– Он был страшнее своего внука. Женщины падали в обморок при виде его; и при этом он был под башмаком у своей гречанки.
Мятлев, который не может обойтись без шутки, прибавил:
– Никто не герой для своей жены.
Хомяков стал оплакивать новгородское вече, а Пушкин объявил, что уничтожение его было роковым и неизбежным явлением, что Россию нужно было объединить во что бы то ни стало; конечно, это объединение было достигнуто грубым насилием и деспотическими мерами, но ведь времена были варварские. Затем стали обсуждать развод Василия III, и Полетика сказал:
– В первый раз брак правителя рассматривался здесь как государственный вопрос обеспечения прямого престолонаследия.
Хомяков заметил:
– Уже Иван III вступил в брак по политическому расчету.
Одоевский сказал, что прекрасная литвинка, Елена Глинская, была женщина с замыслами, но что она дурно воспитала своего сына и что Иван IV обнаружил преждевременное развитие, совершив государственный переворот четырнадцати лет. Хомяков очень критиковал его правление, на что Шевырев заметил, что положение его было трудное и эпоха была ужасная.
Пушкин сказал:
– Я желал бы вывести его в трагедии. Что за любопытный характер! Причудливый, ипохондрик, набожный, даже верующий, но пуще всего боящийся дьявола и ада, умный, проницательный, понимающий развращенность нравов своего времени, сознающий дикость своей варварской страны, до фанатизма убежденный в своем праве, подпадающий, как чарам, влиянию Годунова, страстный, развратный, внезапно делающийся аскетом, покинутый изменившим ему Курбским, другом, который давно понял его, но под конец не мог не оставить его, – странная душа, исполненная противоречий! Он начинает с Сильвестра и Адашева. Он любит свою жену, теряет ее. За ней следуют пять других и фаворитка низкого разбора, во время связи с которой он не смеет входить в церковь. Он убивает, топит, пытает людей, молится об упокоении своих жертв и доходит до того, что убивает епископа и собственного сына. Что за тип! Шекспир сделал бы chef d’ouevre из этого характера, из этого человека, в котором восточный деспотизм достиг гиперболических размеров, дошел до какого-то бреда.
Дашков сказал:
– Вы смотрите на него с литературной точки зрения.
Пушкин улыбнулся:
– Историк должен быть философом и критиком, но должен обладать в некоторой мере и воображением. Вообще, у них бывают предрассудки. Карамзину ставят в упрек то, что он дал двух Иванов: Ивана VIII тома и Ивана IX тома; но ведь в нем и было два совершенно различных человека. Иван Сильвестра и Адашева не Иван Малюты Скуратова и Басманова. Конечно, в нем были уже дурные задатки, но самовластие, варварство эпохи, обстоятельства развили в нем то, что Адашев и оба епископа, без сомнения, искоренили и исправили бы в нем.
Блудов спросил:
– Отчего вы написали Бориса, а не Ивана IV?
– Оттого что тот был мне яснее. Это личность весьма интересная. К тому же тема давала мне два типа: выскочки и авантюриста; да и Марина очаровала и соблазнила меня.
Полетика заметил:
– Интересно, что сделал бы с Россией Дмитрий, если б ему удалось удержаться на царстве?
Вяземский сказал:
– Петр Великий тогда не существовал бы, может быть.
– Как царь, да, – возразил Титов, – но он был бы первым министром.
Все засмеялись, а Пушкин спросил:
– Вы думаете, что Дмитрий раньше Петра сбрил бы нам бороды?
– Бритва не составляет еще всей цивилизации, – заметил Титов.
– Количество потребляемого в стране мыла служит мерилом ее цивилизации, – сказал Полетика.
Пушкин вернулся к Петру Великому:
– Он должен был родиться царем, потому что судьба России должна была совершиться. Я верю в отмеченных и предназначенных людей.
Хомяков стал нападать на Петра, и мнения разделились. Вяземский, Полетика, Дашков и Блудов были за Петра. Остальные относились с неодобрением к некоторым из его мер. Хомяков критиковал все. Поднялся перекрестный огонь фраз, слов, так что в конце концов невозможно было понять что-нибудь.
Дашков говорил:
– Он учредил апелляционный суд.
Хомяков возражал:
– Он судил по личному произволу.
Вяземский кричал:
– Он дал нам новый язык для новых понятий.
– И не все из них были полезны, – говорил Титов, – многие были даже пагубны.
– В этом уж виноваты те, которые перенимали глупости, вместо того чтобы усваивать полезное, – говорил Полетика.
Е.А. Карамзина попросила их успокоиться, говоря:
– Мы тоже хотим слушать; это какая-то ссора, а не спор.
Они притихли, и Пушкин сказал:
– Во всяком случае, один Петр понял то, что нужно было России в ту эпоху. Он подумал о ее будущем и о политической роли, которую она призвана сыграть в истории.
Хомяков отвечал:
– Ты приписываешь ему мысли, которых у него не было.
– Какие же?… Надеюсь, что все его деяния свидетельствуют о мыслях, которыми он руководствовался. – И он прибавил с иронией: – Ты назовешь мне, может быть, тех из его предков, у которых были гениальные идеи? Я готов воздать должное великим князьям, особенно двум Владимирам, Ярославу и Александру Невскому, моему патрону, – но остальные!.. Они собирались прогнать татар; это было необходимо и вынужденно; это бросается в глаза. Они затевали торговлю с иностранными державами, но в которую из этих идеальных эпох пожелал бы ты жить? При Дмитрии Донском, при Шемяке, Иване Калите, Василии Темном, при Иване III, Василии III, Иване IV? Чье же царствование ты предпочел бы?…
Мятлев возвысил голос:
– Я знаю, что он предпочел бы эпоху новгородского веча. Он оплакивает колокол и посадника. Они были прелестны в Новгороде и во Пскове; они звали поляков и шведов на Москву, если не грызлись между собою.
– Это делалось везде, – сказал Хомяков, – на Западе тоже.
– Да, но там никто и не оплакивает этих блаженных времен, – возразил Полетика.
Хомяков воскликнул:
– Петр только ломал; он разрушил все наше прошлое, хорошее вместе с дурным.
– Разрушают только то, что само по себе колеблется.
Хомяков повторил:
– Он разрушил все, что было хорошего…
Пушкин перебил его:
– Хорошее? В чем ты его видишь? Я вижу еще хорошее в таких князьях, как Владимир, который окрестил нас, как Ярослав, который дал нам законы, как Владимир Мономах, пытавшийся привить нам просвещение, как Александр Невский с его чудесным девизом. Я отдаю справедливость трем объединителям России, даже и Годунову (несмотря на то что он навязал нам рабовладельчество), но согласись, что и при них всех мы оставались варварами.
Хомяков отвечал:
– Ты говоришь, что Иван IV был деспотом, что Иван III ужасен, и я соглашаюсь с этим; но ведь и Петр Великий пролил много крови, и Петр был деспотом.
Пушкин ответил:
– Совершенно верно, но он не был своенравен, не был тираном, а главное, не был лицемером. Сознаюсь, что он был немного горяч и быстр, уступаю тебе еще и то, что он был великим и гениальным революционером, но он и созидал. Иван III объединял Россию, как и Василий III; у Ивана IV были свои часы просветления, и он кое-что сделал для России, он взял Казань. Но он разорил, опустошил страну. Когда он умер, в России оставалось только три человека, – так как Курбский перешел на сторону польского короля, – Иван Шуйский, неподкупный человек и солдат, единственный из свойственников царя, которого тот не посмел убить. Роман Захарьин-Юрьев, уже старый, и Борис Годунов, который, надо сказать правду, все же поднял утраченное значение России. Согласись с тем, что если ты сам что-нибудь знаешь, то ты обязан этим Петру Великому.
Хомяков сказал на это:
– Он задавил национальную гордость, национальное чувство.
– Какое это? – спросил Пушкин. – Ты не убедишь меня в том, что Петр не был патриотом. Я нахожу его голландское платье матроса не менее русским, чем восточные костюмы и азиатские привычки Ивана IV или чем византийский этикет старой Москвы. Я, по крайней мере, не вижу в них ничего русского, ничего славянского. К тому же не мы одни – славяне. Я повторяю: Петр был революционером. Все Романовы ломали что-нибудь. Первый из них уничтожил свой Уговор[278]; второй, миролюбивый Алексей, изгнал своего любимого патриарха, нанеся этим удар духовенству; третий, неосмысленный глупец, с слабой волей, вместе с своей дорогой сестрицей Софьей фактически уничтожил боярскую думу, которая, впрочем, немногого и стоила и сама разрушалась; да и немного от нее оставили Иван IV и Борис Годунов. Четвертый Романов сбрил нам бороды и послал нас в школу, и он был совершенно прав, строго взыскивая с тех, кто предпочитал бить баклуши.
Последовал всеобщий взрыв смеха, а Хомяков сказал:
– Он убил своего сына, заточил в монастырь свою жену и женился на маркитантке.
Пушкин отвечал на это:
– Сын его изменил России; это был негодяй. Жена его тоже была негодной женщиной, предавшей своего любовника Глебова, а маркитантка спасла при Пруте русскую армию, и ей мы обязаны окончанием Петербургской академии. Я не говорю, что она безупречна, но утверждаю, что Алексей и Дуня Лопухина не стоили Екатерины Скавронской.
Доложили о французском министре, и разговор был прерван к крайнему моему сожалению.
(Я нашла в записках чрезвычайно оригинальный разговор, не лишенный интереса как человеческий документ, говорящий о поэте и моей матери, а равно и о характере их дружеских отношений. Я несколько колебалась его печатать, но, по зрелом размышлении, мне кажется, что разговор этот очень характерен. Им объясняются даже отношения, полные дружбы и безусловного доверия, между моими родителями и Гоголем после 1837 года: для них Гоголь был тем, кто вместе с Жуковским более всех любил и понимал Пушкина как поэта и как человека. Тот, кто не есть человек прежде всего, никогда не будет истинным мыслителем; он не знает людей, не знает самого себя, живет искусственной жизнью и, преследуемый мыслями о явлениях жизни, не изучает самой жизни. Пушкин был прежде всего человек. Он любил свою жену, своих детей, он обладал великими качествами: он был честный гражданин, патриот без шовинизм