– Мама сказала, что ты теперь будешь у нас жить всегда. Правда?
– Правда. Я буду у вас жить. Всегда.
– А кто ты у нас будешь?
Начинается.
– Я буду мамин муж.
Олька внимательно разглядывает новые красные туфельки.
– Ты не мамин муж, ты – Сережа.
– Я Сережа – мамин муж. Олька запела:
– Ты Сережа – мамин муж, мамин муж, мамин муж… Песенка оборвалась.
– А папа тоже будет жить с нами?
– Нет. Не будет.
– И когда приедет, тоже не будет?
– Он не приедет.
– А ты моего папу когда-нибудь видел?
Сказать, что видел? Но ведь это не имеет для нее значения. Только не врать в том, что имеет значение.
– Нет, – сказал я.
– А я видела, – живо сказала Олька. – Давн-ооо! Красные туфли опять запрыгали.
– А почему папа не приедет?
Что ей сказать? Только ничего не придумывать.
– Видишь ли, Олька, – сказал я, с испугом прислушиваясь к своему внезапно охрипшему голосу. – Твой папа больше не любит маму. И мама его тоже не любит. А я знаю твою маму очень давно, еще тебя на свете не было. Знаю и очень люблю…
Я остановился.
Мы помолчали.
Олька сползла с дивана.
– Пойдемте читать «Буратино», – сказала Олька.
Почему «пойдемте»? Ведь мы же были на «ты»? Я поплелся читать «Буратино».
За ужином Олька молчала.
– Ты не заболела? – спрашивала ее Лиля.
– Нет, мамочка.
Она быстро все съела и, встав из-за стола, чинно произнесла:
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. – Я поцеловал ее.
– Вы колючий… – И она удалилась спать.
Ночью Лиля встала, чтоб проведать Ольку. Вернулась встревоженная: Олька не спит.
– Что такое? – спросил я как мог спокойно.
– Она не спит, – сказала Лиля. – Когда я вошла, она спросила: «Мамочка, тебе было весело, когда мы ходили с Сережей учиться кататься на коньках?» Я сказала, что конечно. А она говорит: «Мамочка, мне было очень-очень весело. Мне никогда не было в жизни так весело». С чего это она вдруг?
«Нет, не вдруг», – подумал я, засыпая.
Яркое солнце ударило мне в лицо. Я сел на кровати. У окна, держась за край занавески, стояла Олька.
– Здравствуй, Олька, – сказал я.
– Здравствуй, папа! – сказала Олька.
Любовь зла
Конечно, хотелось, чтоб и мне, как тому старику, по ночам снились львы. Но львы не желали сниться. Лежа в темноте на сене, я подолгу слушал глухой перестук копыт и размеренное похрустывание жующих коней.
Главной приманкой ночевок в конюшне была для меня возможность помогать Трофимычу выводить, чистить и запрягать Карата для утренней ездки.
– Таких рысаков, как Карат, уже не выделывают, – любил повторять Трофимыч.
Мне это должно было напоминать об ответственности. Моя помощь Трофимычу обязательно сопровождалась бесконечными мелкими унижениями. Я был в рабстве. Но я не был рабом Трофимыча. Трофимыч сам был рабом.
Мы оба были рабами высокого гнедого коня с белой звездой во лбу.
Мы сами пошли на это. Сознательно. Добровольно. И тайно. Трофимыч уже давно, я только с начала лета, и поэтому Трофимыч был придирчиво строг со мной. Он испытывал меня. Это было его право.
Мне приснилась мама. Она шла ко мне, утопая в сене. Сеном была завалена вся наша московская квартира. Мама никак не могла до меня добраться. Она сердилась. «Васька! – кричала мама. – Васька! Васька! Кончай дрыхать! Кино приехало!»
Я кубарем скатился со своего ложа. По конюшне метались заводские мальчишки, мои сверстники:
«Кино приехало!»
На залитой солнцем беговой дорожке стоял длинный и величественный Трофимыч в неизменных сапогах и поддевке. Румяный седой мужчина в толстых роговых очках что-то объяснял ему, плавая по воздуху руками. Поодаль стоял молодой человек с толстой сумкой через плечо и улыбался.
Никакого кино не было. Мы стали слушать человека в очках.
– …чтоб получилось такое мощное ржание. Ну, товарищ, вы сами знаете.
– Знаем, – сказал Трофимыч и двинулся к конюшне.
Мы стояли, недоумевая.
– А как же, – сказал Трофимыч, останавливаясь и глядя с сомнением на очкастого, – а как же записывать-то будете?
– А уж это наше дело, – сказал очкастый.
Молодой человек снял с плеча сумку и перестал улыбаться. Мальчишки немедленно бросились к сумке, а я поплелся вслед за Трофимычем, ловя удобный момент для расспросов.
Оказалось, что приехали работники кино («Черт их носит», – сказал Трофимыч), чтоб записать на пленку ржание Карата. Им, дескать, очень нужно мощное конское ржание.
– Добро бы фотографию снимать приехали, – сказал Трофимыч, – а то глупостями занимаются.
Как выяснилось, жеребец просто так не заржет: его ничем не рассмешишь. А чтоб получилось, что требуется, необходимо провести перед Каратом кобылу. И если Карату она понравится, будет как раз то самое «мощное» ржание, которое работникам кино «до завязки нужно», сказал Трофимыч.
Все это Трофимыч говорил не мне, а конюхам, которых полным-полно набилось в конюшне.
Мне Трофимыч сказал только одно: «Отойди отсюда к чертовой матери!»
Я снова в толпе у конюшни. Молодой человек уже открыл сумку, и у него там целая радиостанция. А от сумки тянется провод с микрофоном. Микрофон держит очкастый прямо в руках.
В толпе все уже всё знают. Знают, что сейчас по дорожке перед конюшней проведут кобылу. Даже знают, какую – Гориславу.
– Ведут! Ведут!
Если напечатать портрет этой Гориславы, то его можно продавать вместе с портретами популярных киноартисток: так гордо посажена у нее голова, такая челка, такие лиловые продолговатые влажные глаза.
Крак! – распахиваются двери конюшни, появляется Трофимыч. Лицо красное, взволнованное. Хочет, чтоб все хорошо получилось.
– Выводи!
Солнце ударяет в медную грудь Карата. Двое конюхов по бокам его с усилием сдерживают растянутые поводья. Горислава идет, покачивая крупом, метет хвостом по дорожке.
– Тихо! – внезапно кричит очкастый. Горислава шарахается в сторону от крика, взвизгивает под копытами гравий. Карат поворачивает к ней голову. Конюхи приседают, растягивая поводья.
– Хгм-м! – выдыхает Карат в полной тишине. Растяжка ослабевает. Карат тянется к Трофимычу, ласково хватает его губами за плечо.
– Это все? – спрашивает очкастый после паузы.
– Все. А чего еще нужно? – говорит Трофимыч смущенно.
– Ржание! – кричит очкастый. – Я же вам объяснял: мощное ржание!
Молодой человек снова улыбается. После шумного обсуждения решают вывести другую кобылу.
– Эта ему не нравится, – говорит Трофимыч, ни на кого не глядя. – Горислава ему не нравится, сукиному сыну!
Непонятно, кого Трофимыч имеет в виду: очкастого или Карата.
Толпа у конюшни все прибывает. Картина повторяется сначала. Теперь на дорожке Вироза, вороная, поджарая. Профиль – как у лермонтовской Тамары.
– Как идет, ноги не сменит, – с восторгом шепчут в толпе.
– Тихо! – кричит очкастый.
Полная тишина. Напряженные спины конюхов.
– Хгм-м!.. – И все. Все!
Одна кобыла сменяет другую. Все напрасно. Наконец запас кобыл истощен.
Я ловлю взгляд Трофимыча. Мы встречаемся глазами. Мне хочется плакать.
– Одна только и осталась, – заявляет Сашка Прудов, охальник и балагур, – Ракитка с табунщицкой конюшни!
Толпа хохочет.
– Может, проведем?
– Ведите кого хотите, – хрипло кричит очкастый.
И вот на дорожке появляется известная во всем заводе Ракитка – лошадь, пережившая старика Митяя, который пас на ней жеребят еще до войны.
– Тихо, – говорит очкастый устало.
В толпе давится смешок.
Ракитка идет, понурив голову и растопырив уши, лениво обмахиваясь жидким хвостом. Конюхи с боков Карата распустили поводья и подмигивают друг другу.
– И-и-и-и-агрхмм!.. – Это не ржание, это рев льва, это гром, это песня.
– Ах! – вздыхает толпа.
За всколыхнувшимися спинами я вижу черную разметанную гриву Карата, стрелами торчащие уши.
– И-и-и-и-гррр!
Толпа бросается врассыпную.
Я бегу с толпой, падаю, вскакиваю, бегу обратно.
Кто-то из конюхов уже сидит на Ракитке и лупит ее каблуками в бока, стараясь увести от конюшни.
Карат, не переставая петь свою песню, волочит по дорожке обоих конюхов, вцепившихся в поводья.
Повсюду пляшут мальчишки.
Трофимыч с сияющим лицом наступает на молодого человека, крича:
– Видал, а? Видал, а? А ты говорил: «Ничего не получится!»
Молодой человек счастливо улыбается. Наконец порядок восстановлен. Кино уехало, очевидцы разбежались разжигать зависть непосвященных, кони расставлены по конюшням, а мы с Трофимычем идем к нему завтракать.
Красная рука Трофимыча лежит на моем плече. Захлебываясь, я спешу поделиться впечатлениями.
Трофимыч слушает снисходительно.
– Все не то, – обрывает он меня, когда мы останавливаемся у двери.
– Почему? – спрашиваю я. Трофимыч стучит согнутым пальцем.
– Потому, что ты еще молодой, так-то. Он вздыхает.
Дверь нам открывает сын Трофимыча, красавец-парень, который недавно вернулся из армии и на которого тщетно заглядываются лучшие заводские девчата.
Белая ворона
– Как тебя зовут? – спросил старик Настю.
– Настя, – сказала Настя.
– А на кого ты похожа? – спросил старик.
– Я похожа на папу, – сказала Настя.
– Нет, – сказал старик. – Ты похожа на маленькую цветную свечку, которую зажгли в темной комнате на новогодней елке.
Настя почему-то смутилась.
– Как ты думаешь, – спросил старик, – какая птица самая красивая?
– Не знаю, – сказала Настя. – Лебедь?
Старик покачал головой.
– Тогда павлин, – сказала Настя.
– Нет. Никогда.
– Но ведь не попугай же?
– Конечно, нет. – Старик засмеялся. – Хочешь, я скажу тебе? Самая красивая на свете птица – белая ворона.
Настя вопросительно посмотрела на меня, стараясь понять, согласен ли я со стариком.
– Почему именно белая ворона? – спросил я у старика.