обращался с любыми представителями государственной власти; это была, так сказать, его фирменная, «сиднейская» манера – улыбаться, выказывать желание помочь, проявлять гостеприимство и дружелюбие.
И когда он предложил полицейскому-греку выпить, тот, несмотря на поздний час, согласился, и они выпили немного, потом еще немного, а потом солодовый виски вызвал естественное желание угоститься утонченной граппой, а это, в свою очередь, привело к тому, что Моретти – а он всегда испытывал некоторую гордость, слыша комплименты в свой адрес из уст тех, кто искренне восхищался его познаниями в искусстве, – не смог противиться страстному желанию коллекционера и устроил полицейскому небольшую экскурсию по дому, показывая наиболее интересные и экзотические экземпляры из своей коллекции сокровищ. Вскоре они, естественно, оказались возле резного шкафа в холле, и Моретти попросил нового знакомого достать ключ и открыть дверцу шкафа, желая показать лучшие образцы того, что там хранилось. Для начала он предложил Лукакису выдвинуть тот ящичек, где хранилась «беретта», и уже начал рассказывать ее историю, но этот верзила, глядя на него с каким-то странным выражением лица, вдруг растерянно сказал:
– Но здесь никакого пистолета нет.
Моретти, хоть и был потрясен этим известием, довольно быстро оправился от удара, понимая, что очевидное изумление – это дополнительное доказательство его собственной невиновности, и сразу согласился с предположением грека о том, что наверняка это дело рук кого-то из допущенных в дом. Впрочем, сюда вчера и сегодня приходили многие: поставщики провизии, официантка, прислуживавшая за обедом, сиделка – этих вообще несколько, и они по очереди приходят каждый день, чтобы привести его в порядок. Мне даже трудно припомнить все их имена, сказал Моретти, но, когда коп спросил его прямо, он сразу заявил, что стриптизерша взять пистолет никак не могла, потому что уже очень давно сюда не приходила. Это была на редкость глупая ложь, и все же Моретти на ней настаивал.
– И потом, – прибавил он, – откуда ей было знать, что хранится в этом шкафу и уж тем более где спрятан ключ от него.
Он согласился с полицейским, когда тот заметил, что это просто невероятная загадка, прекрасно понимая, что грек не поверил ни единому его слову. И все же девушку он почему-то не выдал. Это было совершенно необъяснимо.
– Никому не дано знать, какие у того или иного человека могут быть тайные мотивы, – предпринял последнюю попытку грек, уже стоя в дверях. – Вы абсолютно уверены, что пистолет украла не она?
Когда же полицейский наконец ушел, Моретти признался себе: если бы его арестовали, да еще и применили к нему допрос с пристрастием, он бы, пожалуй, сознался не только в том, что Кристал здесь была, но и во всех своих, весьма сомнительных делишках – в подделке рисунков аборигенов и устава компании, в изготовлении фальшивых «предметов древности», в контрабанде наркотиков и людей и даже в том, как именно ему удавалось все эти дела проворачивать; однако объяснять, почему он это делал, он никогда бы не стал; даже сама мысль о подобных объяснениях была ему до крайности неприятна.
Разве мог он, например, признаться этому копу, что давно уже разгадал в этой стриптизерше те же страстные желания, что бушевали и в его душе? Ведь именно они сделали его хозяином этого великолепного особняка и всех собранных сокровищ; но они же и заставили его постоянно жить во лжи. Ибо и он, разумеется, был совсем не тем человеком, каким представлялся этой девушке: к семье богатых итальянских виноторговцев он не имел никакого отношения и родился не в восточных пригородах Сиднея и не на северном побережье; он был точно таким же «уэсти», как и она; «уэсти», стремившимся во что бы то ни стало сделать карьеру; «уэсти», сумевшим заново создать себя после страшной автомобильной аварии и начать новую жизнь с новым именем, которое сам выбрал, и с отчаянным желанием во что бы то ни стало подняться наверх. Он всегда ненавидел WoG[22], эту идиотскую игру в Героев, и ему показалось, что будет справедливо назвать именем одного из этих «вогов» то изуродованное бессильное тело, внутри которого ему отныне предстояло существовать.
Наверное, ему все же следовало рассказать копу все, что он знает о Кристал, и признаться, что, скорее всего, именно она и взяла пистолет. Но как бы он смог объяснить, что она – это, в сущности, он сам до той аварии, что именно поэтому он и не смог ее предать? Однажды он согласился с Ли Муном, когда тот заявил, что все на свете существует для покупки и продажи. А что, если это все же не так? Что тогда?
Он поставил CD с ноктюрнами Шопена в исполнении Дину Липатти, пытаясь успокоиться и снова напомнить себе о красоте и искусстве. Как только заиграла музыка, он развернул свое кресло и уже собирался подъехать поближе к боковому столику, на котором стоял телефон, чтобы позвонить – но вдруг испытал весьма странное ощущение: все предметы вдруг словно стали неожиданно тяжелыми, а каждое движение превратилось для него чуть ли не в подвиг.
Ему казалось, будто что-то невидимое ползет, расползается по его телу и одновременно что-то еще вытекает из его тела, оставляя после себя пустоту. И что-то странно покалывало у него в руке, перемещаясь то вверх, то вниз по всей ее длине. И пальцы отчего-то вдруг онемели, когда он попытался нажать на кнопку пульта управления креслом. Что-то с невероятной силой билось у него в грудной клетке, сокрушая ребра. Что-то так сдавило легкие, что стало трудно дышать. Кто это душит его? Кто стиснул ему шею железными пальцами? Кто заталкивает его язык назад, в глотку?
– Нет! Нет! Нет! – вдруг громко выкрикнул он. Ему было безумно, безумно страшно. Его охватила паника, но он понимал, что непременно должен что-то предпринять. Хоть что-нибудь. Однако он так и не сумел сдвинуться с места и лишь сильней и сильней раскачивался всем телом. В итоге он настолько наклонился вперед, что потерял равновесие и, не сумев вернуться в прежнее положение, вывалился из кресла.
Собственно, вывалился он не на пол, а на другое кресло, старинное, эпохи Ренессанса, украшенное инкрустацией из слоновой кости и покрытое тонкой резьбой подобно многим другим предметам мебели, которыми он так гордился. Но на самом деле это была не резьба, а бесчисленное множество дырочек, оставленных жучками-древоточцами и как бы замаскированных невероятным количеством пыли, собравшейся за долгие годы, словно ждавшей освобождения из этого миража, созданного искусством насекомых-резчиков. И вот, когда на ветхое кресло рухнуло маленькое, но довольно тяжелое тело его хозяина, одна изъеденная древоточцем ножка подломилась. Моретти соскользнул на пол, сильно ударившись виском об угол нижней полки книжного шкафа. Сознание его померкло, и, как впоследствии определил коронер, именно удар виском навсегда лишил его возможности вернуться в этот мир.
Теперь в доме была слышна только музыка; можно было, казалось, даже определить, с какой силой обитые фетром молоточки ударяют внутри рояля по туго натянутым струнам. И дивные звуки ноктюрна Шопена все продолжали звучать над мертвым телом Фрэнка Моретти.
58
Ричард Коуди в тот вечер допоздна просидел у себя в кабинете, глядя на экран компьютера. Его дом в пригороде Воклюз имел тот же достойный и роскошный вид, что и все прочие большие и по-настоящему богатые особняки. В таком особняке человеку казалось, что он столь же далек от реальной жизни, как, например, астронавт на космической станции, где компанию ему составляют лишь что-то шепчущие механизмы, пребывающие в идеальном порядке. Вообще-то, ему всего должно было бы быть достаточно – замечательный дом, собственная слава, высокие награды, победоносное возвращение «на Олимп» и то, что оно сулило в дальнейшем. Но чем выше Ричард Коуди поднимался, тем больше портилось у него настроение; чем явственней был его успех, тем хуже он себя чувствовал.
Это ведь он «приводил» своих знаменитых и могущественных друзей в гостиные простых австралийцев; это он в прямом эфире искренне молился даровать Австралии мудрость; это он воплощал в себе истинно австралийские добродетели и австралийское достоинство; он первым вместе со всеми горевал об австралийских бедах и радовался спортивным успехам земляков; он вел телемарафоны и специальные выпуски, посвященные исполнению рождественских гимнов, и телепередачи о наиболее известных благотворительных базарах, которые, кстати, он же и патронировал. Но все эти воспоминания не приносили Ричарду Коуди душевного покоя. Ему было этого мало; ему всегда было мало, и он знать не хотел о том, чего ему могло бы быть достаточно.
Ричард Коуди был женат дважды, и его второй брак казался поистине идеальным – во всяком случае, настолько, насколько это вообще было возможно, ибо с первой женой у него больше не было ничего общего, кроме громадных долгов, социальных амбиций и взрослого сына, который работал в парикмахерском салоне – ну разве такая профессия может служить предметом беседы на званом обеде?
И, как подсознательно представлялось Ричарду Коуди, что-то такое в этом мире просто не позволяло ему действовать иначе, как причиняя другим боль. Было время, когда он по этому поводу печалился; затем он стал этим буквально упиваться; теперь же он воспринимал это как собственное редкостное умение, за которое его не раз награждали. Но душевного покоя он так и не обрел. И ему очень хотелось иметь возможность по душам поговорить с сыном.
Образ, который являлся ему в такие моменты, был связан с его детскими воспоминаниями о чайке, упавшей на песок и бившейся в предсмертных судорогах. Тогда на пляже он, собственно, просто швырял камнями в круживших над ним чаек и удачным броском сбил одну из них. Сперва он был преисполнен радости, когда с небес вдруг упала крупная птица, но затем его душу объял ужас, ибо он увидел, как другие чайки кровожадно бросаются на свою, пока еще живую, бьющуюся на песке товарку и разрывают ее в клочья.