– Я думаю, что прав был я, а он виноват. Скажите ему, что каждый из нас должен делать свое дело. Я выигрываю сражения, а он воспевает их в бесподобных стихах. Надеюсь, что он не откажет дать мне их собрание?
Потом он спросил меня, встречала ли я Грибоедова, и долго говорил о нем. (Грибоедов – двоюродный брат его жены.) Он рассказывает, что бедная вдова Грибоедова безутешна. Я говорила с фельдмаршалом по-русски, он спросил, отчего я так хорошо владею русским языком, и прибавил: «Вообще ваши красавицы не блещут знанием своего языка»[257]. Мне было весело за ужином. Фельдмаршал оригинален. Он не красноречив; но он так не похож на всех других.
Пушкин будет очень доволен. Ему так хотелось видеть Паскевича; он сам отнесет ему свои стихотворения; он должен сделать это для скрепления мира. Паскевич сказал мне еще: «У нас, в России, было много поэтов-военных: Грибоедов, который отличался необычайной храбростью, Батюшков, партизан Денис Давыдов, Рылеев, Бестужев, Одоевский; все они умели и драться и писать стихи. Если я выпроводил Пушкина в Тифлис, то потому, что находил лишним даром подставлять его под пули, тем более что он был там не в качестве военного». Я передала тогда фельдмаршалу, что говорила Натали, и он просил меня сказать ей, что принимает на свой счет ее благодарность, предназначавшуюся Раевскому, что он охотно и от всего сердца принимает должную ему часть этой благодарности.
Сегодня вечером зашла речь о трактате Священного союза, и Его Величество рассказал интересные подробности. В 1814 году Штейн уже говорил в этом смысле! Государю и Каподистриа, которым это было по сердцу. В 1815 году баронесса Крюднер была в Париже, и тогда снова занялись этим предметом. Государь говорит, что в черновой договора, хранящейся в тайных архивах Зимнего дворца, вся его религиозная часть, вступление написаны рукой баронессы Крюднер, а остальное, часть политическая, написано Государем и Каподистриа, который делал свои замечания на полях страниц, написанных Государем, а Государь свои замечания на полях страниц, написанных графом. Впрочем, и черновая и текст с подписью почти тождественны. Государь прибавил: «В то время и в Берлине, и в Петербурге все были гетеристами; в Лондоне же и в Вене дипломатия была чужда этому влиянию и Талейран не был гетеристом».
Пушкин встретил у меня Жюли[258], и когда она уехала, разговор зашел о ее брате и о его стихотворениях. Пушкин находит их очень музыкальными, почти столь же музыкальными, как стихи Жуковского. Он продекламировал мне стихотворение, конец которого ему особенно нравится:
Он пел; у ног шумела Рона,
В ней месяц трепетал;
И на златых верхах Лиона
Луч солнца догорал…
Я заметила, что и меня восхищает мелодичность этих чудных стихов и что я выучила их к экзамену наизусть еще в институте за год до выпуска, так как Плетнев предоставлял нам самим выбирать для заучивания наизусть те стихотворения, которые нам нравились.
– Так это вы сами выбрали для выпускного экзамена «Фонтан любви, фонтан живой…»? – спросил Пушкин.
Я отвечала:
– Да, сама. Я люблю певучие стихи. Но в ваших стихах, кроме этого достоинства, есть еще и другие. Надеюсь, что это вам лестно?
Пушкин засмеялся. Он сказал, что находит Жюли оригинальной, и так как он очень проницателен, то прибавил:
– Она умна и должна быть очень прямого характера.
Я отвечала:
– Она безукоризненно пряма. За это-то я и люблю ее; на нее можно положиться.
Так как Пушкин восхищался тем, что он называет «льющимися» стихами, я рассказала ему, что вычитала в курсе английской литературы выражение, которое показалось мне оригинальным; «а liquid verse» («льющийся стих» [фр.]); это метко, потому что стих льется, как вода. Я прибавила: «Это поэтические слезы вашего „Фонтана любви“». Марианна Скугель давала мне курс литературы, и я списала оттуда для Пушкина следующие стихи:
Sighed the snow-drops: Who shall miss us,
When the happy air shall thrill
At thy presence, pale narcissus,
At thy gleam, o, daffodil[259].
Искра сейчас же записал эти стихи старого английского поэта, имени которого я не могу вспомнить, во всяком случае, второразрядного поэта. Пушкин сказал мне тогда: «Автор из тех поэтов, которых англичане называют poetas minores и у которых часто попадаются проблески вдохновения. Заметьте любовь англичан к цветам и к природе. И Шекспир и все их поэты так часто говорят о них. Они открыли и оценили прелесть цветов и самой простой природы гораздо раньше, чем французы, которые должны были ждать барвинка Жан-Жака Руссо, чтобы оценить эти полевые цветы»[260].
Пушкин пришел ко мне в очень дурном настроении. Ему хотелось продолжать литературную газету для бедной баронессы Дельвиг. Цензура была невыносима, и ему пришлось отказаться от своего намерения. Он не хочет говорить об этом с Государем, и – по-моему – напрасно. Но он находит неделикатным говорить с ним теперь, когда у того столько забот и хлопот после войны. Пушкин говорит, что бесполезно жаловаться на Цензора Катона и настаивать на мелочах; но что все-таки, в конце концов, он будет издавать журнал. Смерть Дельвига очень огорчила поэта; это большая для него потеря. Он рассказал мне о своем свидании с бедным Кюхельбекером, которого он застал на почтовой станции, когда его перевозили в Динабург. Он сказал: «При первом благоприятном случае буду просить Государя о снисхождении к нему. Ссылка в Якутск лучше этой тюрьмы и была бы уже милостью; я много о нем думаю». Пушкин был удивлен, когда я сказала ему, что видела Кюхельбекера у его тетки, m-me Брейткопф, в Екатерининском институте. Затем он говорил мне о Пущине, о Рылееве, о Бестужевых, об Одоевском и обещал дать мне стихи, написанные Одоевским и Рылеевым в крепости; священник и передал их Рылеевой. Бедный Арион[261] был очень опечален, хотя и спасся сам от крушения; в заключение он прочитал мне наизусть французские стихи об Арионе:
Jeune Arion, bannis la crainte.
Aborde aux rives de Corinthe;
Minerve aime ce doux rivage,
Périandre est digne de toi;
Est tes yeux y verront un sage
Assis sur te trône d’un roi[262].
Он прибавил: «Тот, кто говорил со мной в Москве как отец с сыном в 1826 году, и есть этот мудрец». Как он оригинален; после этих слов лицо его прояснилось, и он сказал: «Арион пристал к берегу Коринфа».
Пушкин говорил со мной о Паскале и сказал мне, что я еще слишком молода для того, чтоб читать его; но что через год или два он советует мне хорошенько познакомиться с его «Мыслями». Он сказал: «Это величайший мыслитель, которому не встречаем равного во Франции со времени Абеляра, и ее величайший гений во всех отношениях. Он проник в душу и в мысль человека, в ее глубины и ее соотношения с Невидимым. Он говорил, что человек не более как тростинка, слабейшая из тварей, которую жало скорпиона может убить. Только скорпион не знает, что он убивает, а человек знает, что его убивает. Человек – тростинка, но тростинка, которая мыслит. Паскаль говорит еще, что основа морали в правильном мышлении. Этим он говорит, что все заблуждения мысли в то же время и заблуждения совести, потому что тот, кто ложно мыслит, ложно и поступает и живет во лжи. Не читайте его „Provinciales“ („Провинциалок“ [фр.]); эта полемика интересна только как исторический факт, а в прошлом столетии превозносили и восхваляли не в меру эти обличения из ненависти к иезуитам»[263].
Большие прения между Плетневым и Жуковским по поводу псевдонима, который хочет взять Гоголь. Плетнев находит, что «Рудый Панько» звучит хорошо и что это вполне хохлацкое имя. А я нахожу, что и Гоголь-Яновский достаточно хохлацкое имя. Жуковский думает, что лучше ему выступить под псевдонимом, потому что автор молод, а наша критика возмутительно относится к начинающим и булгаринская клика будет извергать свой яд; лучше избежать того, что может обескуражить начинающего автора. К тому же и Пушкин издал свои повести под псевдонимом Белкина, а Гоголь не может претендовать на большее, чем Пушкин. Гоголь и сам так думает. Я сказала ему мое мнение: «Если будут восхищаться Рудым Панько, вы ведь будете знать, что восхищаются вами». Я нахожу, что Пушкин должен был бы подписаться под своими повестями; но его забавляло то, что его принимают за Белкина. Я спросила его, где он выкопал эту фамилию; он сказал, что знал ее в провинции, в Смоленской и в Калужской губерниях, где у Гончаровых есть имение. Следовательно, псевдоним этот – знак внимания к родине Натальи Николаевны? Наконец, порешили с псевдонимом Гоголя, и пан Рудый Панько выступит на днях у книгопродавцев Петербурга. Жуковский так любит прозвища, что окрестил уже и Гоголя «Гоголёк» за его маленький рост. Я не знаю никого и ничего лучше и добрее Жуковского, как он тревожится теперь по поводу Рудого Панько, как озабочен тем, что о нем скажут. Он подбадривает Гоголя. Пушкин толкует другое и говорит ему: «Если вас разбранят, тем лучше. Это докажет, что у вас есть будущность и что их беспокоит появление нового, многообещающего писателя».
Жуковский – воплощение бесконечной доброты. Искра сказал мне вчера о нем: «Он почти слишком добр. Во всей его обширной особе не найдется достаточно желчи, чтоб убить зловредную муху». Сам Пушкин добр, как все гениальные люди. Он заранее уже подготовляет статью в защиту Гоголя, и если на последнего слишком нападут, если Булгарин позволит себе что-нибудь, возражения Пушкина будут полны не только соли, но и перцу. Я видела Булгарина; мне показали это сокровище; у него препротивная физиономия. У Греча и Сенковского скучные лица педантов. Вот люди, с которыми нет охоты знакомиться. Троица скучнейших и неправдивых людей, всегда идущих кривыми и окольными путями. Sie sind Philister auch (они тоже филистеры [