фр.]). Увы! я никогда этого не увижу!
Я сказала ему:
– Поступайте опять в дипломатический корпус и просите назначения в Италию!
Он покачал головой и сказал мне:
– Меня пошлют в Стокгольм, или в Дрезден, или в Берлин, или в Гаагу; я уж предпочитаю Петербург.
Потом он стал смеяться, шутил, заявил, что он влюблен в «маркиза Пугачева»[154], как называла Императрица Екатерина этого знаменитого разбойника, и что ему надо окончить его историю и написать историю Петра Великого и роман о Петербурге, русском Pelham’e.
Я спросила Пушкина, почему он хотел, чтобы я рассказала разговор о Гёте Хомякову. Он ответил:
– Потому что Хомяков интересуется турецкими раджами и дунайскими и адриатическими славянами; но я нахожу, что он еще слишком увлекается Византией, хотя, впрочем, одна часть этих славянских земель – греческая. В войнах с Турцией – для нас два вопроса: вопрос торговый, то есть о Черном море и проливах, так как нам нужен выход в море, и потом вопрос о протекторате над православными христианами и святыми местами. У Франции есть учреждения в Сирии; и если бы не религиозная рознь, мы могли бы на этот счет войти с нею в соглашение. Вы, конечно, знаете, что во Флоренции был Вселенский собор, на котором было провозглашено примирение церквей. На нем присутствовал византийский император; наш киевский митрополит тоже подписался и даже умер кардиналом. Почем знать? Если бы Собор достиг своей цели, может быть, Константинополь не принадлежал бы туркам! К несчастью, мы тогда еще были настоящими варварами; Средние века у нас тянулись до избрания Романовых и даже до Петра Великого. После падения Византии султаны поддерживали у нас татарских ханов, а за спиною у нас была Персия и все восточные народцы по низовьям Волги. Византийские императоры не помогли нам во время нашествия монголов. Я прочитал интересную вещь про папу Пия V. Он посоветовал султану Селиму принять христианство, а когда тот отказался, то папа благословил знамена Дон-Жуана Австрийского перед Лепантской битвой. Польша вступила против нас в союз с Турцией. Кончилось тем, что они поссорились с безумным Карлом XII, а Орлик даже принял мусульманство. Достойный освободитель Украйны!
Пушкин много рассказывал мне про Карла XII, про Мазепу, Войнаровского, Наливайку, Богдана Хмельницкого, про Думы.
На мое замечание, что «Войнаровский» Рылеева мне не нравится, Пушкин ответил:
– В нем встречаются великолепные строфы, но поэтический вымысел слишком бросается в глаза; впрочем, поэма была написана с политическою целью. По-моему, историческая правда есть настоящая поэзия, заключающаяся в самой жизни (sic); впрочем, я сказал это самому Рылееву; мы с ним были в переписке. Он обладал громадным талантом, но подчинил вдохновение и воображение своей тенденции; от этого происходит та сухость поэмы, которую он сам так чувствовал. К несчастью, он умер, не высказав всего, что мог сказать России. Чисто политическая поэма никогда долго не проживет.
Я спросил Пушкина, что он думает о байроновском «Мазепе».
– Великолепен, как ряд поэтических картин, но это не Мазепа. Действительное, историческое событие гораздо трагичнее, а байроновское только романично. Описания удивительны. Поэмы, которыми я в былое время так восторгался, за исключением удивительных описаний и стихов, мне уже мало говорят. Зато «Чайльд Гарольд», «Каин», «Проклятие Минервы», лирические стихотворения, «Еврейские мелодии» и «Дон-Жуан» – вещи единственные не только в английской литературе, но и в других, исключая Данте, Гёте и Шекспира. Встречаются великолепные места в «Земле и Небе», в «Манфреде» и «Сарданапале», в особенности стих и поэтические изображения действующих лиц. Большею частью первенствующее лицо – сам Байрон, но тем не менее его Сарданапал настоящий восточный властелин, подвергнувшийся влиянию Греции, как и Митридат. Чего недостает Байрону – это женщины. Все его героини на один лад. В «Паризине» он гораздо лучше описывает итальянскую ночь, чем итальянскую женщину той эпохи.
Я спросила Пушкина, что он думает о двух молодых поэтах Гейне и Мюссе и любит ли он по-прежнему Шенье.
– Да, это настоящий поэт; его даже можно назвать трюком. Гейне – великий лирик и в то же время очень остроумный; такое сочетание весьма редко. Также и Мюссе. Им присущи и ирония и философские идеи. Знаете ли вы Китса? Это был необыкновенный талант, но без малейших философских идей. Он был поэт по инстинкту и чувству скорее, чем по идеям, – молодой сластолюбец, обожавший Мильтона и Гомера. Он подражал Спенсеру, но при этом был необыкновенно оригинален. Байрон и Шелли не без основания посвятили ему великолепные стихи. Шелли был главным образом философом и метафизиком и в то же время обладал гораздо большим драматизмом, чем Байрон. Драмы Байрона холодны; это великолепные поэмы в диалогах.
Затем я спросила у Пушкина, восхищается ли он Мильтоном и Шиллером так же, как Жуковский.
– Мильтон – великий английский классик; я уверен, что он читал только Библию и древних греков. Он гораздо более эллин, чем Поп, считающийся архиклассиком. Его «Сатана» не богословский, он слишком греческий. Я нахожу, что у Шиллера в его греческих поэмах и в «Колоколе» форма удивительна. Но его драмы мне говорят мало; они тенденциозны. По-моему, великим образцом драматурга всегда будет Шекспир. Посмотрите, сколько человеческих фигур он создал из разных стран, из разных эпох; возьмите его женщин, даже служанок, лакеев. Шекспир – явление единственное и останется единственным. Какой двор был у этой Елизаветы! Гораздо величественнее, чем двор Людовика XIV. Вот Шиллер совсем не понял Елизавету в своей «Марии Стюарт»; ее всегда изображают некрасивой старой девой, завидующей красоте Марии. Она могла завидовать ей, когда была молода, но вы знаете, во-первых, что все королевы красивы, а во-вторых, что Елизавета была настоящей королевой и должна была быть очень самоуверенна.
Затем Пушкин опять вернулся к Байрону.
– Этот человек понял Восток, Грецию, античный мир, океан, Рим, оба Рима: и языческий, и христианский. В каких стихах он описал Святого Петра! Он сказал последнее слово об этом гениальном произведении искусства и даже был тогда настоящим христианином. А его смеют обвинять в атеизме! После него уже нечего сказать ни о Базилике, ни о Колизее!
Пушкин остановился и потом сказал мне:
– Вам не скучно все это? Я говорю без удержу; вы так хорошо слушаете.
Я засмеялась и ответила, что люблю украшать свой ум и слушать, когда он говорит точно сам с собой. Я сказала, что он приятнее, когда мы вдвоем, чем втроем, если только третий собеседник не Жуковский.
Пушкин приходил ко мне и показывал стихи Одоевского и письмо, присланное из Сибири. Он долго говорил о деятелях 14-го числа; как он им верен! Он кончил тем, что сказал:
– Мне хотелось бы, чтоб Государь был обо мне хорошего мнения. Если бы он мне доверял, то, может быть, я мог бы добиться какой-нибудь милости для них. Что вы об этом думаете?
Я убедила его, что Государь верит в его прямодушие. Пушкин улыбнулся:
– Тем лучше. Я ему очень предан. У него характер непреклонный, но ум – нет. Когда он убедится в чем-нибудь, он первый признает свою ошибку и дает себя разубедить. Это громадное достоинство. От этого с ним и можно говорить откровенно. Но меня хотят выставить перед ним каким-то Стенькой Разиным, уверяют его, что «Кинжал» мое credo, мое политическое и религиозное исповедание веры. Точно у мальчика девятнадцати-двадцати лет может быть серьезный символ веры. Это ребячество! Да! Я слыву Стенькой Разиным, этим русским Брутом; по-моему, он был просто зверь.
Пушкин всегда кончает шуткой, особенно если он взволнован. Перед уходом он вдруг сказал мне:
– Я всю ночь читал «Фауста». Что бы ни говорили, а у Гёте положительно религиозный ум, может быть, более религиозный, чем у Шиллера. А теперь – прощайте!
И он ушел.
Довольно занимательный вечер при дворе. Приехал Красинский. Он всегда рассказывает смешные истории с самым невозмутимым видом. Вчера он говорил Императрице о Казерте и уверял, что там в саду есть такая большая магнолия, на которой в одно время было 60 000 цветков.
Императрица усмехнулась и со своей тонкой улыбкой сказала:
– Удивительно! Кто же считал их?
– Это было поручено целому полку, и он двадцать четыре часа простоял около дерева, – ответил Красинский.
Императрица засмеялась и попросила Красинского рассказать еще что-нибудь.
– В ваших рассказах всегда есть что-то непредвиденное, и вы обладаете удивительной находчивостью, – сказала она.
Все другие молчат и спят с открытыми глазами. Р. даже храпит. П. К., М. П., В.О. и М.В. не раскрывают рта. Т. говорит только о своих подвигах, рассказывает всегда о самом себе и врет гораздо больше Красинского, только не так умно. Княгиня Д.Р. уверяла, что во время его рассказов она умирала от тоски на медленном огне и жаловалась на него покойному Государю.
Мой дед Ц.[155] лгал так же, как Красинский, с таким же спокойствием, с тем же апломбом, так же непоколебимо и неожиданно. Императрица заставляла меня передавать ей его рассказы, они занимали ее.
Прощаясь с Красинским, Императрица сказала ему:
– До свидания, барон Мюнхгаузен. – Затем она обратилась ко мне: – Он умный и очень честный и, по крайней мере, старается занимать нас; никогда не сказал он ни про кого дурного слова, как многие, которые только то и делают, что сплетничают.
Моего двоюродного деда можно только сравнить со знаменитой герцогиней де Леви, когда с ней говорили о генеалогии: «Герцогиня, мы слышали, что вы происходите от Левия, сына Иакова». Она принимала скромный вид и отвечала на это: «Да, правда».
Подобные вещи казались совершенно обыкновенными вольтерианцам прошлого века, хотя в то же время и не встречалось чванства выскочек или заносчивости богачей. Если гордились предками, то такими, которые принесли пользу, а не только набивали себе карманы.