Все это передавал мне Виельгорский[58] для Пушкина, потому что я ехала к Карамзиным, а он не мог быть у них в этот вечер.
(Значительно позже следуют литературные заметки, из которых я привожу отрывки. В 1829 году Пушкин следовал за армией Паскевича в Эрзерум. Если он и не написал «сентиментального путешествия», то взамен этого записал свои впечатления и напечатал их в 1836 году в «Современнике». Моя мать продолжает называть его то Сверчком, то Искрой, и имя его постоянно встречается в ее записках. Видно, что, несмотря на ее молодость, все, что говорил Пушкин, его отношение к Царю ее интересовали и что она понимала их важность. Она говорит о празднествах, о мелких происшествиях при дворе, смеется над некоторыми из окружающих и одним метким словом набрасывает их портрет. В этих портретах нашелся бы материал для целых рассказов и комедий; я привожу только то, что имеет литературное или историческое значение.)
(В 1830 году моя мать впервые упоминает о Гоголе, но очень неопределенно.)
Лиза Репнина[59] говорила мне, что Мари меньше страдает мигренями и может опять начать брать уроки.
Ей нашли учителя, но это не Плетнев. Warette Репнина[60], которая его знает, видела его семью в Полтаве. Они сродни Трощинскому, который умер в прошлом году в глубокой старости. В то время Государь очень хвалил его; он был министром при Екатерине II; Император Павел удалил его, а покойный Государь тотчас по вступлении на престол сам поехал к нему, чтобы просить его вернуться, так как он очень его уважал. Это семейство – Гоголь-Яновские – настоящие малороссы. Warette очень их любит. Лиза говорит, что учитель хороший.
(Значительно позднее опять говорится о Гоголе.)
Я издали видела хохла Варсты, когда шла прощаться с Балабиными[61]. Там был старик Пари. Он был очень рад меня видеть; мы говорили о maman Брейткопф, о Кюхельбекерах, о Глинках, об институте. Лиза мне сказала: «Не заговаривайте с хохлом; он очень застенчив, да и не нужно прерывать урока». Я спросила, любит ли Мари своего учителя. Он, кажется, очень умен, но говорит мало, так как очень застенчив. Он показался мне грустным и неловким; но он настоящий малоросс[62]; чуб его даже напомнил мне старика Варановского[63], который бывал у моей бабушки. Я просила Плетнева привести мне когда-нибудь этого Гоголя-Яновского: я хочу его видеть, потому что он «из-под монумента»[64]. Он отказался прийти: он слишком робок. А мне так хочется поговорить с хохлом, с настоящим, слышать хохлацкий говор. Это напомнит мне бабушку, Грамаклею[65], мое детство; хотя бабушка говорила не с хохлацким, а с грузинским акцентом, как и ее брат, но знала малороссийский язык так же, как и я, и моя мать. Я непременно хочу видеть этого упрямого хохла, поговорить с ним об Украйне, обо всем, что мне так дорого. Я просила Плетнева сказать ему, что я также хохлачка.
(Несколько времени спустя моя мать пишет о Гоголе.)
Наконец-то Сверчок и Бычок, мои два арзамасские зверя, привели ко мне Гоголя-Яновского. Я была в восторге от того, что могла говорить о Малороссии, и он также оживился. Я всех их поразила, продекламировав малорусскую песню. Я уверена, что северное небо давит Гоголя, как свинцовая шапка; порой оно бывает такое тяжелое. Мы говорили обо всем, даже о галушках. Я рассказывала о том, какой страх внушала мне Гопка[66] своими рассказами о Вии. Пушкин говорил, что это вампир греков и южных славян. У нас, на севере, Вий не встречается в сказках.
Жуковский, верный своему Гёте, продекламировал «Коринфскую невесту». Гоголь выучился немецкому языку и хорошо его понимает; он преклоняется перед Шиллером, и Жуковский упомянул, что на экзамене я прекрасно сказала «Элевзинский праздник». Я заметила, что достаточно Пушкину обратиться к Гоголю, чтобы тот просиял. Когда он услышал, что я называю его Искрой, он нашел это имя очень подходящим, более поэтическим, чем Сверчок. Сверчок очень добр, он быстро приручил бедного хохла грустного, робкого и упрямого; он так же добр, как Sweet William, милый мычащий Бычок. Мой Бычок мычит, очень довольный тем, что ему дают прозвища. Это тот самый белый бычок, о котором рассказывается детская сказка.
Жуковский в высшей степени добр. Вчера Императрица говорила со мною; я рассказала ей, что дала прозвища m-lle Вильдерметт[67] и Жуковскому, потому что они сохранили святую простоту, которую так превозносит St. François de Sales. Я называю их m-r и m-me Ninette при дворе. Императрица очень смеялась, в особенности когда я прибавила:
– Вы также добры выше всякой меры, Ваше Величество; вы сохранили святую простоту, а это большое достоинство. Отец Наумов в институте всегда проповедовал нам это; я сама не люблю слишком сложных людей.
Императрица смеялась от души и сказала мне:
– Нет, Черненькая[68], вы чересчур забавны; я люблю вас за откровенность, она мне нравится.
Я отвечала:
– Может быть, мне не следовало бы позволять себе высказывать то, что я думаю о Вашем Величестве, но у меня это вырвалось невольно.
– Напротив, – возразила Императрица, – с теми, которых любишь и уважаешь, нужно быть искренней и откровенной.
Граф Петр[69] говорил мне на днях, что я принадлежу к категории enfants terribles (сорванцов [фр.]), что окружающие меня опасаются, что я наживу себе врагов, так как следует скрывать то, что думаешь, особенно при дворе. Тем хуже, я не могу восхищаться тем, что мне не нравится, – это несчастье! Он прибавил:
– Когда вы молчите, ваши глаза говорят.
Я возразила:
– Не прикажете ли мне ходить с закрытыми глазами? Или с повязкой на глазах, как Фемида?
Моден, галантный, как всегда, сказал:
– Нет, как Бог Любви, Rosina Amabile, у него тоже повязка на глазах.
Я опять возразила:
– Потому-то он так часто попадается.
Жуковский в восторге от того, что ему удалось притащить упиравшегося хохла, потому что он видел, как мне приятно было говорить об Украйне, о бабушке, о Грамаклее, о Гопке и о тех сказках, которые она мне рассказывала. Гоголь также слышал их в детстве от своей няни. Мы говорили о гнездах аистов на крышах в Малороссии, о чумаках, кобзарях, венгерцах, которые приносили моей матери фазаньи перья. Я обещала Пушкину бранить бедного хохла, если он будет слишком грустить в Северной Пальмире, где солнце всегда имеет такой болезненный вид. Пушкин говорит, что северное лето – карикатура южных зим. Они так дразнили Гоголя за его дикость и застенчивость, что он, наконец, перестал стесняться и сам очень доволен тем, что пришел ко мне с конвоем.
Сверчок пришел поговорить со мной о Гоголе. Он провел у него несколько часов; просматривал его тетради, его заметки, все, что он записывал по дороге. Он поражен тем, как много наблюдений Гоголь сделал уже на пути от Полтавы до Петербурга; он записывал даже разговоры, описывал города, в которых он останавливался, различных людей и местности, отмечал разницу между жителями Севера и хохлами. Пушкин кончил тем, что сказал: «Он будет русским Стерном; у него оригинальный талант; он все видит, он умеет смеяться, а вместе с тем он грустен и заставит плакать. Он схватывает оттенки и смешные стороны; у него есть юмор, и раньше чем через 10 лег он будет первоклассным талантом. У него есть и драматическое чутье».
Я перечитывала «Сентиментальное путешествие», так как Пушкин предложил мне перевести его. Чтобы соблазнить меня, он обещал написать предисловие и говорил, что мы издадим вместе под псевдонимом R. С. и Искра. Но я слишком ленива, и Плетнев бранил меня за это. Потом Сверчок сказал мне: «Записываете ли вы, по крайней мере, все, что вы слышите?»
Тогда я показала ему свои записки, а он мне свои заметки. На днях он сжег одну из своих кишиневских тетрадей; у него есть предчувствие, что он умрет молодым и внезапно, и говорит, что все то, чего он не решается сам сжечь, запечатано и будет уничтожено после его смерти, если он сам не успеет этого сделать. Ему писали, что все бумаги Грибоедова были разграблены в Тегеране; масса интересных вещей погибла, как, например, его дневник, неоконченная грузинская драма и стихотворения, все это исчезло, если только он не отдал чего-нибудь своей жене в Таврисе. Жену он оставил в Таврисе, вероятно, потому, что предчувствовал катастрофу; она, конечно, также была бы убита. Мальцев[70] – единственный, который спасся. В посольстве было убито 40 человек, не считая казацкого конвоя. Пушкин узнал подробности из письма Раевского. Он очень доволен тем, что Государь позволил играть «Горе от ума». Я также пойду смотреть эту пьесу; она должна производить сильное впечатление. На Кавказе офицеры разыгрывали ее в присутствии Грибоедова, а в 1827 году, во дворце персидских Сердарей в Эривани. Эта подробность заслуживает внимания. Ермолов и Бебутов очень любили Грибоедова. Пушкин утверждает, что он был почти гениален и что эта потеря незаменима для русской литературы: он был бы русским Мольером.
Пушкин опять приезжал ко мне и читал мне заметки, сделанные им в Одессе и в Тифлисе, во время путешествия в Эрзерум. Он хочет когда-нибудь напечатать все это. Потом он прочел мне под строгим секретом очень оригинальную вещь: «Летопись села Горюхина». Это Россия! Я сказала ему: «Цензура не пропустит этого, она угадает». Тогда Искра сказал: «Об этом не стоит говорить Государю. О