Неизвестный Пушкин. Записки 1825-1845 гг. — страница 56 из 64

летучая мышь, которая забралась под занавески, и взглянула на зеркало и там увидела как будто движущуюся тень. Вскочила с кровати, пошла в детскую комнату и просила m-lle Овербек перенести мою кровать в их комнату. Заснула очень крепко. Доктор уже осмотрел глаз, сказал, что она тронула нерв своих век и что я могу спокойно ехать в Ливорно. На половине дороги m-lle Овербек сказала мне: «Я нашла способ открыть этот глаз». Подали холодной воды, старшие сестры вымыли лицо и руки, а Наде сказали, что ей не велел доктор мыться холодной водой. Тут пошли капризы, даже колотушки. Ей долго отказывали, но, наконец, позволили, и она с радостью объявила: «И я открыла дазок». Ровно в три часа приехали в Ливорно, где детей занимали колодники, которые летом работали в порте в желтых и красных куртках с страшными словами на спине homicida, parricida (убийца, отцеубийца [ит.]) и проч. Перовский пришел, и тогда я спросила m-lle Овербек, что нам явилось в Сиене. «Я видела почти прозрачную фигуру, которая склоняла голову на правую сторону», а m-lle Овербек сказала: «А я так встретила его глаза. Они были впалы и горели каким-то дьяволическим взором, полным насмешки». Конечно, Перовский смеялся и говорил, что это бабьи сказки. Детям мы ничего не сказали. В Бадене приехала belle-soeur (невестка [фр.]) m-lle Овербек, и мы говорили о сиенском случае. Оля вбежала, мы замолчали, а она сказала: «I know about what you speak. About what, yes, I know: it is about Sienna» («Я знаю, о чем вы говорите. Да, я знаю о чем: о Сиене» [англ.]). Значит, ребенок понимал все наше беспокойство.

Мы совершили тогда самое странное путешествие. Перовский советовал не делать крюков в Италии, а ехать просто по протоптанным дорогам, где можно не умирать с голода без лошадей. Я хотела du pittoresque (живописного [фр.]) и поехала на Buchetto, где местоположение восхитительно. Мы ехали шагом, впрягая иногда волов. Эти два четвероногие не ссорились с лошадьми и дружно шли на гору и с горы. В Buchetto не нашлось трех яиц, и нам сказали, что в лесу есть bruchiate (каштаны [ит.]). Мы сели под деревом и ели сырые каштаны. Наконец, на одной станции добыли кусок сыру и хлеб, поделились и приехали в Пиаченцу, где женщины носят странную прическу, заплетают косу в девять плеток, ставят их короной и прикалывают длинными серебряными булавками. Они чешутся по субботам; легко себе представить, что гнездится в их черных волосах. Тут тоже запаслись сыром и хлебом и к вечеру приехали в Парму, где знаменитый Corregio писал своих ангелов. После Рафаэля это все de la petite bière (пустяки [фр.]), замечателен только его белый колорит. В Парме доживала свой век герцогиня Пармская, которая была гораздо счастливее со своим вторым мужем, графом Нейпперг, чем с великим страдальцем острова Св. Елены. Она каталась в коляске с огромным зеленым веером, как и прочие дамы. Это единственный город, где господствует веер. Потом мы поехали в Германию, по Splügen, как легчайший переезд. Дорога была опасна и вместе безопасна. Via Mala была построена Наполеоном. Под горой мы ночевали. В Шплюгене всего один дом с двумя рамами и натопленный зелеными изразцовыми печами. Via Mala почти доходит до Вагуца, где мы ночевали и прозябли порядком. А потом мало-помалу горы уступили место холмам, покрытым прекрасным лесом.

В Бадене мы поселились в знакомом доме старухи Дурхгольц, взяли кухарку, одним словом, зажили домком. Я поехала к Жуковским в Эмс, разминулась с Гоголем, и он приехал в Баден. Он из Греффенберга туда приехал, не заезжая к Жуковскому. Он писал мне: «Каша без масла не совсем хорошо лезет в горло, но Баден без вас просто невозможен. Я нахожу одно утешение. Надежда Николаевна вышла ко мне вся завитая. Мы бросились друг к другу в объятия, крепко поцеловались, но она вспомнила, что не все совершила, и, взяв мою руку, сказала: „Николай Васильевич, поцелуйте ручку!“, так что со временем она будет хоча и не кокетка, но модница и щеголиха». Она была прелестный ребенок, все говорила, как попугай, после старших сестер. В Риме она восхищала Перовского. Повторяла всем, как Перовский меня любит и Август тоже. Перовский говорил: «Она всех умнее. Вы все ездите смотреть развалины, колонны и ворота всяких римских подлецов. Она даже из окна любуется Траянской колонной по-своему и считает кошек». Она не могла произносить «кошки» и говорила «тоськи». За обедом ей подали шпинат с гвоздичным орехом, она при Перовском сказала: «Надежда Станна, я не могу кушать спинат с олёхами и помпот тоже с олёхами». Она в Риме начала у Гоголя просить «вучку». Он закрывал ее какой-нибудь книжкой, она сердилась: «Я не хочу читать, а пожалуйте вучку». – «Зачем вы меня принимаете за священника?» Кончалось это все брыканьем ее кривых ног, слезами, и нянька ее уносила из гостиной. Один раз она меня очень рассмешила, сказав мне: «Мама, помнишь, как ты очень обижала нас между Римом и Флоренцией?» Я рассмеялась. Она рассердилась и сказала: «Тебе смешно, а ведь это очень больно». Она любила рассказывать всякий вздор очень серьезно своей няне. Когда мы ехали из Фонтенбло в Париж, она мне сказала: «Хочешь, я тебе расскажу про нови короля?» Я ей отвечала: «Ну, нет, я тебе расскажу про этого короля».

Никто не знал Рим так хорошо, как Гоголь. Не было итальянского историка или хроники, которую он не прочел. Все, что относится до исторического развития, искусства, даже современности итальянской, все было ему известно, как-то особенно обрисовался для него весь быт этой страны, которая тревожила и его молодое воображение. Он ее нежно любил. В ней его душе яснее виделась Россия, в которой описывал грустных героев 1-го тома, и отечество озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть прямо в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления. Изредка тревожили его старые знакомые: нервы, но в мою бытность я постоянно видела его бодрым и оживленным. И точно, в Риме есть что-то примиряющее человека с человечеством. Слава языческого мира погребена там великолепно, на ее развалинах воздвигся Рим христианский, который сначала облекся в смирение в лице грустных и молчаливых отшельников катакомбов, но впоследствии веков заразился гордостию своих предков и начал спогребаться с Древним Римом. Развалина материальная, развалина духовная – вот что был Рим в 40-х годах, но над ним все то же голубое небо, то же яркое солнце, та же синяя ночь с миллионами звезд, тот же благорастворенный воздух, не тревожный, как в Неаполе, а, напротив, успокаивающий и убаюкивающий. Истинные красоты природы не примиряют ли нас с человечеством? Останемся благодарны Провидению, которое позволяет каждому принести плод во время свое, и, гуляя по развалинам, убеждаешься без скорби и горести, что народы, царства, как и всякая личность, преходящи. Рим всегда казался каким-то всемирным музеумом, в котором каждый камень гласит об историческом, назидательном событии, но уже не имеет никакого значения в настоящем, и вот почему в Риме не грустно, а отрадно. Николаю Васильевичу Рим, как художнику, говорил особенным языком. Это сильно чувствуется в его отрывке «Рим». St.-Beuve встретил его на пароходе, когда после смерти Иосифа Виельгорского они ехали в Марсель навстречу бедной матери. St.-Beuve говорил, что ни один путешественник не делал таких точных и вместе оригинальных наблюдений. Особенно поразили его знания Гоголя о трастевериянах и собрании нескольких песен, почти никому не известных (позже я узнала от Грегоровиуса, что есть античная напечатанная литература римлян). Едва ли сами жители города знают, что трастеверияне никогда не сливались с ними, что у них свой язык, или patois (просторечие [фр.]). Заметив, что Гоголь так хорошо знал то, что относилось к языческой древности, я его мучила, чтобы узнать поболее. Он мне советовал читать Тацита. Я все его спрашивала, что такое история; карты, планы, Nybby, Canina, Peronezi лежали на нашем столе, все беспрестанно перечитывалось. Мне хотелось перенестись в эту историческую даль. Что таилось в этом Нероне? И я часто к нему приставала.

Однажды, гуляя в Колизее, я ему сказала; «А как вы думаете, где сидел Нерон? Вы должны это знать. И как он сюда являлся: пеший, или в колеснице, или на носилках?» Гоголь рассердился и сказал: «Да вы зачем пристаете ко мне с этим подлецом? Вы, кажется, воображаете, что я жил в то время, воображаете, что я хорошо знаю историю, – совсем нет. Историю еще никто не писал так, чтобы живо обрисовался народ или личности. Вот один Муратори понял, как описать народ, у одного его слышится связь, весь быт народа и его связь с землею, на которой он живет». Потом он продолжал разговор об истории и советовал читать Cantu «Историю республики» и прибавил: «Histoire universelle» Боссюэта превосходна, но написана только с духовной стороны, в ней не видна свобода человека, которому Создатель предоставил действовать хорошо или дурно. Он был римский католик. Guizot хорошо написал «Histoire des révolutions», но то слишком феодально, а то с революционной точки зрения. Надобно бы найти середину и написать ярче, рельефнее. Я всегда думал написать географию. В этой предполагаемой географии можно было бы видеть, как писать историю. Но об этом после, друг мой, я заврался по привычке передавать вам все мои бредни. Между прочим, я скажу вам, что мерзавец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане, она изваяна с натуры. Но не часто и не долго он говорил. Обыкновенно шел один поодаль от нас, поднимал камушки, срывал травки или размахивал руками, попадал на кусты, на деревья, ложился навзничь и говорил: «Забудем все, посмотрите на это небо!» – и долго задумчиво, но как-то вяло глазел на этот голубой свод, безоблачный и ласкающий.

Одним утром он явился в праздничном костюме, с праздничным лицом. «Я хочу сделать вам сюрприз, мы сегодня пойдем в купол Петра». У него была серая шляпа, светло-голубой жилет и малиновые панталоны, точно малина со сливками. Мы рассмеялись. «Что вы смеетесь? Ведь на Пасху, Рождество я всегда так хожу и пью после постов кофий с густыми сливками. Это так следует». Я ему сказала: «А перчатки?» – «Перчатки, – отвечал он, – я прежде им верил и покупал их на Пиацца Мадама, но давно разочаровался на этот счет и с ними простился». Ну, мы дошли наконец до самого купола, где читали надписи. Видели, что Лазарь Якимович Лазарев удостоил бессмертный купол своим посещением, прочли надпись Государя Николая Павловича: «Я здесь молился о дорогой России» – и вернулись очень усталые домой. Гоголь сказал нам, что карниз Петра так широк, что четвероместная карета могла свободно ехать по нем. «Вообразите, какую штуку мы удрали с Жуковским, обошли весь карниз. Теперь у меня пот выступает, когда я вспомню наше пешее похождение, вот какой подлец я сделался. Аркадий Осипович, не угодно ли вам пройтись?» – «Нет, я попробовал на Александровской колонне и закаялся навеки». Мы посетили San Clemente, где он нас поставил в углу, велел закрыть глаза и потом сказал: «Посмотрите». Перед нами предстала знаменитая статуя Моисея, Микель-Анджело. Борода почти до ног и рога на голове. Точно он прожил века и глядел в нескончаемое будущее. Потом видела Scala sancta, народ набожно, молча, поднимался, затем перед нами таинственная личность этого избранника Божия, создателя закона, до малейших подробностей указы