«Должен признаться, что дорога, суета, забота о пустяках ужасно тяжелы мне, и я часто поминаю тебя, что «безумный ищет бури», – с дороги пишет Лев Николаевич жене.
«Неужели ты скучаешь без меня? Пожалуйста, не попускайся. Так и вижу, как ты, – если, избави Бог, ты не в хорошем духе, – ты скажешь: «как же не попускаться? Уехать, бросить меня…» и т. д. Или, что лучше, вижу, что ты улыбнешься, читая это. Пожалуйста, улыбайся».
С хутора он сообщает: «Бибиков [187] ведет дело прекрасно. Денег на уборку ему не нужно будет. Есть бахчи. Лошади очень хороши. Пшеница у нас тоже очень хороша. Гораздо лучше, чем я ожидал. Я ничего не делаю, ничего почти не думаю и чувствую, что нахожусь в переходном положении.
О тебе беспокоюсь и думаю, как только остаюсь один. Только бы Бог дал, все было благополучно во время нашей разлуки, а то я люблю это чувство особенной, самой высокой, духовной любви к тебе, которую я испытываю сильнее в разлуке с тобою. Теперь главный вопрос: ехать тебе или нет? По-моему, нет, и вот почему: я знаю, что главное для тебя – это я. Я скорее желаю вернуться, чем оставаться. В пользе для меня кумыса я не верю. А так как здесь засуха и слышны поносы, то не повредило бы тебе и Андрею. В отношении же больших удобств, то это все очень немного лучше прежнего. Но не забывай одного: что, что бы ты ни решила, оставаться или ехать, и что бы ни случилось независящего от нас, я никогда, ни даже в мыслях, ни тебя, ни себя упрекать не буду. Во всем будет воля Божья, кроме наших дурных или хороших поступков. Ты не сердись, как ты иногда досадуешь при моем упоминании о Боге; я не могу этого не сказать, потому это самая основа моей мысли. Обнимаю тебя и целую, милая моя».
По возвращении из Самары, Лев Николаевич принимается за свои «неопределенные» занятия, а «ясное, определенное» дело Софьи Андреевны идет своим чередом.
«Благочестивая тоска! J\'ai, tu as, il a. Do, re, mi, fa, sol, la, si [188] не так; играй сначала! Мартышка в старости слаба глазами стала!
И это целый день, совсем поглотило мою и Сашину жизнь, потому Саша тоже на себя взял уроки. Милая моя Соня, но ты не думай, что я скучаю; напротив, я втянулась, и теперь мне очень легко и весело. Все идет по часам, а вечером я свободна», – сообщает в Ясную Татьяна Андреевна.
Софья Андреевна отвечает ей в тон: «А у нас-то – вот благочестие-то!!! Ученье и ученье. Работа и работа. Понемногу обшила всех шестерых, но надолго ли, – к Рождеству еще придется всем шить. А еще была возня ужасная с маленьким. Привили ему оспу, две недели он болел и ныл, и теперь все за душу тянет, совсем времени с ним нет… У нас тоже прелестная, теплая осень, дети в таком восторге, что им привели ослов, и они по очереди на них всякий день катаются. Пришли ослы в день Таниного рожденья, 4-го. Я Тане подарила золотой медальон и колечко, и 3 рубля серебром. Пили русское шампанское за Танино здоровье».
Из других писем Софьи Андреевны: «Мы все едим постное весь пост, учимся и живем как по прописям, т. е. любим добродетель, труд, благочестие и тому подобное… Левочка читает, читает, читает… пишет очень мало, но иногда говорит: «Теперь уясняется!» – или: «Ах, если Бог даст, то то, что я напишу, будет очень важно!». Но эпоха, которую он взял для своего произведения, простирается на сто лет! Этому, стало быть, конца не будет».
«Я шью, шью, до дурноты, до отчаяния; спазмы в горле, голова болит, тоска, а все шью. Работы гибель, и конца ей не предвижу; семь человек и я восьмая».
Лев Николаевич принимает деятельное участие в этой жизни, но он прикасается к ней только одной стороной.
«Не сердитесь, пожалуйста, на меня за то, что я мою желанную поездку к вам все еще откладываю, – пишет он Фету. – Нельзя сказать, что именно меня до сих пор задерживало, потому что ничего не было заметного, а все мелочи: нынче гувернеры уехали, завтра надо в Тулу ехать, переговорить в гимназии об экзаменах, потом маленький нездоров и т. д. Главная причина все-таки – экзамены мальчиков. Хоть и ничего не делаешь, а хочется следить. Идут они не совсем хорошо. Сережа по рассеянности и неумелости делает в письменных экзаменах ошибки; а поправить после уже нельзя. Но теперь экзамены уже перевалили за половину, и надеюсь, что ничто меня не задержит. Одна из причин тоже – это прекрасная весна. Давно я так не радовался на мир Божий, как нынешний год. Стоишь, разиня рот, любуешься и боишься двинуться, чтобы не пропустить чего. У нас все слава Богу. Жена поехала в Тулу с детьми, а я почитаю хорошие книжки и пойду часа на четыре ходить».
Порою Софья Андреевна мечтает о том веселье, «какое не понимает и не признает Левочка». Однажды устройли семейный спектакль, «полон дом народа, репетиции для театра. И более чужд[ого] всему этому человека [чем Л. Н.?] трудно себе представить». Но и Лев Николаевич разошелся, «были гость на госте, театр и дым коромыслом, 34 простыни были в ходу для гостей, и обедало 30 человек, – и все сошло благополучно, и всем, и мне в том числе, было весело», – сообщает Толстой Фету.
Это было в то самое время, когда им владело совсем другое настроение. «Теперь имею предложить [вам] книгу, которую еще никто не читал, и я на днях прочел в первый раз и продолжаю читать и ахать от радости, – в том же письме пишет он Фету; – надеюсь, что и эта придется вам по сердцу, тем более, что имеет много общего с Шопенгауэром: это Соломона притчи, Экклезиаст и книга Премудрости, – новее этого трудно что-нибудь прочесть» [189] .
Толстой изучает Экклезиаст; у семьи – другие интересы.
«В следующее воскресенье Таня поедет в Spectacle de societe [190] . Илья достиг, наконец, своей великой цели и сделал три ручки для перьев с головками собачек, и совсем не плохо; а Таня добилась своей цели, и, наконец, комната ее устроена и очень мила. Мебель красная, растения везде, плющ вокруг столба, все покрыто лаком, письменные вещи все куплены и разложены, и она очень довольна».Искания Толстого подошли к концу. Два года тому назад он познал необходимость веры, следовал всем предписаниям церкви, и теперь пришел к убеждению ложности ее учения. Весь этот процесс скрыт от семьи и постороннего взгляда. Он протекал в дни семейных забот и литературных занятий. Но что-то дало последний толчок. Лев Николаевич оставляет искусство и посвящает себя иному творчеству.
В августе 1879 года он поминает на молитве мать Александры Андреевны и ее брата Илью. В сентябре едет к Троице. В октябре «пишет он об Евангелии и о Божественном вообще… Все у него голова болит, хотя он перестал, по совету Захарьина и с разрешения митрополита, есть постное». А в ноябре «он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтоб показать, как церковь несообразна с учением Евангелия».
Толстой об этом рассказывает сам в «Исповеди»: «Я перестал сомневаться, а убедился вполне, что в том знании веры, к которому я присоединился, не все истинно. Прежде я бы сказал, что все вероучение – ложно; но теперь нельзя было этого сказать. Весь народ имел знание истины, это было несомненно, потому что иначе он бы не жил. Кроме того, это знание истины уже мне было доступно, я уже жил им и чувствовал всю его правду; но в этом же знании была и ложь. И в этом я не мог сомневаться. И все то, что прежде отталкивало меня, теперь живо предстало предо мною…»
«Но откуда взялась ложь и откуда взялась истина? И ложь, и истина заключаются в предании, в так называемом священном предании и писании. И ложь, и истина переданы тем, что называют церковью. И волей-неволей я приведен к изучению, исследованию этого писания и предания, – исследованию, которого я так боялся до сих пор. И я обратился к изучению того самого богословия, которое я когда-то с таким презрением откинул как ненужное» [191] .
Роман о декабристах так и не был написан. Другое поглощает теперь Толстого, и в новой творческой работе он одинок, как никогда. Для него это – будущая жизнь; для Софьи Андреевны – страшная болезнь.
«Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться, – с горечью жалуется Софья Андреевна сестре. – Но делать нечего; я одно желаю, чтоб уж он поскорее это кончил и чтоб прошло это, как болезнь.
Им владеть, или предписывать ему умственную работу, такую или другую, никто в мире не может, даже он сам в этом не властен».В 1879 году написана «Исповедь». Здесь начертан новый путь.
XI
Прошло 18 лет семейной жизни. Это было для Толстого переходное время, самые ответственные годы, наиболее напряженные. В первые же дни после женитьбы началась коренная ломка, и работа протекала то в тиши, с чувством внутреннего удовлетворения, то бурно, в смятении, страстно. Временами активность уступала место пассивному отчаянию. На протяжении этих долгих лет душевное состояние Толстого менялось не раз. Многое откидывалось, иное коренным образом перестраивалось, возникали новые стремления, новые понятия.
В области духа происходила сложная работа. Она порождала различные настроения, и эти настроения переносились в семью. Но они задевали ее только внешне, и основной тон, взятый с первого года, оставался неизменным. Тот принцип, на котором семья была создана, ни разу не подвергся серьезному сомнению. И лишь в последние годы, когда возникал общий вопрос о жизни и ее конце, вопрос этот частично задевал и семью. Но стержень, на котором семья держалась, не колебался даже и тогда. Смысл семьи, ее назначение были бесспорны. В годы напряженных исканий и многих перемен, в одной этой области Толстой ничего нового не ищет, ничего не хочет изменять.
В чем же состоит бесспорная сущность брака, проявившаяся в жизненном опыте Толстых?
Она была очевидной при зарождении его. На фоне прежних увлечений самый процесс влюбления показал, какие формы примет и к каким результатам приведет эта любовь. Ее стихийность противоречила теоретическим пожеланиям Толстого, и, осуществляя мечту своей юности, он выполнил ее без всякой мысли в том идеале, который юность создала. В идеале жена представлялась ему не столько женщиной, сколько другом, помощником в работе. Но сердце его беспокойно забилось лишь тогда, когда его задела