпитера Статора.
Виельгорский спросил Его Величество, говорил ли Гёте о политике. Государь рассказал, что раз великая герцогиня Веймарская высказала очень практичный взгляд: «Константинополь должен быть свободным городом, как Франкфурт». На это Гёте ответил: «Я того же мнения, греки им владели и потеряли его, а настоящая Греция – в Афинах».
– Это совершенно верно, – прибавил Государь, – это было сказано очень хорошо, очень разумно, очень практично.
Государь так хорошо, так просто говорит; это тоже отлично сказано. Наш разговор заинтересует Сверчка; я для него, раньше чем ложиться спать, записываю все это.
Вчера вечером я привела Виельгорского на «чердак». Он читал у Ее Величества. Она была утомлена и рано отпустила нас. У себя я застала Асмодея, сына Андрея и друзей. В ожидании моем благородная компания никогда не скучает. Они заставляют Марью Савельевну рассказывать анекдоты про Императрицу Елизавету Петровну и Екатерину Великую, так как Марья Савельевна много знает из прошлого. Ее бабушка была доверенным лицом у Чоглоковой, статс-дамы Екатерины в то время, когда она еще была Великой Княгиней. Мать Марьи Савельевны служила у Императрицы Екатерины. Ей покровительствовала Марья Саввишна Перекусихина (1-я камер-фрау Императрицы Екатерины). Она знавала Храповицкого. Перекусихина даже была крестной матерью Марьи Савельевны. В. говорит, что записки Перекусихиной сохранились в семействе К., которые их не показывают. Они должны быть искренни! Асмодей объявил, что никакая мать не разрешила бы их читать своей дочери. Он спросил меня про историю с померанцевым деревом[149], рассмешившую Искру до слез. Затем он просил меня рассказать, что произошло в утро казни пяти декабристов и о моем разговоре[150] с Государем про моего дядю Лорера. Это очень его поразило. Пушкин прочитал нам стихи, которые я и передам Государю, когда они будут переписаны, а пока он кругом нарисовал чертиков и карикатурные портреты. Я никого не встречала, кто бы придавал себе меньшее значение. Он напишет образцовое произведение, а на полях нарисует чертенка и собственную карикатуру в виде негра, в память предка Ганнибала. Я спросила его: отчего он назывался Ганнибалом? Он ответил: «В память Пунических войн».
Пушкин навестил меня с Хомяковым и спросил, могу ли я повторить недавний разговор о Гёте и Константинополе. Я согласилась, но попросила Хомякова не повторять его нигде. Пушкину я могу передавать, что говорит Его Величество, тем более что Государь беседует с ним очень откровенно. Хомяков обещал хранить молчание, и я повторила то, что Гёте сказал о греках и о Константинополе (или, вернее, Византии). Затем Хомяков говорил о славянских народах и сообщил мне о них интересные вещи. Я знаю, что Жуковский дает деньги на образование одного черногорского студента и просил меня устроить сбор пожертвований в пользу одного сербского студента[151]. Я узнала много нового про южных славян, про их владыку, их поэзию.
Говоря о Византии, Пушкин сказал:
– Существует три города, принадлежащие всему христианству: Иерусалим, Константинополь и Рим, и они не должны бы принадлежать ни одному государству в отдельности. Для евреев, как для христиан и даже для мусульман, Иерусалим является городом священным перед всеми остальными; для одной части христиан Рим составляет религиозный центр, а для другой – Константинополь. Собор Святой Софии – один из древнейших христианских соборов.
А между тем эти три города обагрялись кровью с самого дня, когда божественная кровь потекла по кресту, и есть основание полагать, что владение этими тремя городами еще причинит войны, раздоры и ссоры. Эта война окончится, когда церкви перестанут ссориться. Надо надеяться, что собор Св. Софии будет возвращен христианам и что он примирится со Св. Петром, а также что к тому времени Иерусалим уже не будет турецкою провинциею. Ни один из этих городов не представляет собой политической столицы. Знаете ли вы пророчество: «Когда Рим падет, миру придет конец».
Хомяков отвечал:
– Ссоры между двумя Римами были причиной неуспеха крестовых походов; другою ошибкою было создание иерусалимского короля.
Затем Пушкин говорил о своей кавказской поэме Галуб. Он хочет изучить характер мусульманина, принявшего христианство. Он говорит, что единственное средство цивилизовать край – это ввести там христианство, так как вся война горцев с нами не что иное, как война религиозная[152]. В Персии и на Кавказе появились две новые секты[153], очень фанатичные. В Тифлисе шииты и сунниты постоянно режут друг друга.
К этому Пушкин прибавил:
– У них тоже два Рима: Мекка и Кербела. Я теперь прочитываю Коран, чтобы понять, что должен забыть мой Галуб, чтоб стать христианином.
Пушкин меня сильно поразил. Он остался у меня после ухода Хомякова и опять говорил о Константинополе. Он ненавидит Византию и сказал:
– Она удачно названа (Bas-Empire – подлая империя [фр.]): они (греки) погибли по своей собственной вине. Они призвали турок против христианских славян; это мерзость.
Затем он говорил о Риме сперва идолопоклонническом, потом христианском, говорил также об Иерусалиме, причем я заметила, что он был взволнован. Глаза его приняли выражение, которого я не видала ни у кого, кроме него, и то редко. Когда он испытывает внутренний восторг, у него появляется особенное серьезное выражение: он мыслит. Я думаю, что Пушкин готовит для нас еще много неожиданного. Несмотря на веселое обращение, иногда почти легкомысленное, несмотря на иронические речи, он умеет глубоко чувствовать. Я думаю, что он серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он раз застал его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему:
– Вот единственная книга в мире; в ней все есть.
Я сказала Пушкину:
– Уверяют, что вы неверующий.
Он расхохотался и сказал, пожимая плечами:
– Значит, они меня считают совершенным кретином.
Я прибавила:
– Государь сказал Блудову в 1826 году, что вы самый замечательный человек в России. Блудов рассказывал это у Карамзиных, и я думаю, что Государь прав.
Пушкин отвечал:
– Государь заблуждается на мой счет: я делаю, что могу, но, увы, не всякий тот гений, кто этого желает.
Затем он сказал:
– Я желал бы видеть Константинополь, Рим и Иерусалим. Какую можно бы написать поэму об этих трех городах, но надо их увидеть, чтобы о них говорить. Увидеть Босфор, Святую Софию, посидеть в оливковом саду, увидеть Мертвое море, Иордан! Какой чудесный сон! – Ему стало грустно, и он вздохнул. – Увидеть Рим, the city of the soul, the Niobe of nations (град духа, Ниобу народов [англ.]), Ватикан, собор Святого Петра, Колизей, увидеть этот мир в развалинах «as fragile as our clay» («хрупкий, как наша плоть» [