живет по ее законам – по законам гармонии. Собственно, красота научных открытий тоже подчиняется законам гармонии – будь то обнаружение одного закона построения всех волшебных сказок или принципа их исторического обоснования. Эти законы и принципы не только убеждают; они – восхищают,
В одном из рождественских писем ко мне Владимир Яковлевич сформулировал нечто очень важное. Вот фрагмент этого письма 1965 года: «Я сейчас ничего не пишу, хотя планов и заготовок много. Не хочется даже заставлять себя что-то делать, хочется только отдыхать. И тем не менее хожу счастливый. Для чего я живу? Я скажу Вам для чего – я живу, чтобы восхищаться. И я восхищаюсь тем, что вокруг меня великого и прекрасного – а его много, начиная с края земли из моего окна (“и тихо край земли светлеет” – Пушкин) и кончая выставкой картин из Лувра. Я набрел на B-dur-ное скерцо Шуберта. Его нужно проиграть не менее ста раз, чтобы понять, как это хорошо. Вы как-то говорили, что каждая песня имеет свой подтекст. Так вот, музыка тоже имеет свою “подмузыку”, и в ней-то все дело, а талантливость в составлении звуков сама по себе еще ничего не говорит».
Природа, живопись, музыка; содержание и анализ; понять не видимый текст, но невидимый подтекст; «понять, как это хорошо» – то есть понять не искусство «составления звуков», но само звуковое искусство… Здесь все неразрывно и цельно, все – предмет «омузыкаливания» и восхищения этим удивительным богатством «подмузыки». «Я живу, чтобы восхищаться» – но это же читается и иначе: «Я работаю, я исследую, чтобы восхищаться и понять, как это хорошо».
Восхищение как стимул и итог исследования. От непосредственного восхищения феноменом – к доказательному восхищению его искусством. Эстетическое и аналитическое наслаждения у творческих личностей – у музыкантов – часто совпадают, хотя это и разные по природе наслаждения.
На Западе многие воспринимают Проппа как структуралиста, формалиста, конструктивиста в науке. Для меня же Пропп – музыкант-романтик. Его романтизм, как и давний романтизм в Германии, был незаменимой школой любви к фольклору как к чему-то внекабинетному, вольному, как к апофеозу цельной и незаштукатуренной красоты. Эта любовь к красоте, эта способность наслаждаться красотой вызывала два важнейших следствия. Первое – любовь к людям, создавшим такую красоту. В письме к Л. М. Ивлевой от 3 июля 1966 года Владимир Яковлевич писал, вспоминая свою поездку в Кижи: «…Я, как зачарованный, бродил по острову, и вдыхал культуру Древней Руси, я как бы общался с теми необыкновенными, простыми людьми, которые создали такое искусство»[374]. Второе – умение оценить «такое искусство» именно как искусство, т. е. любовь к «форме». Я не оговорился: этот удивительный острый дар – дар, как любовь, – мгновенно видеть «как это сделано» – был в высокой степени присущ Проппу. «Моя несчастная способность видеть форму», – признавался Владимир Яковлевич в своих дневниковых записях незадолго до смерти. Для меня эта фраза – ключевая, ибо «видеть форму» – это видеть не только структуру, но и красоту. Это, кстати сказать, профессиональный дар большого музыканта. (Мне вспоминается дневниковое признание выдающегося русского музыканта нашего века Б. В. Асафьева, который обладал
способностью видения-слышания музыкальной формы без ее формального анализа, т. е. прямым проникновением своего мышления в музыкальное мышление, воплощенное в анализируемом произведении.) И это не академический расчет, а именно способность, т. е. нечто невольное, врожденное, действующее непроизвольно, «сразу», инсайтно. Эта «несчастная способность» – не что иное, как призвание, призвание к научному охвату мира прекрасного, созданного миром прекрасных людей.
Я убежден, что пропповский романтизм, воспитанный, в частности, на музыке немецких романтиков, был этой школой чувств, которая открыла для него двери в обаяние русской крестьянской поэзии и поэтики. (Позднее это подтвердил в своем творчестве такой русский самородок, как композитор В. А. Гаврилин, начавший свой творческий путь с двух тетрадей песен романсов: как раз русской и немецкой!) Так случилось, что и я был воспитан в любви к музыке немецких романтиков и как-то, в 1964 году, будучи у Владимира Яковлевича дома, признался ему в этом. В ответ он говорил мне о своей любви к Шуберту, а позже и писал мне об этом, приглашая помузицировать вместе. Вот фрагмент этого уникального письма: «…Потом я играю соло – Impromtu C-Dur Шуберта. Потом мы играем вместе в 4 руки Марш Шуберта opus 27 № 3 D-Dur (писано для 4-х рук). Я учу primo, secondo. Вы сможете играть с листа…» И дальше: «Голубчик, соглашайтесь!» И вдруг, с необычной для себя открытостью, добавляет: «Дорогой мой, если б Вы знали, как я хочу играть с Вами Шуберта. Этот марш мы играли дома, когда я был еще подростком, это напомнит мне мою юность». Эта фраза открывает нам возможность ощутить атмосферу родительского дома Владимира Яковлевича, понять его культурные истоки, его особый путь к фольклору, именно к фольклору, и именно к русскому фольклору. Для него именно такой путь оказался очень органичным. Я понял это сполна, когда Владимир Яковлевич во время нашей беседы о Шуберте (4 сентября 1964 г.) вдруг раздумчиво добавил, как бы сделав для себя важное открытие: «Поэтому Вы так чувствуете русскую песню, что любите Шуберта…» Для него это были явления сходного порядка – по обаянию мелодичности, человечности, простоты. (Не то же ли мы встречаем в наследии другого петербургского музыковеда П. А. Вульфиуса, автора замечательных исследований о музыке опять же Шуберта и русской народной песни?!) То была встреча культур, самоузнавание культур друг в друге…
Уже по приведенному фрагменту письма Владимира Яковлевича видно, на каком уровне было его так называемое любительство. Он с удовольствием играл на фортепиано. Никогда не забуду, как в феврале 1965 года, придя ко мне на день рождения, Владимир Яковлевич прежде всего просил играть меня и, главное, играл сам! Тогда, я помню, он играл пьесы из «Карнавала» Шумана – совсем не виртуозно, но очень чутко прислушиваясь, очень поэтично и бережно. Это был какой-то новый для меня Шуман, чьи порывы были переосмыслены в лирически убеждающую декламацию на фортепиано. Пропп буквально говорил музыкальными интонациями. Выходило очень неожиданно и очень красиво.
Тем не менее в музыковедении Владимир Яковлевич считал себя дилетантом. В мае 1961 года он писал мне после выхода своей песенной антологии в Большой серии Библиотеки поэта: «Свою мысль что-нибудь когда-нибудь написать о песне я полностью оставил, т. к. для этого нужна музыковедческая подготовка, приобретать которую мне поздно. Может быть это когда-нибудь сделаете Вы». Вскоре после этого Владимир Яковлевич рекомендовал мне идти по этномузыковедческому пути, т. к. в данной области надо много лет профессионально учиться, и добавлял: «Ну а фольклористике Вы научитесь сами, когда понадобится…»
И тем не менее я не могу называть Проппа дилетантом в музыке! Судите сами, как Пропп писал о Моцарте (цитирую его письмо к Л. М. Ивлевой от 3 июля 1966 г.): «…Сегодня я приехал, чтобы послушать “Волшебную флейту” Моцарта. Моцарт – бог моей юности. Я люблю его за светлость, мелодику, прозрачность, а также за глубину и трагичность». Вот что значит музыкальное восприятие мира в его целостности, в единстве, в гармонии его разнородных свойств: Владимир Яковлевич любил Моцарта не за что-то одно, но за все его контрастные свойства. Такая любовь – не любительство, а понимание, и понимание музыканта. В этом фрагменте – пропповский Моцарт (он произносил «Моцарт», с ударением на последнем слоге, как бы вычленяя «арт» – искусство), и моцартианский Пропп.
В этом же письме, тут же – очень важно, что тут же! – внутренней мыслью Владимир Яковлевич охватил и себя как фольклориста и сразу же как музыканта, что для него было связанным, и тут же счел обязательным оценить своего адресата: «По-моему, Вы очень музыкальны. Я ощутил это сразу, как только услышал, как Вы воспроизводите слышанный Вами народный напев…» Удивительно профессиональное – музыкантски профессиональное – наблюдение! Но эти слова – не только о Л. М. Ивлевой, но и о самом Проппе: никто иной, как он, смог «определить это сразу», т. е. уверенно поставить своего рода диагноз. Видимо, он производил тем самым проверку на музыкальность. Такая проверка была для Владимира Яковлевича в известной мере проверкой на личность, и более конкретно – проверкой на личность фольклориста, на его пригодность к этой научной области.
Удивительно и то, как именно Владимир Яковлевич определил музыкальность Л. М. Ивлевой, – так, как это сделал бы музыкант-профессионал: на основе оценки качества народного напева.
Уместно добавить, что В. Я. Пропп дважды выступал официальным оппонентом на защитах диссертаций по музыкальному фольклору, оппонируя Ф. А. Рубцову и автору этих строк, и его пространные, содержательные отзывы служат замечательным документом фольклористики как синтетической дисциплины. (Кстати сказать, настало время собрать все оппонентские отзывы В. Я. Проппа и опубликовать их с соответствующими комментариями.) А я смотрю на сохранившийся у меня бледный отпечаток фотографии играющего на пианино Проппа и благодарю судьбу за подаренное мне 15-летнее счастье общения с Музыкантом.
Вспоминая В. Я. Проппа
Г. Г. Шаповалова
Я познакомилась с Владимиром Яковлевичем в начале 1941 года. Среднего роста, всегда в темно-сером костюме, с далеко не новым портфелем под мышкой; седеющие непослушные волосы, обычно спадающие на лоб, короткая остроконечная бородка, усы… Торопливой походкой он входил на заседание Сектора фольклора Пушкинского Дома, как правило, за пять минут до начала, и садился где-нибудь в уголок. Иногда ему даже не доставалось места, приходилось приносить стул из соседнего кабинета. Заметив, это, я стала занимать для него место (в то время я была секретарем сектора).