Где был Жуковский, не помню. Только у обеденного стола Императрицы Марии Феодоровны (который совершался с некоторою торжественностью и на который всегда приглашались все те, которые только в придворном словаре значились особами) я его никогда не видела.
По возвращении Государя из Турции и Государыни из Одессы двор поселился в Зимнем дворце. Мария Феодоровна скончалась, город был в трауре; все было тихо, и я, познакомившись с семейством Карамзиных, начала встречать у них Жуковского и с ним сблизилась. Стихи его на кончину Императрицы были напечатаны и читались всеми теми, которые понимали по-русски. Жуковский жил тогда, как и до конца своего пребывания при дворе, в Шепелевском дворце (теперь Эрмитаж). Там, как известно, бывали у него литературно-дружеские вечера. С утра на этой лестнице толпились нищие, бедные и просители всякого рода и звания. Он не умел никому отказать, баловал своих просителей, не раз был обманут, но его щедрость и сердоболие никогда не истощались. Однажды он мне показывал свою записную книгу: в один год он роздал 18 000 рублей (ассигнациями), что составляло большую половину его средств.
Он говорил мне: «Я во дворце всем надоел моими просьбами и это понимаю, потому что и без меня много раздают Великие Князья, Великие Княгини и, в особенности, Императрица; одного Александра Николаевича Голицына я не боюсь просить: этот даже радуется, когда его придешь просить; зато я в Царском всякое утро к нему таскаюсь». Один раз, после путешествия нынешнего Государя, Жуковский явился ко мне с портфелем и говорит: «Посмотрите, какую шутку я выдумал! Я так надоел просьбами, что они, лишь как увидят меня, просто махают руками. Надобно 3000 рублей ассигнациями, чтобы выкупить крепостного живописца у барина. Злодей, узнавши, что я интересуюсь его человеком, заломил вишь какую сумму. Вот что я придумал: всю историю представил в рисунках. Сидят Юлия Федоровна Баранова и Великая Княгиня Мария Николаевна, я рассказываю историю. Все говорят: „Это ужасно! Ах, бедный! Его надобно высвободить“». Картина вторая: я показываю рисунки, восхищаются: «C’est charmant, quel talent!» («Как прекрасно, какой талант!» [фр.]). Картин этих было несколько, и, разместив всех, приложив своих денег, он собрал с царской фамилии деньги и послал их в Оренбург, где томился художник у невежды барина, который не ценил его живописи.
Жуковский любил рассказывать про свою жизнь в деревне в Белевском уезде, про дурака Варлашку, который не умел обходиться с мужскою одеждою и ходил в фланелевой юбке; как Варлашка, уходя спать на чердак, с лестницы всякий вечер кричал «боюсь» и прочий вздор. Не знаю, всем ли известны пером нарисованные виды этой деревни, в которой он жил в молодости: необыкновенная прелесть в них! Они были после литографированы, и вся коллекция у меня. Один знаток – англичанин – мне говорил, что в этих линиях слышится необыкновенный художественный талант.
Шутки Жуковского были детские и всегда повторялись; он ими сам очень тешился. Одну зиму он назначил обедать у меня по средам и приезжал в сюртуке; но один раз случилось, что другие (например, дипломаты) были во фраках: и ему и нам становилось неловко. На следующую среду он пришел в сюртуке, за ним человек нес развернутый фрак. «Вот я приехал во фраке, а теперь, братец Григорий, – сказал он человеку, – уложи его хорошенько». Эта шутка повторялась раза три, наконец и ему и мне надоела, но Жуковский говорил, что в передней она всегда имела большой успех, и очень этим восхищался. Этого Григория он очень полюбил, когда я ему сказала, что он играет очень дурно на дрянной скрипке. «Как же это так, на дурной скрипке? Надобно бы ему дать хорошую».
При совершенном неуменье наживаться, он хорошо распоряжался своими маленькими доходами и вел свои счеты с немецкою аккуратностью. Вообще в его чисто русской натуре было много германизма, мечтательности и того, что называют Gemütlichkeit (добродушие [нем.]). Он любил расходиться, разболтаться и шутить в маленьком кружке знакомых самым невинным, почти детским манером. Комнаты его, в третьем этаже Шепелевского дворца, были просто, но хорошо убраны. «Только, – говорил он, – жаль, что мы так живем высоко, мы чердашничаем». У него были развешаны картины и любимый его ландшафт работы Фридриха – еврейское кладбище в лунную ночь, которое не имеет особенного достоинства, но которым он восхищался. Как живопись, так и музыку он понимал в высшем значении; но любил также эти искусства по какой-нибудь ассоциации воспоминания. Так, однажды он мне писал: «Буду у вас обедать, а после обеда пусть m-lle Klebeck мне споет:
Land meiner sеligsten Gefühle,
Land meiner Jugend»
и пр.
(Страна моих святых чувств,
Страна моей молодости [нем.].)
Не забудьте, что тут рядом сядет «Воспоминание».
Тот, которому так дорого было воспоминание, у которого память сердца так была сильна, мог написать эти прелестные
О милый гость, святое прежде.
Зачем в мою теснишься грудь!
Могу ль сказать живи надежде,
Скажу ль тому, что было: будь?
Лунная ночь, с ее таинственностью и чарами, приводила его в восторг. Отношения его к старым товарищам, к друзьям молодости никогда не изменялись. Не раз он подвергался неудовольствию Государя за свою непоколебимую верность некоторым из них. Обыкновенно он шел прямо к Императрице, с ней объяснялся и приходил в восторге сообщить, что «эта душа все понимает». «У Государя, – говорил он, – первое чувство всегда прекрасно, потом его стараются со всех сторон испортить; однако, погорячившись, он принимает правду». Такой-то натуре пришлось провести столько лет в коридорах Зимнего дворца!
Но он был чист и светел душою и в этой атмосфере, ничего не утратив, ни таланта, ни душевных сокровищ. Эти сокровища, так щедро Богом дарованные, сбереженные в полной чистоте и святости, сделали его высшим духовным человеком, каким он был в последние годы своей жизни. Письмо Базарова о его кончине свидетельствует об этом.
До 1829 года я не сближалась с Василием Андреевичем. В наш фрейлинский коридор ходили всякие люди просить помощи и подавать прошения, вероятно, полагая, что мы богаты и могущественны. Но ни того ни другого, в сущности, не было. Однажды забрался ко мне серб, князь Божулич-Надин. Его дочь была со мною в институте; он желал возвратиться на родину и был в совершенной нищете. Таких денег у нас не было, и я решилась попросить Жуковского прийти ко мне и рассказала ему историю бедного серба.
Так как вы хотели иметь шуточные его письма, то вот вам его ответ:
«Милостивая государыня Александра Иосифовна!
Имею честь препроводить к вашему превосходительству сто рублей государственными ассигнациями на счет того путешествующего сербского мужа, о котором с таким трогательным красноречием, при сиянии звездообразных очей своих, вы соблаговолили мне проповедывать во время сладко-сердечного моего пребывания в тесном жилище вашего превосходительства. Сие денежное пособие, извлеченное мною из собственного моего портфеля, будет мною собрано с их Императорских Высочеств; но для сего нужно мне иметь подробное описание той странствующей особы, о коей так благодетельно вы заботитесь, милостивая государыня. Итак, соблаговолите отложить вашу лень, столь усыпляющую ваше превосходительство, и миниатюрною ручкою вашею начертите несколько письменных каракулек, в коих означьте имя и обстоятельства оного сербского мужа, привлекшего на себя вашу благотворительность.
Примите уверение в истинном благопочитании, с коим лично имею честь пресмыкаться у ног ваших. Бык».
Тотчас по присылке денег и письма он сам явился и говорит: «А каково я написал, ведь вышло хорошо!» – «Как можно тратить время на такой вздор!» – «О, ведь я мастер писать такие штуки!» Сто рублей были его, потом он собрал еще, и серба мы снарядили в путь на родину. С этой поры у нас начались частые дружеские отношения и постоянные шутки, такие же детские и наивные, как письмо.
Вот еще и другое:
«Милостивая государыня Александра Иосифовна!
Начну письмо мое необходимым объяснением, почему я отступил от общепринятого обычая касательно письменного изложения вашего почтенного имени. Мне показалось, милостивая государыня, что вас приличнее называть Иосифовною, нежели Осиповною, и сие основывается на моих глубоких познаниях библейской истории. В Ветхом Завете, если не ошибаюсь, упоминают о некотором Иосифе Прекрасном, сыне известного патриарха Иакова (он был продан своими злыми братьями). Вы, милостивая государыня, будучи весьма прекрасною девицею, имеете неотъемлемое право на то, чтобы родитель ваш именовался Иосифом Прекрасным, а не просто Осипом, слово несколько шероховатое, неприличное красоте и слишком напоминающее об осиплости, известном и весьма неприятном недуге человеческого горла.
Кончив сие краткое предисловие, обращаюсь к тому, что вооружило гусиным пером мою руку для начертания нескольких строк к вам, милостивая государыня, строк, коим, признательно сказать, я завидую, ибо они обратят на себя ваши звездно-сверкающие очи и, может быть, сподобятся произвести вашу зевоту, которая хотя и покривит прелестные уста ваши, но все не отнимет у них природной их прелести: ибо они останутся прелестными и тогда, когда вы, милостивая государыня, соблаговолите растянуть их на пол-аршина в минуту зевоты или надуть их, как добрую шпанскую муху, в минуту гнева. Чтобы кончить и выразить в двух словах все, что теперь у меня на сердце, скажу просто и искренно: все ли вы в добром здоровьи и будете ли дома после семи часов?
С глубочайшим почтением и таковою же преданностью честь имею быть, милостивая государыня, покорнейший слуга Бык-Жуковский».
Часть лета 1830 года мы провели в Петергофе, а потом в Царском Селе до сентября. Тут уже мы часто видались с Жуковским; но в 1831 году в Царском мы видались ежедневно. Пушкин с молодой женой поселился в доме Китаева, на Колпинской улице. Жуковский жил в Александровском дворце, а фрейлины помещались в Большом дворце. Тут они оба взяли привычку приходить ко мне по вечерам, то есть перед собранием у Императрицы, назначенным к 9 часам. Днем Жуковский занимался с Великим Князем или работал у себя. Пушкин писал, именно свои сказки, с увлечением; так как я ничего не делала, то и заходила в дом Китаева. Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе, перед диваном, находились бумаги и тетради, часто несшитые, простая чернильница и перья; на столике графин с водой, лед и банка с кружовниковым вареньем, его любимым (он при