Неизвестный Пушкин. Записки 1825-1845 гг. — страница 22 из 64

Офицер упросил его подождать и побежал предупредить Государя. Павел рассмеялся и приказал опустить мосты и бить поход. Суворов вошел во дворец. Государь вышел встретить его на первую площадку лестницы и поцеловал его.

– Ваше Величество! – сказал ему старик несколько насмешливо. – Я должен арестовать дежурного офицера за то, что он забыл военный устав, но так как этот офицер еще очень молод, вы разрешите мне завтра утром отдать ему его шпагу.

Государь ничего не ответил на это и был очень любезен. Перемирие было заключено, но скоро опять произошла ссора, и на этот раз уже настоящая.

Суворов, следовательно, имел основание сказать раз Павлу: «Нашла коса на камень». Впрочем, Суворов был тоже первостатейным маниаком, оригинален до крайности, необыкновенно умен, иногда даже гениален, чего нельзя сказать про несчастного Императора Павла; если бы он даже не был ненормальным, он все-таки не был бы гениален, в военном отношении конечно.

Отношения Потемкина, великолепного во всем, и Суворова, завтракавшего черной редькой с солдатским хлебом, должны были быть любопытны. В сущности, они ненавидели друг друга.

* * *

Когда Петр Великий бывал доволен Меншиковым, он брал его за голову, целовал в лоб и говорил ему: «Ты умница, Алексаша Данилович». Как-то вечером Пушкин точно так же выразил Гоголю свое удовольствие по поводу чтения. Мы спорили о Петре Великом.

– Он был гениален во всем, что имело отношение к будущности страны, – сказал Пушкин, – и совершенно сын своего века в исполнении, в мелочах и в правах. Но у него было чутье, он умел выбирать людей.

Вяземский с горечью порицал приемы Петра и превозносил Екатерину.

– Я ничего не отнимаю от нее, – возразил Пушкин, – но она явилась позже, и ей нет тех извинений. Она не должна была разорять духовенство и прикреплять малороссов к земле.

Гоголь сказал мне, что в Украйне и до сих пор поют жалобные песни о рабстве и, чтобы избегнуть его, некоторые крестьяне решались даже на самоубийство.

Говорили о любимцах Екатерины, о том, как заискивали у них; рассказали о депеше к французскому посланнику Рюблиеру, которому давался из Парижа приказ «быть в наилучших отношениях с тем святым, которого в тот день празднуют».

– Это не должно было удивлять человека, приехавшего из Версаля, – сказал Пушкин. – Он, наверно, приседал перед Помпадур и должен был бывать при вставании Дюбарри. Екатерина имела в них прекрасные примеры, а Потемкин не чета был этим дамам. Я прощаю Екатерине нравы ее эпохи, но я не могу простить ей разорение духовенства, закрепощение малороссов и то, что, когда она согласилась на раздел Волыни, она не взяла Галицию и Галицкую Русь с другими русскими провинциями; в сущности, мы взяли бы только свое. Мария-Терезия писала Помпадур; Мария-Антуанетта должна была принимать Дюбарри; Людовик XIV узаконил своих побочных детей. Екатерина не уничтожила обаяния царской власти, напротив, усилила ее. Она была властная женщина, и, по-моему, у нее было в двадцать раз больше здравого смысла и ума, чем у всех энциклопедистов, с Гриммом и Фернейским шутом вместе.

Полетика рассказывал Пушкину, что Гаррис оставил «Воспоминания»[165] о времени своего посольства в Петербурге и Берлине. Полетика видел в Лондоне лорда Сет-Эленса, бывшего в Петербурге; он с восторгом говорил об Екатерине. Гаррис вел список фаворитам.

– Он мог делать то же самое и у себя, – сказал Пушкин. – Когда слышишь, как эти господа критикуют наши нравы, то можешь подумать, что и Карл II, и два первых Георга, и Людовик XIV, и Людовик XV – Иосифы прекрасные и целомудренные девственницы. У них было только два нравственных короля, и тем они снесли головы. Все такие моралисты напоминают мне наших критиков, упрекавших меня за графа Нулина! Какая стыдливость!

Пушкин был так возмущен, что рассмешил нас. Он начал пересчитывать добродетели Людовика XIV, регента, Августа Сильного, отца Фридриха Великого, и прибавил:

– Критиковали нравы Петра Великого! Он был груб, я согласен с этим. Генрих IV был волокита. Но оба они искупили свои недостатки, недостатки эпохи, своими достоинствами, а я вас спрашиваю: какими качествами обладали Карл II, регент и английские Георги? Третий из них был сумасшедший и упрямый; он потерял страну, имевшую громадную будущность, – Соединенные Штаты. Что эти люди оставили своей родине? Может быть, сам Людовик XIV убил престиж королевской власти во Франции, узаконив своих побочных детей; он лишил Францию трудолюбивых, полезных людей, отменив Нантский эдикт. Разве это достойно великого короля? Все, что он сделал хорошего, это то, что он покровительствовал Мольеру и аплодировал «Тартюфу». В сущности же он сам был Тартюфом.

Когда Пушкин одушевляется, он горячится и делается неистощим; он никогда не банален, напротив, замечательно своеобразен.

Полетика сказал ему:

– Напишите историю европейских государей; это будет вдохновенное произведение.

* * *

Опять буря у нашего Сверчка. Он был у Цензора Катона. Долгий спор, довольно горячий. Пушкин вежливо отстаивал. Наконец объяснились. Оттуда он пришел ко мне рассерженный и раздраженный. Он жаловался на X. и на Y. У меня был Асмодей. Посплетничали. Я убеждена, что Катон преувеличивал. Вяземский говорит, что он педантичен до крайности, как все немцы. Говорят, он честный человек, но ему до поэзии столько же дела, сколько до собственных сапог. И вместе с этим он считает себя образованным и европейцем[166].

* * *

Мне поручено сказать Пушкину, что Его Величество очень доволен разговором с ним. Он встретил его в Летнем саду. Государыня сказала мне: «Ваш поэт может быть спокоен; Государь уверен в его совершенной честности и прямоте, он убежден, что Пушкин никогда в жизни не изменит им, что он ничего не сделает исподтишка. Государь знает, что он вполне порядочный человек, но, к несчастью, он создал себе множество врагов. Это большая ошибка с его стороны. Но нам она доказывает его искренность и откровенность. Государь хорошо это знает».

Затем Императрица прибавила: «Это доставит удовольствие моему поэту (Жуковскому). Передайте ему все, так как я не увижу его сегодня вечером».

Какая Государыня добрая! Она всегда думает о том, чтобы доставить удовольствие.

* * *

Виельгорский пришел рассказать мне все сплетни. Он возмущен тем, что хотят восстановить Государя против Сверчка, поссорить двоих людей, созданных, чтобы понимать друг друга. Милости к Пушкину не переваривают.

– Какой милости? – сказала я. – Пушкин ничего не просит: ни денег, ни места, ни орденов, ни даже приглашения на бал. Он даже хотел выйти в отставку (он служил в Министерстве иностранных дел). Я полагаю, что они могли бы оставить его в покое, так как не думаю, чтобы они особенно добивались рыться в архивах и перечитывать их.

Виельгорский улыбнулся:

– Дитя мое! Государь разговаривает с ним, вот и довольно.

Это меня возмутило. Как? Государь не имеет права разговаривать с кем хочет и с кем ему нравится? Есть о чем беспокоиться!

Приходил Великий Князь, и я передала ему все это. Он нам сказал, что Пушкину навязывают отвратительные стихотворения, ему приписывают неприличные строки об Х.Х. и X.Y., даже клевету на них; они рассвирепели и пожаловались Б. и О. Вместо того чтобы прогнать их, Б. и О. еще прибавили от себя. Великий Князь присовокупил:

– Мой брат не поверил ни одному слову.

* * *

Вечером я поехала к Карамзиным, чтобы передать все это Сверчку. Он засмеялся и сказал мне:

– Только богатым дают в долг. И прежде мне приписывали все отвратительные стихотворения, которые ходят по рукам. Все экспромты, сочиненные мною in vino veritas (истина в вине [лат.]), записывались, переписывались и разносились. Сколько врагов создали мне мои друзья и почитатели. Сохрани меня, Боже, от них! Они даже подставили имена, о которых я и не думал; мне приписывали глупые и неприличные эпиграммы, которых я никогда в жизни не сочинял. Поблагодарите Ее Величество за меня. Она такая добрая, вы знаете все, что я о ней и о нем[167] думаю.

Выход с «baise-main» (целованием руки [фр.]) не такой скучный, как обыкновенно, благодаря графине Л. и старухе С. Каждой из них хотелось подойти первой. Церемониймейстер В. увещевал их. Графине Л. он сказал:

– Вы забываете, графиня, что вдова генерала от кавалерии имеет преимущество перед вами.

– Я также вдова генерала от кавалерии с 1814 года, после битвы под Лейпцигом.

– А я, – заворчала старушка С., – с Аустерлица и Эйло, – пятью годами раньше вас и выиграла два сражения.

– Я знаю, что вы достаточно стары, – ответила графиня Л., – и могли перейти Рубикон (она хотела сказать Рымник, но не знает географии) с Суворовым и Юлием Цезарем. Может быть, вы переходили и Прут с Петром Великим? В таком случае проходите раньше меня.

– И пройду, – воскликнула m-me С., – а вам советую поучиться географии.

И она вылетела, как бомба.

* * *

Вчера я была у Карамзиных и рассказала сцену между двумя генеральшами. Пушкин и Мятлев сейчас же изложили ее стихами. Пушкин сделал рисунок, обе дамы вышли очень похожи. Софи К. хотела спрятать эти глупости, но сама Карамзина приняла свой обычный гордый вид и безжалостно сожгла все. «Довольно сплетничать, – сказала она, – я не хочу, чтобы это разносилось. Господа! Дайте мне честное слово, что вы не будете повторять импровизации П. Рассказывая их, вы оказываете ему плохую услугу».

Пушкин поцеловал ей руку и поблагодарил ее. Они все обещали, но исполнят ли обещание? Они цитируют его вкривь и вкось; все глупости в стихах и прозе, которые ходят по рукам, приписывают ему. Некоторые это делают только для того, чтобы показать, как они интимны с Пушкиным, другие из злобы или по глупости; только не Мятлев, он обожает Сверчка. Я знаю, что он сказал раз Государю: