Тут стали аплодировать, паяцы и шутихи протанцевали кадриль. Меня уговаривали остаться в светлом парике, но мне было слишком жарко, и я пошла к Императрице, где Эме освободил меня от моего парика и утвердил колпак на моих собственных волосах. Государь узнал меня, потому что Императрица-Мать сказала ему: «Это моя Россет. У нее такой чистый французский выговор». Впрочем, и остальные находили то же. Меня спрашивали: кто сочинил стихи? Я назвала автора и прибавила, что французская речь моего собственного сочинения. На это Государь сказал: «Я почти ничего из нее не понял. Вы говорили так скоро». Я отвечала: «Я и сама немного из нее поняла. Я говорила слова без толку, и мне казалось, что это не я говорила. Без парика я никогда не решилась бы на это».
Это замечание остановило внимание Пушкина, который стал расспрашивать меня о моем ощущении и сказал, что весьма возможно, что актеры испытывают то же самое. Закостюмировавшись, они чувствуют себя другими.
Натали пожелала знать подробности и об остальных костюмах, особенно о туалетах красавиц. Княгиня Юсупова была Прекрасной Ночью, кн. Annette Щербатова – Ночной Красавицей, Любинька Ярцева – Авророй, Софи Урусова – Утренней Звездой, Alexandrine Эйлер – Вечером. Были четыре времени года, кадриль Ундин, Сильфид, Саламандр и Гномов, четыре стихии и тому подобное. Я должна была подробно описать ей костюм Ночи, ее бриллианты, ее полумесяц и звезды и Ночную Красавицу, всю в белом с серебряными лилиями и каплями росы, блистающими на тюле, Аврору – в розовом, осыпанную розовыми листьями, и Вечер в голубом платье, затканном серебром, и Софи Урусову, в белом, с бриллиантовой звездой в волосах, с распущенными белокурыми локонами…
Пушкин так добр. Он всегда благодарит меня, когда я займу и позабавлю его жену. Ужасно жаль, что она так необразованна; из всех его стихотворений она ценит только те, которые посвящены ей: впрочем, он прочел ей повести Белкина, и она не зевала. Теперь Пушкин дает ей читать Вальтер Скотта по-французски, так как она не знает английского языка. Он говорил ей, что Скотт – историк, потому что он изображает идеи лиц известной эпохи и не искажает исторических событий; только участие, которое его действующие лица принимают в этих событиях, может быть вымышлено (а Магенис говорил ему, что и романтическая часть его сочинений построена на действительных фактах и что встречаются невероятные приключения в частной жизни англичан, пэров и gentry, сохраняющиеся в семейных документах).
Nathalie так наивна, что восхитилась драмой А. Дюма, которую читала, и мне посоветовала непременно прочитать, говоря, что это интересно, гораздо лучше «Сида» Корнеля, которого Пушкин ей прочитал.
Шел дождь, и мне нельзя было покатать Пушкиных после чтения. Сверчок показал мне свои проекты драм; он много написал в Болдине, где его задержала холера; Натали была в Москве со своей матерью[266], и он очень тревожился, раза четыре порывался к ним ехать, но карантины были так строги, что ему пришлось вернуться в Болдино. Он прочел мне «Пир во время чумы»; там есть очень драматичная сцена; песенка Мэри трогательна, и мне очень понравилась. Монолог Скупого рыцаря – chef d’oeuvre по оригинальности. Скупой Пушкина и философ, и трагичен, даже грандиозен. Перечитал он мне «Моцарта и Сальери». Он предполагал написать на этот сюжет целую драму, но потом бросил ее для «Каменного гостя». Фикельмон посоветовал ему прочесть испанского «Дон-Жуана». Но что особенно пленило меня, кроме «Моцарта» и «Скупого рыцаря», это сцена из «Русалки», это будет вполне русская драма. Сцена помешанного отца превосходна. И это действительно народно. Пушкин рассказал мне, что царевна Софья написала либретто для оперы «Русалка». Он видел портрет ее, сделанный в Голландии, с подписью «Самодержица России». Пушкин смеялся над этим, говоря: «Какая самозванка! Она так же занимает меня, как и Марина Мнишек. Две честолюбицы с легкими нравами, одна русская, другая – полька; это два типа».
Жуковский принес мне своего «Царя Берендея», а Пушкин «Царя Салтана»; и то и другое очень удачно. Пушкин читал мне сказки в прозе, которые рассказывала ему его няня Арина; он переложил их в прелестные стихи, чисто народные; особенно хороша сказка о «Золотой рыбке»; она безукоризненна. «Наташа» менее нравится мне, но и она народна, и это рассказала ему Арина. Затем он прочел мне «Исповедь Наливайки» Рылеева, чтоб потешить мой патриотизм малороссиянки; но стихи показались мне грубыми; сомневаюсь в их исторической верности. Кажется, Пушкин восхищается ими по дружбе к Рылееву. Вчера он поднес мне «Повести Белкина». Что за фантазия не подписываться своим именем? Зачем эта таинственность? Я в восторге от его прозы, в восхищении от его слога. Вечером Императрица спросила меня о том, что я делала в течение дня, и я рассказала ей о «Повестях Белкина». Когда Государь пришел к чаю, она сказала ему: «Пушкин написал повести в прозе». Государь взял их у меня, говоря: «Надо и мне познакомиться с прозой моего поэта».
Пушкин прочел мне песнь о Стеньке Разине, которую сообщила ему Арина, и две другие, слышанные им в Екатеринославе в ранней молодости. Он рассказал мне, что удальцы волжской вольницы останавливали мимо идущие суда криком: «Сарынь на кичку!» Они убивали только оказывающих сопротивление, грабили товары, срезали паруса, отбирали весла и исчезали. Искра прибавил: «Это славянское vogue la galère (была не была [фр.])!» Смирнов, который очень долго жил в Италии, рассказывал, что итальянские разбойники, останавливая путешественников для грабежа, также кричат: «Faccia a terr!» («Лицом вниз!» [ит.]). У него есть песнь о Стеньке Разине в тюрьме. По-видимому, Стенька слыл колдуном, и главными чарами его было то, что он рисовал на стене своей тюрьмы парусную лодку и затем уплывал на этом магическом судне. Самая оригинальная из песен о Стеньке та, в которой он топит свою татарскую царевну и приносит ее в жертву своей матушке-Волге. Есть песня и о сыне этого разбойника. Пушкин хочет переложить все это в стихи; в настоящее время он очень заинтересован Стенькой Разиным; у него пристрастие к этому удальцу.
Пушкин, говоря о Данте, сказал, что поэма его божественна. Читая ее, он понял, что прекрасному надлежит быть величественным. Он брал с собой «Божественную комедию» в Эрзерум и читал ее часто у себя в палатке, освещенной огарком, вставленным в бутылку. Он говорил, что в то время чтение это производило на него совсем особенное успокоительное впечатление. Зрелище войны возбуждало его, голова его горела, а величие Данте, который сам был одно время солдатом, успокаивало его пылающую голову.
Пушкин сделал одно из своих оригинальных замечаний:
– Мне хотелось бы встретить на том свете Данте, Шекспира, Паскаля, Эсхила и Байрона; и Гёте, если я его переживу…
Жуковский проворчал:
– Ты с ума сошел! Гёте – старик и близится к смерти, а у тебя еще едва на губах молоко обсохло.
Пушкин рассмеялся:
– Вот нашел грудного младенца!.. Что ж, и молодые умирают! Даже твой любезный Шиллер сказал, что любимцы богов умирают молодыми. В среде художников и поэтов очень многие умерли в ранней молодости; многие из них были убиты. Шелли утонул, Грибоедова убили, Генрих VIII приговорил поэта к смертной казни, революция приговорила к смерти двух других, Рылеев повешен; один английский поэт погиб совсем молодым во Фландрии. А скольких еще из них спровадила к Плутону естественная смерть, без насилия…
– Ты, кажется, ведешь список поэтам и художникам, умершим в молодости?
– Ну, так что же?
Я сказала:
– И вы желаете увеличить этот список собственной особой?
– О нет! Я хочу жить. Жизнь мне не в тягость; но я много думаю о смерти. Это великая тайна, да и полезно подумывать о ней.
Он говорил потом о Шиллере, восхищаясь его стремлениями, его характером, его любовью к прекрасному и справедливому, всем, что он говорит о целях драматического искусства. Это нравственно и справедливо. Потом он сказал, что Данте и Шекспир – два гиганта, создавшие целое человечество. Перебрав несколько лиц из «Божественной комедии», он закончил словами: «Ад и земля близки в этой части поэмы, потому что все пытки ада представляют земные физические страдания; только Франческа, ее друг и Уголино страдают более нравственно, чем физически, потому что это существа, которые любили. Уголино жесток, но сердце его, его отцовское сердце истекает кровью. Я не знаю ничего более патетического, чем его рассказ. Это что-то чудесное. При этом Данте не поэтизирует его: этот трагический отец грызет череп своего врага, человека, месть которого убила голодом его бедных юношей».
Жуковский обещал дать мне немецкий перевод Данте и объяснить мне то, что я не пойму; мне надо прочесть еще исторические комментарии, чтоб знать, на что намекает Данте. Жук так добр! Чуть найдется у него свободная минута, он приходит ко мне и жертвует своим временем, чтоб руководить моим чтением. Пушкин говорил мне, что Жуковский лучше всех в России понимает Гёте и что «Фауст» есть полное выражение германского гения. В «Фаусте» больше идей, мыслей, философии, чем во всех немецких философах, не исключая Лейбница, Канта, Лессинга, Гердера и прочих. Это философия жизни. А Жук заключил: «Des lebendigen Lebens» («Живой жизни» [нем.]) (sic).
Жуковский говорил нам также о Мильтоне, которого он находит необыкновенно высоким в некоторых частях «Потерянного рая». Он восхищался Попом, его сочинением о человеке и критическими очерками. Наши арзамасцы тоже писали в стихах свои критические статьи.
Они говорили с восхищением об Ариосто, о его блестящей иронии, о некоторых частях «Освобожденного Иерусалима», особенно о смерти Клоринды. Пушкин назвал Metastasio «L’homme des librettis»[267] («Свободный человек» [фр.]).
A. Тургенев рассказывал Catherine Мещерской о писателях