Неизвестный Троцкий (Илья Троцкий, Иван Бунин и эмиграция первой волны) — страница 15 из 79

<...>

На пристани на Капри нас встретил личный друг Горького бывший берлинский издатель И.П. Ладыжников. Завидев еще издали Ладыжникова, И.Д. заметно всполошился и, обратившись ко мне, снова повторил просьбу — не оставлять его одного. Мы остановились в каком-то чудесном отеле, из окон которого открывался чарующий вид на неаполитанский залив.

Покуда я приводил себя в порядок, Иван Дмитриевич и Ладыжников куда-то исчезли. Тщетно я их искал в гостинице, ресторане и парке отеля. <...>

Загадка, впрочем, вскоре разъяснилась. <...> Для меня стало очевидным, что Сытин уже сидит у Горького и, вероятно, ведет переговоры о приобретении его произведений.

На веранде горьковской виллы я нашел большое общество. <...> Было шумно и весело, а прелестная итальянская осень и синие волны, шаловливо игравшие у близкого берега, располагали к интимности.

Максим Горький находился, по-видимому, в отличном настроении44 и очень ярко и образно рассказывал разные эпизоды из своей скитальческой <...> жизни.

Завтрак сменился чаем, чай — обедом и время пролетало незаметно. За ужином <...> завязался спор об индивидуализме в литературе. Один из тех специфически русских споров, когда все одновременно говорят, один старается перекричать другого, и никто никого не слушает.

Д.И. Сытин сидел все <это> время молча, с явным интересом прислушиваясь к спору и не проронив ни слова. <...>

<...> Начали прощаться. Мы с Иваном Дмитриевичем остались последними. И вдруг случилось нечто, что на всю жизнь запечатлелось в моей памяти.

И.Д. Сытин подходит к Горькому и, подавая ему на прощание руку, говорит:

— Итак, Алексей Максимович, по рукам. Как ты сказал, так и будет. Заплатим тебе 450 тысяч. Спасибо.

Горький смутился, а я стоял совершенно растерянный.

В отель мы возвращались молча. Я внутренне досадовал на старика. К чему вся эта комедия. Зачем он отравлял мне всю дорогу в Италию причитаниями о грозящем издательству разорении? К чему просил не оставлять его наедине с Горьким? И вообще, что это за дикий подход к делам?

Иван Дмитриевич, очевидно, понимал мое настроение и, обняв меня вокруг талии, тихо сказал:

— Чего ты, милый, сердишься. Ведь Горький твой же брат-писатель. Что тебе жалко сытинских капиталов, что ли? Эх, и наживем мы на этом деле. Имя-то какое? Горький!

Сам И. Троцкий в своих воспоминаниях неизменно отмечал, что ведущим журналистам и писателям, сотрудничавшим с «Русским словом», — а это был цвет русской литературы! — Сытин и его правая рука в редакционно-издательских делах

Ф.И. Благов платили «с истинно московской щедростью», а в особых случаях именитым иностранцам и отечественным писателям с громкими именами (Андреев, Бунин, Горький, Куприн) сулили «любой гонорар, как бы высоки его размеры не были»45.

По всему видно, что в своих воспоминаниях И.М. Троцкий стремился делать акцент на интеллектуально-культурологических аспектах описываемых ситуаций, а не развлекать читателей житейскими пустяками. Так, в другой статье46 он дополняет свои воспоминания сюжетом, в котором присутствовавший в дачной компании Горького Луначарский поднял тему о присуждении Нобелевских премий по литературе. По его мнению, шведы до сих пор помнят о своем поражении в Полтавской битве, а шведские слависты не могут простить Пушкину язвительных замечаний на эту тему в поэме «Полтава». Поэтому шведская Академия и относится с неприязнью «к русской изящной литературе»:

Иван Дмитриевич, который недолюбливал Луначарского <...> внимательно его слушал. По-видимому, его заинтересовала тема о Нобелевской премии. <...>

— Мне кажется, Анатолий Васильевич, что ваша теория в части, касающейся шведской Академии, несколько хромает. Это может засвидетельствовать <наш сотрудник — М.У.>, сидящий рядом со мной. Не дальше как в прошлом году он, по поручению «Русского слова», объездил все три скандинавские страны, познакомился с тамошним литературным миром и вынес оттуда впечатления, диаметрально противоположные вашим. Он мог бы многое нам рассказать.

Далее И.М. Троцкий повествует, что, ни в коей мере не вступая в полемику «с таким диалектиком, как А. Луначарский», он, тем не менее, позволил себе «внести поправки в его явно надуманную и упрощенную теорию». Журналист рассказал внимательно слушавшему его обществу, что ведущие шведские писатели с большим уважением относятся к русской литературе. Всемирно известный Август Стриндберг — один из кумиров российской читающей публики, например, прямо заявил ему, что, если бы ни продолжающийся скандал между ним и шведской общественностью, он «не задумался бы выступить с предложением о присуждении Нобелевской премии Горькому» и лишь нежелание «обрекать Горького на роль жертвы наших внутренних распрей» удерживает его от этого:

Эффект стриндберговских слов вызвал никем не предугаданный отклик. Безмолвствовал и Луначарский, ничем не проявляя желания высказаться. Только И.Д. Сытин с плутоватой улыбкой на лице глядел в сторону Луначарского, как бы желая сказать: «Ну что — получил». <...>

Вернувшись в отель, мы еще долго делились впечатлениями о проведенном вечере. Здесь, впервые, И.П. Ладыжников, нарушив обет молчания, проиронизировал по адресу Сытина:

— Повезло вам, Иван Дмитриевич, с Горьким... Вовремя успели оформить контракт по передаче вашему издательству единоличного права на печатание его произведений. Будь Алексей Максимович заранее осведомлен о своей популярности в Швеции <...>, он, вероятно, потребовал бы другие договорные условия. Горький мужик умный, умеет отстаивать свои интересы.

Иван Дмитриевич как будто пропустил мимо ушей скрытый укол Ладыжникова. Однако, стоя у дверей своей комнаты перед отходом ко сну, успел мне шепнуть:

— Завидует, жадюга! Впрочем, Господь с ним! Контракт подписан и формально утвержден...

Воскрешая образ гениального русского самородка на фоне каприйских дней и в горьковском окружении, мне хотелось бы только прибавить лишний штрих к многогранной и красочной «сказке-жизни» Ивана Дмитриевича Сытина»,

— пишет в заключение своей статьи И.М. Троцкий.

В своей более поздней статье о И.Д. Сытине47, написанной к столетнему юбилею со дня рождения издателя, он приводит еще один его отзыв о Ладыжникове — своем «конкуренте», личном издателе и друге Горького:

— Ничего, ничего. Поедем, поторгуемся с Горьким, авось уступит. Беда, видишь ли, не в Горьком, а в его советчике и заграничном издателе — Иване Павловиче Ладыжникове. Это — ловкач, такого другого не сыскать. С виду тихоня, двух фраз складно не скажет, смиренник, а в душе — жох... ты меня, пожалуйста, не оставляй с ним с глазу на глаз. Обкрутит он меня и не оглянешься.

Одним из первых, кто обратил внимание на то, чем по сути своей являлось пребывание «буревестника революции» на Капри, был вышеупомянутый И.М. Троцким Михаил Константинович Первухин, плодовитый литератор, переводчик и публицист.

Заболев чахоткой, Первухин переселился в 1899 г. сначала в Ялту, чтобы лечиться, а затем навсегда перебрался в Италию. С 1907 г. он работал иностранным корреспондентом различных русских газет — «Биржевых ведомостей», «Речи», «Русской мысли» и др. На Капри Первухин общался с Горьким, о котором оставил интересные мемуары48.

Во время своего пребывания на Капри Горький никогда не оставлял политической, вернее, революционной деятельности. В 1908 г. возникла идея перенести на Капри руководство русской социал-демократической партии, однако не все лидеры партии согласились с этим, и идея не осуществилась. Вскоре, получив в распоряжение крупную сумму денег, подаренных партии эксцентричным и возможно психически неуравновешенным миллионером, Горький предложил организовать на Капри знаменитую «школу революционной техники» для «научной подготовки пропагандистов русского социализма». Тогда на Капри приехали ученики этой оригинальной школы и их инструкторы и преподаватели. Таким образом <...> на Капри «возник литературно-политический центр, куда входили люди, принадлежащие к экстремистским партиям49.

М. Первухин парадоксально обыгрывает мысль о том, что на Капри жил не один, а два Горьких:

Один из них был признанным писателем Максимом Горьким, вел открытую публичную жизнь, имел широкие знакомства в среде итальянской интеллигенции, принимал прославленных соотечественников: Ф. И. Шаляпина, К. С. Станиславского, И. Е. Репина, А. С. Новикова-Прибоя, М. М. Коцюбинского и др. Но помимо Максима Горького на острове жил мало кому известный А.М. Пешков, босяк-ницшеанец, который предпринял, возможно, наиболее радикальную за всю свою жизнь попытку создать собственную философию. <...> Максим Горький на Капри предоставил Алексею Пешкову возможность осуществить свой эксперимент50.

После октябрьского переворота 1917 г. М.К. Первухин занял непримиримо антибольшевистскую позицию, одновременно резко поправев. Разочаровавшись в либеральной демократии, он стал поклонником итальянского фашизма. Фашистское движение, спасшее Италию от большевизма, казалось ему силой, способной освободить и Россию.

Будущее — за фашизмом. И я, как первый русский, примкнувший идейно к фашистскому движению, как первый русский журналист, с самого начала этого движения в Италии почуявший его колоссальное значение и начавший пропагандировать фашистскую идею в русской среде, — считаю себя имеющим право сказать: — «Будущее — за нами, фашистами!!»51

Однако в отличие от большинства русских фашистов52, Михаил Первухин, в молодости подвергавшийся преследованию со стороны черносотенцев, всегда был убежденным врагом антисемитизма. По этой причине он дистанцировался от самого одиозного представителя русского монархического антисемитизма в Италии князя Н.Д Жевахова53. Никакой материальной выгоды симпатии к русскому фашизму ему не принесли. Незадолго до смерти54 Первухин писал В.И. Немировичу-Данченко:

Мы — я и жена — едим раз в день, да и то столько, что и воробья не накормишь. Изо дня в день, из года в год живем надеждой на «близкое» падение большевиков. А они, канальи, почему-то не хотят «рухаться»