ное впечатление.
Выходя из церкви, Его Величество увидал Пушкина, позвал его и поблагодарил за стихи, которые он нашел превосходными. Сегодня вечером говорили о Варшаве. Суворов рассказал любопытную подробность. У сына графини St. Leu[219] были агенты в польском лагере; между прочим, думают, что одним из них был Ромарино. Говорят, она мечтает видеть его королем Польши. Государь улыбнулся: «То время, когда создавали королей, прошло, – сказал он, – графиня St. Leu забывает, что зять ее умер и что войны скорее развенчивают королей».
Чета Пушкиных каждый день гуляет вокруг озера, и Государь иногда с ними беседует. Императрица сказала о Nathalie: «Она похожа на героиню романа, она красива, и у нее детское лицо». Nathalie совсем ребенок, и Пушкин обожает и очень балует ее. Когда я каталась с ними по парку после утреннего чтения, Пушкин рассказывал нам про свое путешествие в Эрзерум. Он говорил нам о Грибоедове, гроб которого он встретил близ Карса. Он очень его жалеет. Вдове его нет и двадцати лет, она в полном отчаянии.
Пушкин полагает, что Раевский восстановил Паскевича против него, потому что когда ему однажды вздумалось пойти на аванпосты, то фельдмаршал его вежливо попросил уехать в Тифлис, после приезда в Эрзерум, куда Пушкин отправился посмотреть зачумленных и гарем. Nathalie сказала: «Раевский славный человек, я бы желала видеть его и поблагодарить». – «За что? – спросил Сверчок, – за то, что он тебе сохранил мужа? Ты можешь подождать лет десять, тогда как раз будет время». Они сделали визит графине Ламберти, чтобы поблагодарить ее за то, что она объявила им о взятии Варшавы; теперь она открыла свои занавески.
Литературный разговор об «ученых женщинах» у Карамзиных
Сегодня Пушкин принес мне стихи, которые он хочет передать на усмотрение Государя; мы с Alexandrine Эйлер в это время перечитывали «Ученых женщин». Вечером Пушкин спросил меня, что я думаю об этой комедии. Я ответила, что можно быть ученой и в то же время не быть педанткой и что мужчины могул быть такими же педантами, как и женщины; доказательством этого служит Профессор.
– Да, – сказал Пушкин, – вы правы, и для этой комедии скорее подошло бы заглавие «Женщины-педантки». Я даже думаю, что настоящие ученые и ученыя не могут быть педантами.
Я спросила почему.
– Потому что они знают достаточно, чтобы знать, что им еще очень многое неизвестно, – ответил он. – Педантизм в своем роде тщеславие.
Тургенев[220], всеведущий и всезнающий человек, подтвердил это. Он сказал, что, в сущности, нет ничего смешного в ученой женщине, если даже она и педантка; она была бы смешна, если бы в ней ничего не было, кроме педантизма; точно так же смешна pruderie (показная добродетель [фр.]), но не смешна стыдливость, которая принуждает женщину не обо всем говорить; pruderie – это карикатура на стыдливость, а все карикатуры смешны. Он сказал, что были великие ученые в Италии, в Испании, в Англии и они совсем не были смешны (например, Jane Grey) и что даже были женщины профессора философии, медицины, права, древних языков в Падуе, в Болонье, в Саламанке. Женщины при дворе Елизаветы были ученые; прежде женщинам преподавали греческий и латинский язык, богословие и философию. Впрочем, Филамента, Арманда и Белиза не ученые; они только ухаживают за двумя смешными педантами, которые очень забавны.
– Прежде женщины были ученые, – сказал Пушкин, – или по крайней мере были заняты вещами очень серьезными: философией, богословием, например, во Франции в ту эпоху, когда они были картезианками, янсенистками, молинистками. Даже светские женщины, например m-me de Севинье и ее дочь, в особенности же янсенистки Port Royal’a; m-me Ментенон также не была невеждой. Декарт и Лейбниц были в переписке с немецкими принцессами. Я совсем не держусь мнения, что женщина привлекательнее, когда она невежда, когда она только хозяйка, или нянька, или светская барыня, которая только одевается, раздевается и болтает.
– Тебе нравятся ученые женщины XVIII столетия? – спросил его Вяземский.
– Нет, они были педантки; да и вся эта эпоха меня не восхищает.
Полетика сказал, что тогда были ученые женщины в Англии и что там не смеялись над ними, потому что они были действительно ученые. Там смеялись только над синими чулками, которые лишь наполовину знали то, о чем рассуждали, настоящие же ученые были умны и не подавали повода к насмешкам.
Пушкин ответил ему:
– С умом можно быть ученым безнаказанно, можно даже говорить иногда вздор и не показаться смешным. Глупость и тщеславие – вот что губит и ученых и невежд. Нет ничего опаснее глупости и самомнения, как для себя, так и для других. Я вообще страшно боюсь дураков; глупость – это бездонная пропасть.
Серьезный и убежденный тон Пушкина рассмешил нас.
– Да, да, смейтесь, – сказал Пушкин, – глупость – c’est le pavé de l’ours (это улица медведей [фр.]).
M-me Карамзина спросила Тургенева, находит ли он m-me де Сталь педанткой.
– Нет, она часто возбуждалась, но не была педанткой. Мать ее была педанткой, по крайней мере – судя по тому, что мне о ней говорили Бонштеттен и другие друзья Неккеров – Моно, Кюршо и Мультон. В семействе Штрекэйзен-Мультон сохранилось еще много бумаг Жан-Жака Руссо, много писем и заметок. Общество Лозанны, Женевы, Цюриха, Берна, Фрибурга вообще немного педантично, но очень серьезно. Я также очень хорошо знал их ученых натуралистов, они суховаты, как и все кальвинисты, немного чопорны, но без претензии на остроумие. M-me де Сталь была скорее умница, чем ученая или педантка. Она была больше француженка, чем швейцарка. Но то, что она знала, – она знала хорошо и умела о том хорошо говорить. Она обладала даром слова, что составляет очень редкое явление в Швейцарии и, наоборот, очень обыкновенное во Франции. Но она не давала говорить другим, все сама говорила. Бенжамен Констан и Жубер рассказывали мне, что Камилл Жордан был единственным человеком, которому позволили говорить в этой гостиной, но он не был болтлив.
– Ей доставалась львиная часть, – сказал Пушкин, смеясь, – впрочем, это в порядке вещей – давать дорогу женщине…
– Надо отдать ей справедливость, – сказал Тургенев, – ее речи часто заслуживали внимания, особенно когда она была в кружке близких.
– Которых ей уже не приходилось завоевывать, – проворчал Вяземский.
– У всех женщин XVII и XVIII столетий были салоны, – заметил Пушкин, – владеть разговором – это и искусство и рабство; все знаменитые личности развивали в себе искусство писать письма и писали мемуары, эго очень полезно для историков. Было бы желательно, чтобы и у нас делали то же, хотя бы из-за чувства общественности. Просвещенное общество должно быть общительно и солидарно… В этом есть и еще одно преимущество: надо стеснять себя ради других, а тут, может быть, есть и доля человечности.
Полетика ответил ему:
– Вы правы, в Англии общество очень солидарно и англичане гораздо общительнее и вежливее, чем говорят о них. Я постоянно замечал, что в Англии с вами хоть и не будут очень вежливы с первого раза, – что очень банально, – зато никогда и не сделают невежливости; когда же вас узнают и оценят, то станут относиться и дружелюбно и любезно.
– Гораздо приятнее, если это явится после некоторого знакомства, чем с первого раза, – сказал Пушкин.
Полетика прибавил:
– Во Франции часто бывает противуположное; в светской вежливости нет ничего лестного, и в особенности если она остается только салонною, а не ведет к короткости и наконец к дружбе.
Пушкин опять заговорил об «Ученых женщинах».
– Между ними и обоими мужчинами нет никакой разницы, – сказал он. – Они смешны своим выискиванием слов, точно так же, как Триссотен и Вадиус; и я не вижу, при чем тут их пол? Он не делает их смешнее в этом случае.
Вяземский спросил:
– Что же ты из этого заключаешь?
– А то, что дурак и дура, педант и педантка, кокетка и фат стоят друг друга, что глупая и педантичная женщина не глупее и не педантичнее дурака и педанта. Тут дело не в том, женщина это или мужчина; здесь пол ни при чем. Кокетка все-таки лучше фата…
– Потому что она любезничает с тобой, – заметил Тургенев.
Все засмеялись, а Пушкин возразил:
– Или со мной, или с кем-нибудь другим… но, во всяком случае, кокетство прекрасного пола довольно лестно для некрасивого пола; женщины ищут нашего внимания.
– И это раздувает тщеславие, присущее сильному полу в такой же мере, как и слабому, – сказал ему Полетика, – это-то и создает фатов.
– Фат отличается от кокетки, – сказал Пушкин, – он думает, что нравится, а она хочет понравиться.
Вяземский опять проворчал:
– Когда женщины восхищаются твоими стихами, Пушкин, как ты думаешь, хотят они тебе нравиться?
– Да, иногда; другие же восхищаются в самом деле стихами, и это для меня еще приятнее, так как мои стихи – мои дети. И я больше всего люблю женщин, искренно любящих поэзию, мою возлюбленную, мою обожаемую, мою царицу. Такие женщины приводят меня в восторг, даже если они говорят, чго тот или другой стих у меня плох. Это – мои друзья. Мольер смеялся над «Ridicules», но в конце концов, если женщина пренебрегает хозяйством для того, чтобы ездить на балы и вечера, если она не занимается детьми, а всю жизнь проводит с портнихами, с модистками и с утра бегает по магазинам – в каком отношении будет она лучшей женой и матерью, чем та, которая не занимается своим домом и детьми и переводит Евклида или читает Гомера? Можно быть образованной, даже ученой и исполнять свои обязанности. А я думаю, что иметь возможность беседовать со своей женой – большое удовольствие. Жуковский рассказывал мне, что немки, за исключением таких, как Рахель Варнгаген и некоторые другие, – очень скучны; жены профессоров, ученых и писателей – просто ключницы. Мужчины разговаривают между собою, а они болтают и делают тартинки, не выпуская вязанья. Это почтенно, но смертельно скучно.