Неизвестный Пушкин. Записки 1825-1845 гг. — страница 53 из 64

вык в Кишиневе к дульчецам). Волоса его обыкновенно еще были мокры после утренней ванны и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках. В этой простой комнате, без гардин, была невыносимая жара, но он это любил, сидел в сюртуке, без галстука. Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, выходил на балкон и прибирал всякую чепуху насчет своей соседки графини Ламберт. Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьезно спрашивал нашего мнения. Он восхищался заглавием одной: «Поп – толоконный лоб и служитель его Балда». «Это так дома можно, – говорил он, – а ведь цензура не пропустит!» Он говорил часто: «Ваша критика, мои милые, лучше всех; вы просто говорите: этот стих не хорош, мне не нравится». Вечером, в 5 или 6 часов, он с женой ходил гулять вокруг озера, или я заезжала в дрожках за его женой; иногда и он садился на перекладинку верхом, тогда был необыкновенно весел и забавен. У него была неистощимая mobilité de l’ésprit (подвижность ума [фр.]). В 7 часов Жуковский с Пушкиным заходили ко мне; если случалось, что меня дома нет, я их заставала в комфортабельной беседе с моими девушками. «Марья Савельевна у вас аристократка, а Саша, друг мой, из Архангельска, чистая демократка. Никого ни в грош не ставит». Они заливались смехом, когда она Пушкину говорила: «Да что же мне, что вы стихи пишете – дело самое пустое! Вот Василий Андреевич гораздо почетнее вас». – «А вот за то, Саша, я тебе напишу стихи, что ты так умно рассуждаешь». И точно, он ей раз принес стихи, в которых говорилось, что

Архангельская Саша

Живет у другой Саши.

Стихи были довольно длинны и пропали у нее. В это время оба, Жуковский и Пушкин, предполагали издание сочинений Жуковского с виньетками. Пушкин рисовал карандашом на клочках бумаги, и у меня сохранился один рисунок, также и арабская головка его руки. Жуковский очень любил вальс Вебера и всегда просил меня сыграть его; раз я рассердилась, не хотела играть, он обиделся и потом написал мне опять галиматью. Вечером Пушкин очень ею любовался и говорил, что сам граф Хвостов не мог бы лучше написать. Очень часто речь шла о сем великом муже, который тогда написал стихи на Монплезир:

Все знают, что на лире

Жуковский пел о Монплезире

И у гофмаршала просил

Себе светелочки просторной,

Веселой, милой, нехолодной и пр.

Они тоже восхищались и другими его стихами по случаю концерта, где пели Лисянская и Пашков:

Лисянская и Пашков там

Мешают странствовать ушам.

«Вот видишь, – говорил ему Пушкин, – до этого ты уж никак не дойдешь в своих галиматьях». – «Чем же моя хуже», – отвечал Жуковский и начал читать:

Милостивая государыня Александра Иосифовна!

Честь имею препроводить с моим человеком

Федором к вашему превосходительству данную вами

Книгу мне для прочтения, записки французской известной

Вам герцогини Абрантес. Признаться, прекрасная книжка!

Дело, однако, идет не об этом. Эту прекрасную книжку

Я спешу возвратить вам по двум причинам: во-первых,

Я уж ее прочитал; во-вторых, столь несчастно навлекши

Гнев на себя ваш своим неприступным вчера повеленьем,

Я не дерзаю более думать, что было возможно

Мне, греховоднику, ваши удерживать книги. Прошу вас

Именем дружбы прислать мне, сделать

Милость мне, недостойному псу, и сказать мне, прошла ли

Ваша холера и что мне, собаке, свиной образине.

Надобно делать, чтоб грех свой проклятый загладить и снова

Милость вашу к себе заслужить? О царь мой небесный!

Я на все решиться готов! Прикажете ль, кожу

Дам содрать с своего благородного тела, чтоб сшить вам

Дюжину теплых калошей, дабы, гуляя по травке,

Ножек своих замочить не могли вы? Прикажете ль, уши

Дам отрезать себе, чтобы, в летнее время, хлопушкой

Вам усердно служа, колотили они дерзновенных

Мух, досаждающих вам неотступной своею любовью

К вашему смуглому личику. Должно, однако, признаться:

Если я виноват, то не правы и вы. Согласитесь

Сами, было ль за что вам вчера всколыхаться, подобно

Бурному Черному морю? И сколько

Слов оскорбительных с ваших

Уст, размалеванных богом любви, смертоносной картечью

Прямо на сердце мое налетело! И очи ваши, как русские пушки,

Страшно палили, и я, как мятежный поляк, был из вашей

Мне благосклонной обители выгнан! Скажите ж.

Долго ль изгнанье продлится? Мне сон привиделся чудный.

Мне показалось, будто сам дьявол, чтоб черт его побрал!

В лапы меня ухватил…

Пользуюсь случаем сим, чтоб опять изъявить перед вами

Чувства глубокой, сердечной преданности, с коей пребуду

Вечно вашим покорным слугою.

Василий Жуковский.

У него тогда был камердинер Федор (который жил прежде у Александра Ивановича Тургенева) и вовсе не смотрел за его вещами, так что у него всегда были разорванные платки носовые, и он не только не сердился на него, но всегда шутил над своими платками. Он всегда очень любил и уважал фрейлину Вильдермет, бывшую гувернантку Императрицы Александры Федоровны, через которую он часто выпрашивал деньги и разные милости своим protégés, которых у него была всегда куча. М-lle Вильдермет была точно так же не сведуща в придворных хитростях, как и он; она часто мне говорила: «Joukofisky fait souvent des bévues; il est naif, comme un enfant» («Жуковский часто попадает впросак. Он наивен, как ребенок» [фр.]), – и Жуковский точно таким же образом отзывался об ней. На вечера, на которые мы ежедневно приглашались, Жуковского, не знаю почему, Императрица не звала, хотя очень его любила. Однажды он ко мне пришел и сказал: «Вот какая оказия, всех туда зовут, а меня никогда; ну, как вы думаете: рассердиться мне на это и поговорить с Государыней? Мне уж многие намекали». – «Ведь вам не очень хочется на эти вечера?» – «Нет». – «Разве это точно вас огорчает?» – «Нет, видите, ведь это, однако, странно, что Юрьевича зовут, а меня нет». – «Ведь вы не сумеете рассердиться, и все у вас выйдет не так, как надобно, и скучно вам будет на этих вечерах; так вы уж лучше не затевайте ничего». – «И то правда, я и сам это думал, оно мне и спокойнее и свободнее». Тем и кончилась эта консультация.

Когда взяли Варшаву, приехал Суворов с известиями; мы обедали все вместе за общим фрейлинским столом. Из Александровского прибежал лакей и объявил радостную и страшную весть. У всех были родные и знакомые; у меня два брата на штурме Воли. Мы все бросились в Александровский дворец, как были, без шляп и зонтиков, и, проходя мимо Китаева дома, я не подумала объявить об этом Пушкину. Что было во дворце, в самом кабинете Императрицы, я не берусь описывать. Государь сам сидел у ее стола, разбирал письма, писанные наскоро, иные незапечатанные, раздавал их по рукам и отсылал по назначению. Графиня Ламберт, которая жила в доме Олениной против Пушкина и всегда дичилась его, узнавши, что Варшава взята, уведомила его об этом тогда так нетерпеливо ожидаемом происшествии. Когда Пушкин напечатал свои известные стихи на Польшу, он прислал мне экземпляр и написал карандашом: «La comtesse Lambert m’ayant annoncée la première prise de Varsovie, il est juste, qu’elle reçoive le premier exemplaire, le second est pour vous» («Графиня Ламберт возвестила мне первая о взятии Варшавы: надо, чтобы она получила первый экземпляр. Второй для вас» [фр.]).

От вас узнал я плен Варшавы.

Вы были вестницею славы

И вдохновеньем для меня.

«Quand j’aurais trouvé les deux autres vers, je vous les enverrai» («Когда я найду две другие строчки, пришлю их вам» [фр.]).

Писем от Пушкина я никогда не получала. Когда разговорились о Шатобриане, помню, он говорил: «De tout ce qu’il a écrit il n’y a qu’une chose qui m’aye plu; voulez vous que je vous l’écris dans votre album? Si je pouvais croire encore au bonheur, je le chercherais dans le monotonie des habitudes de la vie» («Из всего, что он написал, мне понравилось одно. Хотите, чтобы я его написал вам в альбом? Если бы я мог еще верить в счастье, я бы искал его в единообразии житейских привычек» [фр.]).

B 1832 году Александр Сергеевич приходил всякий день почти ко мне, также и в день рождения моего принес мне альбом и сказал: «Вы так хорошо рассказываете, что должны писать свои записки», – и на первом листе написал стихи: «В тревоге пестрой и бесплодной» и пр. Почерк у него был великолепный, чрезвычайно четкий и твердый. Князь П.А. Вяземский, Жуковский, Александр Ив. Тургенев, сенатор Петр Ив. Полетика часто у нас обедали. «Пугачевский бунт», в рукописи, был слушаем после такого обеда. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово. Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: «Смотри, если ты заснешь, то не храпеть». Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет и автор «Бунта», конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. Пушкин ничуть не оскорбился, продолжал чтение, а Тургенев преспокойно проспал до конца.

Вы желаете знать мое понятие о Жуковском, т. е. нечто вроде portrait littéraire et historique (литературного и исторического портрета [фр.]). Я никогда ничего не писала, кроме писем, и мне трудно теперь писать. Однако вот мое мнение. Жуковский был в полном значении слова добродетельный человек, чистоты душевной совершенно детской, кроткий, щедрый до расточительности, доверчивый до крайности, потому что не понимал, чтобы кто был умышленно зол. Он как-то знал, что есть зло en gros, но не видал его en detail (в общем… в деталях [