Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости — страница 6 из 47

Вместо предисловия

Что побудило меня извлечь эти письма из их хранилищ, снова вчитаться в них, перепечатать, соединить вместе? – Причина в извечном человеческом стремлении удержать дорогие нам мгновенья, не дать им исчезнуть в потоке времени, а то, что ушло, минуло, – воссоздать в доступной мере силой своей памяти и воображения, своего сознания и чувства.


3 января 1972 г. я писал старшей дочери Воли:

«Милая Мусенька![125]

В последнее время я все чаще вспоминаю о Воле. Мне его очень недостает, и все тянет думать о нем, мысленно быть с ним.

В моем “архиве” хранятся 182 письма Воли ко мне <…>. Перечитывая их, я вижу, что для людей близких эти письма уже сами по себе представляют несомненный интерес. Если же их снабдить некоторыми пояснениями, интерес еще возрастет.

Мне хочется попытаться написать что-нибудь о Воле – не для печати, а для себя и для самых близких к нему лиц, кому он дорог как человек. Что-то вроде воспоминаний о друге, что-то в плане “совершенно личном”.

Мне хотелось как бы вновь почувствовать на время в своей руке Волину руку, услышать его голос, в чем-то глубже понять его взгляды и характер, вновь погрузиться в ту добрую, дружескую атмосферу, которая всегда возникала при наших с ним встречах, беседах.

И вот, вникая в содержание Волиных писем, в наш эпистолярный диалог, я чувствую, что наша переписка вызывает к жизни целые вереницы мыслей и образов и сама собой превращается в тетрадь воспоминаний об ушедшем друге. Этому помогают и фотоснимки.

Воля вновь встает передо мной в своеобразии своего физического облика со всеми особенностями своей личности.

Я думаю о Воле, я вспоминаю о нем…

И, прежде всего, конечно, вспоминается основное и самое дорогое – его глубокая, его верная дружественность ко мне. Как хорошо отражена она в его письмах! Его сердечное отношение чувствуется буквально в каждой строке и порой звучит нежно и трогательно. 20.Х.1954 он пишет: “Дорогой друг, Ты не будь на меня в обиде, что я так долго Тебе не отвечал <…>. Я очень, очень соскучился о Тебе. Мечтаю Тебя повидать. Хочу к Тебе, буду ждать Твоего сигнала”.

Для него были характерны внимательность и заботливость. 20 сентября 1954 г. он пишет: “Дорогой мой Витя! Как хорошо, что Ты мне написал! Когда Ты от меня ушел, я вдруг как-то испугался за Тебя <…>. Твоя одышка мне сильно не понравилась…”

Стоило мне почему-либо задержаться с письмом, как у него возникала острая тревога о моем состоянии. Письмо от 29 августа 1959 г. в Остер Черниговской области начинается словами: “Дорогой мой друг! Я нахожусь за Тебя в смертельной тревоге и тоске. Все время были подробнейшие и интереснейшие письма, а потом вдруг – как рукой сняло”. Аналогичные чувства звучат в письме от 11.VII.67. Получив от меня весточку из Тарусы[126], он восклицает: “Наконец! Дорогой мой Витя, если б Ты знал, как у меня о Тебе изныла душа…”

Эта настороженная заботливость о близких, тревога о них были вообще глубоко свойственны Воле. 18.VIII. 1963 он взволнован тем обстоятельством, что Муся, как будто раньше, чем хотела, уехала из Тарусы и что нет от нее письма. “Напиши хоть Ты, если что-либо знаешь, – пишет он мне. – Не случилось ли чего-нибудь?” И тут же продолжает: “Зато большую радость я имею от Миши[127]: их экспедиция к гейзерам и вулканам* благополучно кончилась, о чем я сегодня получил телеграмму. Наши дети радуют нас главным образом тем, что они не тонут, не обрушиваются со скал и остаются живы. Тебе это еще предстоит испытать, когда Таточка[128] сделается альпинисткой или заведет себе мотоциклетку”.

В его письме от 19 февраля 1955 г. из здравницы “Репино” есть такие строки: “Здесь я отдыхаю всем телом, а душой меньше. Сын болен ангиной, и мне иногда кажется, что надо было бросить здравницу и ехать домой”. А Мише в это время уже было 18 лет, и он находился в прекрасных условиях, и мать и другие родные были при нем!

30. VI.60 он пишет с волнением: “У меня большое горе: мой внук Митя[129]<…> заболел, по-видимому, лейкозом. По письмам я не все могу понять <…>. Ты уж прости, что я Тебе про это пишу, но я ни о чем другом думать не могу”.

<…> Таких знаков заботливости и волнений в его письмах множество. Может быть, эти опасения иной раз были чрезмерны. Но они говорят о его искренней любви к тем, о ком он так беспокоился.

Его внимание к другим могло простираться до мелочей. Он всегда подробно расспрашивал о ходе даже незначительных заболеваний, об изменении самочувствия, огорчался при ухудшениях, испытывал облегчение, если дело шло на поправку. <…>

А вот к своему личному здоровью он такого внимания не проявлял и не любил распространяться о своих недугах. Мне как врачу он говорил больше, чем другим, но и то чаще всего был скуп и краток. В своем первом письме (от 2.XII. 1953) он своему здоровью уделяет лишь одну строку: “У меня был инфаркт, сердце надорвано, и я полуинвалид, но духом и умом пока бодр”. При ухудшениях самочувствия он не только не афишировал этого, но скорее был склонен скрывать свое состояние, чтобы не тревожить близких. Так, в письме от 22.X. 1962 он пишет: “Я бы забежал к Тебе, но очень занят, переутомлен и чувствую себя весьма скверно (не говори жене)”.

Как в данном случае, так и при других ухудшениях его самочувствия причиной этого чаще всего было переутомление работой. Его служебная нагрузка профессора кафедры русской литературы в Университете была далеко не равномерной в течение года. Особенно тяжелы для него были периоды поверочных экзаменов (в январе и в начале лета). В эти сессии он дорабатывался иногда до глубокого переутомления. 10.1.1957 он пишет: “Я экзаменую до потери сознания. Экзамены длятся до 2–4 часов, но вечером после этого я уже не гожусь никуда, даже пальто лень надеть, хочется только лежать. Последний экзамен у меня 15-го, и после этого я к Тебе приду запросто и неожиданно, отдохнуть душой и телом”. А 20.VI.58: “Ты знаешь, я бесконечно экзаменую, и вечерами болит голова…” 16.1.64: “Моя каторга кончится 24 января. До этого я каждый день экзаменую”. Но надо помнить, что его деятельность отнюдь не ограничивалась чтением лекций, проведением экзаменов, руководством аспирантами, участием в заседаниях кафедры и ученых советов Университета; помимо всего этого он вел большую исследовательскую работу, писал научные труды; эти труды нужно было готовить к печати, причем издательства нередко назначали очень сжатые сроки. Сверх того, ему как крупнейшему специалисту иногда поручалось ответственное и трудоемкое редактирование крупных работ, например, трехтомного издания “Народных русских сказок” А. Н. Афанасьева[130]. Ему приходилось рецензировать много диссертаций – кандидатских и докторских – и выступать оппонентом на защите некоторых из них…

Случалось, что несколько таких работ совпадало по времени, тогда для Воли наступали особенно трудные дни. Его загруженность превосходила его реальные силы, и он изнемогал под бременем работ. 20.Х.54 дело доходит буквально до крика души: “У меня на столе и рояле несколько тысяч страниц, которые надо отредактировать, отрецензировать, проверить и т. д. Это какой-то кошмар, от которого я не сплю. У меня уже делается почти хроническая мигрень”. 20.1.55: “Мне <…> даже побриться некогда, я получил корректуру своей книги[131], причем всей сразу (555 стр.) с совершенно сумасшедшим графиком, невыполнение которого вызовет простой машины и соответствующие неустойки. Поэтому, когда я не экзаменую, я день и ночь правлю <…>. Кроме того, в начале февраля меня вынуждают выступить с докладом о 50-летии революции. <…> Да, попал я в переделку!” <…>

Зато какое чувство счастья овладевало им, когда все срочное, необходимое, так тяжко его давившее, было, наконец, переделано, и наступали дни отдыха! Он рвался тогда из города, прочь от стен и предметов, напоминавших о непосильном труде, – к природе с ее умиротворяющей тишиной, к деревьям и траве. Он способен был подолгу сидеть неподвижно, слушать и созерцать жизнь природы. Тесно связанный своей педагогической и творческой деятельностью с городом, Воля не искал дачи где-либо вдали от Ленинграда. Они жили летом обычно недалеко от города, часах в полутора езды – в Разливе, Ушково, Репино*. Бывало, он вырывался на дачу и зимой – в университетские каникулы – недели на две, например, в Заманиловку и там наслаждался тишиной и обилием света, которого ему так не хватало в их темной квартире на улице Марата. Реже он брал на это время путевку в какой-нибудь санаторий. 27.III. 1959 он пишет: “Ты угадал. Я забрался в Заманиловку и наслаждаюсь весной <…>. С часу до двух я гуляю по парку или по дорогам. Черные пятна земли на белом снеге, близкие и дальние холмы, бывает солнце, бывают чудесные туманы…”

Летом 1959 г. их семья жила в Разливе, и письмо Воли оттуда (от 11.VI.59) хорошо раскрывает значение для него природы: “Я очень устал, ничего работать и делать не могу. Но когда я на даче, я любуюсь окружающим меня миром, и это заполняет всю мою жизнь, как в детстве, когда восприятие мира – самое главное. Я любуюсь и внуком своим, и его пухлыми ручками, и рябинами под окном. Наш домик стоит в пяти шагах от озера, и сквозь деревца я вижу воду, даль, камыши, небо. Ты можешь себе представить, что со мной стало, когда на середину озера, где есть отмель и где растет сочный тростник, приплыла стайка из пяти лосей и, стоя выше живота в воде, стала со вкусом медленно откусывать этот тростник! В бинокль можно было разглядеть даже рога и уши”.

В том же году он пишет мне 17.VII в Остер: “Ты, видно, живешь неплохо, но все-таки это город, хоть и маленький и хороший, а меня тянет прямо в лес, к мухоморам и чернике. Здесь я раза два, надев резиновые сапоги, бродил по болотам, что я очень люблю”.

Он любил цветы, тонко чувствовал их красоту и где бы ни отдыхал летом, всегда выращивал их возле дома, черпая в уходе за ними радость и умиротворение. 31.VII.67 он пишет: “А у нас около дома цветы (это моя забота). Невиданный по красоте и обилию цвета и аромату душистый горошек, огромные и сочные настурции, душистые, нежные бархотки <…> – все обильно цветет и благоухает, благодарит меня за уход и работу. Да, несмотря на всякие неладности, жить еще можно, и жить стоит”.

Совсем особняком по обилию и силе впечатлений, по своему благотворному действию на общее самочувствие Воли стоит его поездка летом 1962 года на теплоходе “Циолковский” в Петрозаводск, на остров Кижи, на Валаам. Это была дань с его стороны не только стремлению видеть как можно шире страну, многообразие и поэтичность ее природы, но и дань его глубокому интересу к народному творчеству, к старинной русской архитектуре.

С борта теплохода он не мог насмотреться на широкое водное пространство, на оттенки облаков северного неба, не мог вдоволь надышаться чистым и чуть влажным озерным воздухом. Строки его писем с “Циолковского” полны лиризма и поэтической взволнованности. Одно из этих писем он подписывает: “Твой счастливый Воля”.

Примечательна фраза в письме от 13.VIII.64: “Радость природы в моем возрасте – одна из самых больших и острых”.

В свете этого тонкого восприятия природы становится понятным отношение Воли к творчеству Саврасова. 29 июня 1963 г., только что освободившись от своих обязанностей по Университету, он пишет мне в Тарусу: “В первый же день своей свободы (т. е. сегодня) утром я побежал на выставку Саврасова. Друг мой! Вот где Тебе надо было бы побывать! У нас знают только “Грачи прилетели”, большинство его картин в частных собраниях, их так не увидишь. Это великий пейзажист, второй после гениального Васильева. Он первый в мировой живописи импрессионист. Он изображает не предметы, а настроения. Он пишет не вещи, а времена дня и года” <…>.

И в своих занятиях фотографией Воля много места отводил природе. Он не без основания сам называл себя фотографом-художником: многие его снимки говорят о развитом художественном вкусе, о стремлении показать очарование какой-нибудь совсем простенькой опушки леса, одинокой березки на лугу. Бывало, он присылал нам в качестве привета снимок букетика подснежников в стакане воды или фотоэтюд какого-нибудь лесистого взгорка, “открытого” им во время прогулки по окрестностям дачи.

Отмечая тяготение Воли к прекрасному, его постоянную потребность в эстетических переживаниях, вызванных природою ли, живописью ли, – нельзя тут же не подчеркнуть особой роли в его жизни музыки. Со слов Воли я знаю, что он любил музыку с детства, учился игре на фортепиано, делал хорошие успехи и в молодости даже участвовал в публичных концертах. Он хорошо знал творчество всех крупнейших композиторов последних веков и тонко чувствовал музыку. Не случайно первым, что бросилось мне в глаза в его небольшом кабинете на улице Марата, был черный рояль, очень загромождавший комнату, но дорогой Воле как источник отдыха в музыке. Потом все же пришлось пойти на его продажу, и Воля какой-то срок оставался без инструмента. 13 мая 1958 г. он пишет мне в Алушту: “У меня две радости, одна большая и одна маленькая. Большая радость состоит в том, что я купил пианино, продав стол, чтобы освободить место. Теперь я могу иногда играть”. Бывали периоды, когда ему удавалось играть довольно много. Он разучивал новые вещи и иногда исполнял что-нибудь у нас. 13 августа 1964 г., условливаясь о встрече, он пишет: “Я учу вариации Бетховена и сонату-партиту Гайдна. Если к тому дню выучу, то сыграю”. Его игра была хороша и всегда производила сильное впечатление, в частности, на Евдокию Ивановну[132].

Почувствовав, что его фортепианная техника в определенной мере восстановилась, он решился наконец сесть за инструмент и при наших гостях, в один из “вечеров”, которые мы ежегодно устраивали в связи с днем моего рождения. Об этом у меня сделана 23.XI.64 такая запись в дневнике: “Воля <…> впервые решился выступить среди наших друзей и всех очаровал”. Через два года об аналогичном вечере записано: “Воля играл – больше, чем обычно…” Сам он, по-видимому, никогда не оставался вполне доволен своим исполнением и с грустью отмечал, что его пальцы потеряли былую гибкость и беглость.

О его любви к музыке говорят многие места его писем. 6. II 1.66 он пишет: “Завтра идем в Филармонию – вечер симфоний Гайдна, будет исполнено шесть симфоний”. 3.VII.66: “Сегодня приехал в город* специально, чтобы услышать “Волшебную флейту” Моцарта, о чем мечтаю уже много лет”.

Когда наш разговор касался музыки, я чувствовал, что мне трудно быть для Воли интересным собеседником, т. к. и мое знание музыки, и ее понимание, чувствование много уступали Волиным.

Зато обратные отношения были у нас с ним, если говорить о стихах. Я любил стихи с детства, рано сам их начал писать, и язык поэзии волновал меня всю жизнь. А вот Волю стихи, по-видимому, не очень захватывали. Мы с ним никогда не говорили о поэзии, и это делает для меня несомненным, что Воля не заводил подобных речей, иначе я их сразу подхватил бы с жаром[133].

Тут же надо сказать еще об одном виде искусства – архитектуре, этой “застывшей музыке”. К средневековой русской архитектуре Воля относился не только с величайшим интересом, но можно сказать – с изумлением и восторгом. Он годами лелеял мечту основательно изучить памятники зодчества Новгорода, Владимира, Суздаля, Ярославля. 27.VI.1962 он пишет: “В Донском монастыре я тоже когда-нибудь побываю, и не столько для могил, сколько для остатков русской старины, которую я так люблю, как будто это мое родное. Я хочу также раньше, чем помереть, увидеть Троице-Сергиеву лавру”.

Летом 1962 г. во время поездки на теплоходе Воля пишет 11.VII: “Пишу Тебе с острова Кижи в состоянии экстаза”. И далее, вечером: “Вот и кончился кижский день. Сейчас вечер, ночью поедем дальше. Собственно передать то, что я видел, – невозможно. Для меня это не “архитектурный ансамбль”, а выражение самой сущности России, той сущности, которая когда-то привела меня к ней. Это выросло из земли. Это – от земли. Город не мог бы создать такого. Полная гармония и совершенство форм, созданных совершенно бессознательно, без чертежей, расчетов и планов – гениальность в каждом углу, в каждом бревне. Именно так”.

Нельзя не привести выдержки из письма от 29.VI.63: “<…> Я побывал в Загорске. Не могу Тебе сказать, какое это произвело на меня впечатление. Я уже давно начал переживать архитектуру. А русская средневековая архитектура есть необычайное чудо по талантливости и проникновенности. Никакие картины (Юон) и никакие фотографии не передают этого чуда. Здесь все в красках». А через три года, в письме от 10.1 V.66, есть такие строки: “Я живу надеждами. В начале мая уеду в Москву. Там у Элички* сперва отосплюсь, потом начну хождения: Кремль, Успенский собор, Архангельский собор (в нем музей), Третьяковка, музей Рублева, Загорск, Абрамцево, Владимир, Суздаль. Влекут меня чем-то старые города; их архитектурные формы вызывают во мне радость и счастье, похожие на влюбленность”.


В. С. Шабунин и Е. И. Шабунина, друзья В. Я. Проппа. 1960-е гг.

(РО ИРЛИ, ф. 721, ед. хр. 475)


Вдумываясь в только что написанное, всматриваясь в содержание Волиной жизни периода нашей переписки, невольно испытываешь недоумение, чувствуешь какое-то внутреннее противоречие. С одной стороны видишь, как глубока у Воли тяга ко всему прекрасному, жажда близости к природе, потребность в музыке и других видах искусства, даривших ему радость и счастье. С другой стороны бросается в глаза и глубоко волнует его напряженный труд в Университете, доводящий временами до изнеможения, головных болей, до такого состояния, когда хочется только лежать, когда экзаменационная нагрузка начинает уже рассматриваться как каторга. И это у человека, которому под 70, у которого за плечами инфаркт сердца, который сознает себя “полуинвалидом” и часто испытывает значительные расстройства самочувствия!

Невольно возникает вопрос: почему Воля, трезво оценивавший свое состояние, медлил с практическим выводом из этой оценки, не оставлял работы в Университете? Почему он не решался выйти на пенсию и полностью отдаться творческой исследовательской работе? Ведь это освободило бы его от опасных перегрузок по службе, открыло бы возможность полнее отдыхать и больше времени уделять искусству и литературе!

На этот вопрос в двух словах не ответишь.

Прежде всего, конечно, имело значение, что Воля любил педагогическую работу, которой занимался всю жизнь. Ему трудно было представить себя вне работы кафедры, с которой он сжился и с некоторыми работниками которой был близок (проф. И. П. Еремин[134], проф. П. Н. Берков[135]). В 1957 году, в связи с вопросом о выходе на пенсию моей сестры Жени[136], Воля писал мне 5-го ноября: “Ты передай ей от меня привет. Конечно, ей лучше выйти на пенсию, но Ты не должен ее и других людей равнять с собой. Хотя Ты свою работу* любил и знал, но она все же до некоторой степени была для Тебя тормозом, задерживающим заглушенные способности и таланты. Но я знаю случай, когда, например, артист Филармонии, перешедший на пенсию в 72 года и переставший играть в любимом оркестре, смертельно, ужасно затосковал. Такой же случай с одним университетским преподавателем, который никакой исследовательской работы не вел, но был артистом педагогического дела, боготворим студентами. У шедши на пенсию, не находит себе места, приходит в университет просто так, потому что чувствует себя выбитым из жизни. Со мной такого не будет: я всегда найду себе исследовательскую работу, а также развлечение вроде театров, концертов и музеев, чего я сейчас почти полностью лишен. Но я не могу этого сделать по материальным соображениям: надо еще поднять сына. Да и желания у меня пока еще нет. Лекции читать я тоже очень люблю, и пока еще у меня это выходит”.

Здесь ясно звучит наряду с мотивом любви к своей работе уже другой, материальный мотив, побуждавший Волю продолжать работу в должности профессора. Мне лично этот мотив никак не импонировал, я возражал Воле, но, видно, наши взгляды на размеры бюджета семьи, при котором сын (уже студент, уже 20 лет!) может быть “поднят”, т. е. поставлен на ноги, были слишком различны; видно, Воля слишком привык к своей профессорской ставке и считал, что переход с нее на пенсию будет крайне чувствителен для его семьи.

Но прошло несколько лет, Миша окончил вуз и получил работу, т. е. твердо стал на собственные ноги, окончила вуз и его жена Луиза и тоже имела самостоятельный заработок, а Воля все продолжал работать на своей профессорской должности при прежних нагрузках.

Теперь им выдвигается совсем новый момент против выхода на пенсию, – очень своеобразный и для меня неожиданный, – момент этического характера! В письме от 29.VІ.63 он говорит: “…Лучше бы мне на пенсию. Но пока работает жена, для меня это исключается. Она будет работать, биться как рыба об лед со службой, диссертацией, внуком и хозяйством, а я буду ходить по музеям и концертам? Ни морально, ни нервно, ни физически для меня это невозможно. Я уйду только с ней вместе”.

В 1965 г., когда Воле исполнилось 70 лет, он решается, наконец – при активной поддержке Елизаветы Яковлевны[137] – на уменьшение объема служебной работы, но все же остается на кафедре. Однако желаемого благополучия эта разгрузка Воле не приносит. Он продолжает терзаться морально тем положением, в котором оказалась Елизавета Яковлевна: Миша и Луиза работают далеко от Ленинграда, а их сын Андрюша (рождения 1958 г.) воспитывается у дедушки с бабушкой и в летнее время находится целиком на попечении Елизаветы Яковлевны. Разумеется, Воля ей помогал, и бывали часы, когда Андрюша по “семейному расписанию” передавался на попечение дедушки. Эти часы оказывались подчас для Воли нелегкими. 3.VI 11.65 он пишет: “Картина такая: я с Андрюшей в комнате, надо с ним играть в домино, дурачка, лото. Он может играть часами. Я не могу. Сейчас он пишет какие-то цифры и составляет расписание автобусов. Потом автобус с шумом и завыванием мотора отправляется, стол трясется, в ушах вой – но запрещать нельзя. Обеда я сегодня не готовлю, т. к. он сделан вчера на два дня. Жду города, чтобы отдохнуть от дачи”.

15. VI 1.66 Воля пишет: “Я чувствую себя неважно, иногда очень плохо, и не столько физически, сколько нервно и морально. Я болею за Елизавету Яковлевну. Она по рукам и ногам связана с Андрюшей, он весь день с ней одной, с ней играет, живет, ест, спит, а ей надо писать, и ничего не получается. Я помогаю ей в хозяйстве. Два дня готовит она – я занимаюсь, два дня наоборот, но это не выход”. Еще через год он пишет (11.VII.67): “В моем новом положении[138] меня страшит только то, что я буду свободен, а жена будет бегать по занятиям и работать по дому и воспитанию Андрюши до полного изнеможения. Но я физически уже не могу преподавать, как делал раньше. Я оставляю за собой только спец, курс (гратис[139]). Впрочем, Ты прав, работы будет хватать. Мне заказана статья для италианского сборника советских авторов (этот сборник выйдет одновременно на французском языке), и кроме того, Москва собирается переиздать (после Италии и США, которые это уже сделали) “Морфологию сказки”. Но мне хочется еще и просто отдыхать и гулять и ходить по музеям и концертам и театрам. Вся сложность в том, что жена не сможет, а я пока без нее никуда не ходил и впредь вряд ли захочу”.

Я понимал своеобразие создавшегося в их семье положения, но никак не мог примириться с тем, что Воля в свои уже очень немолодые годы, на склоне полной трудов жизни лишен возможности осуществить так долго лелеенную мечту – повидать Суздаль, Владимир, Ростов Великий, глубже отдаться искусству, наконец, просто больше отдыхать. И должен признать, что мое письмо от 20.VII.67 звучит местами резко. Очень меня огорчало, в частности, то, что из года в год откладывался приезд Воли летом ко мне в Тарусу, где, как я был уверен, он испытал бы немало минут настоящего счастья…

Но, видно, Воля был значительно более альтруистичен, лучше меня умел мириться с тем, что ряду его желаний не суждено исполниться. Характерна фраза его письма от 11.VII.67: “Впрочем, в жизни столько всякого хорошего, что бояться пока нечего”.

В этой фразе звучит Волин оптимизм. Воля умел видеть хорошее в жизни, и эту его черту можно ясно уловить во многих местах его писем. Уже в первом своем письме ко мне после многолетней разлуки, письме, в котором он говорит лишь о самом существенном, он признается: “Я все так же люблю жизнь <…>. В жизни я, вообще говоря, был счастлив <…>. У меня трое детей, которых я нежно люблю”. 1 мая 1954 г. он заканчивает свое письмо словами: “Мне исполнилось 59 лет. Да! Жизнь идет. А все-таки было хорошо пожить, и сейчас еще неплохо”.

Весной 1966 г. в их квартире шел ремонт. 3 апреля Воля пишет мне: “Я разрыл всякие хранилища с древними фотографиями, предавался воспоминаниям. Жизнь прошла, что и говорить. Я прожил хорошо, у меня было счастливое детство <…>. Сейчас я благодарен жизни за все, что она мне еще дает”. Еще через год с лишним, когда Воле исполнилось 72 года, в его письме от 15.VIII.67 звучит то же настроение, та же философская умиротворенность: “Чувствую себя не совсем хорошо, – не знаю, поправлюсь ли вообще. Впрочем, это меня не волнует. Я благодарен судьбе за все, что мне еще дано: за небо, за лес, за детей, за то, что еще живу, дышу и могу любить многих людей”.

Это был оптимизм человека богатой внутренней жизни, необычайно скромного в личных потребностях и черпавшего свои радости в творческом труде, в единении с природой, в искусстве, в отдающей себя любви к своим близким.

Не будь в мироощущении Воли этого оптимизма, мы, конечно, не видели бы у него той склонности к мягкому юмору, который оживлял порой и его разговор, и его письма. 4.IX.59, когда мы проводили лето на Украине, в Остре, на берегу чистой и теплой Десны, где Евдокия Ивановна с Тату сей много купались, Воля пишет: “Привет большим и маленьким водоплавающим дамам”. Когда выяснилось, что ему может быть предоставлена квартира совсем близко от нашего дома, он начинает 18.V.60 письмо шутливым восклицанием: “Соседушка, мой свет, здравствуй!” А переехав на эту квартиру и описывая 21.VII.60 ее достоинства, он заявляет: “Воздух чистый, в комнате даже появились комары, – для чего же мне ездить на дачу?” В письме от 13.VI 1.68 из Репино он говорит: “…Я ничего не делаю (в смысле умственном). Ничего не делать – это великое и благородное искусство, которое я, наконец, хорошо постиг”. И дальше в том же письме: “Гуляя, вспоминаю, что в детстве у нас была книга нот, где имелась серия пьес под названием “Promenades d’un Solitaire” (по-русски: прогулки солитера)”. На этот шутливый перевод французского слова Solitaire (т. е. одинокого) русским словом “солитера” (т. е. плоской глисты) нельзя не улыбнуться.

Бывало, он в шутку говорил о выпивках применительно к себе, так что человек, мало его знавший, мог бы подумать, что Воля имел пристрастие к употреблению спиртного. На самом же деле, хотя Воля и любил вкус хорошего вина и хорошей водки, но в отношении количества этих напитков проявлял строжайшую выдержку. Он позволял себе в гостях две рюмки водки за вечер, а дома иногда увеличивал дозу до трех рюмок. И дальше любые уговоры были бесполезны: в этом вопросе, как и в других, Воля проявлял твердость: раз решение принято, оно им не изменялось.

Но проявления непритязательного юмора были у Воли именно лишь моментами. Его ни в коем случае нельзя было назвать любителем шуток. Наоборот, для него была характерна глубокая серьезность. Именно на фоне этой серьезности так выделялись и запоминались отдельные проблески его мягкого юмора. К любому явлению жизни, к любым человеческим отношениям, к любой работе Воля подходил крайне серьезно и ответственно. Эта серьезность была у него связана с углубленностью в себя и даже с некоторой замкнутостью. А качества эти не способствуют общительности! В письме от 29.Х.57, рассказывая о своем впечатлении от чтения мемуаров немецкого художника Людвига Рихтера, Воля пишет: “Читая, понял, как мы все (т. е. во всяком случае я) одиноки. У нас нет привычки после работы ходить друг к другу, общаться. У нас только работа, а после нее изнеможение”. 31.VII.64 он пишет: “Я рад за Тебя, что у Тебя такой интересный и широкий круг знакомств[140]<…>. А я, как всегда, один, как перст, если не считать семьи”. Наконец, в письме от 8.VII.68 он говорит: “Мы с Тобой разные: Ты общителен, а я замкнут, но именно потому мы друг к другу подходим”.

Таковы некоторые его высказывания в письмах. И в наших разговорах он нередко возвращался к этой своей беде и с грустью признавался: “А я ведь совершенно одинок”. Правда, у него были отношения взаимного интереса и симпатии с профессорами П. Н. Берковым и особенно с И. П. Ереминым. С последним они иногда встречались и вне кафедры. Но, очевидно, Воле этого было мало. Хотелось не редких, случайных встреч, а регулярного, достаточно частого общения, встреч и бесед в домашней обстановке. А такие встречи и беседы он имел в этот период только со мной. Поэтому у него не раз вырывались слова: “Какое счастье, что мы снова нашли друг друга!”

В цитированном несколькими строками выше письме от 31.VII.64 Воля отмечает значение для него семьи, как спасения от одиночества. Но и семья с разнородными интересами и потребностями ее членов не всегда могла обеспечить Воле ту духовную атмосферу и те бытовые условия, которые ему были необходимы. В этом отношении очень важно следующее место письма от 25. VII.61: “Мне очень дорого, что мои успехи Тебя радуют. Сам я к ним довольно равнодушен и отдал бы их за обыкновенное спокойное семейное счастье. Нас шестеро очень разных людей, и покоя дома я не имею… Я могу, правда, замкнуться в своей комнате, но счастье не в книгах”.

“Счастье не в книгах!”… И это пишет человек, пожалуй, наиболее “книжный” из всех, кого я знал! Между тем книги играли в его жизни выдающуюся роль: как книги научные по его специальности, без которых он, естественно, не мог бы вести плодотворной исследовательской работы, так и книги беллетристические, русские и иностранные, неизменные спутники на протяжении всей жизни.

Если с живыми людьми Воля сближался с большим разбором, только с теми, кто отвечал его индивидуальности, то нечто подобное отмечалось и в отборе им книг для чтения. Его литературный вкус в зрелые годы был строг, взыскателен и, несомненно, очень субъективен. В его письмах последних лет содержится немало высказываний о различных писателях и их творчестве.

3. VIII.65: “Ты читаешь Гюго, а я Диккенса (Оливер Твист, Повесть о двух городах). Беспрерывно восхищаюсь. Боже, как хорошо и сильно! Старику Диккенсу можно кое-что простить (наивность, сентиментальность), иначе мы не поймем его силы. Англия и Франция перед революцией изображены и описаны превосходно. Взятие Бастилии просто видишь”.

В письме от 31.VII.67 привлекают внимание строки: “Читал я прозу Лермонтова. Я ранние вещи плохо знаю. “Вадим” произвел на меня огромное впечатление <…> Какая чистота и глубина чувств, какие великолепные строки и страницы, при всей наивности и неправдоподобии замысла! Слабая вещь Лермонтова в тысячу раз значительнее всех современных отделанных и зализанных вещей наших идейных прозаиков, книги которых валятся у меня из рук”.

8. VII.68 он пишет: “Сейчас я занимаюсь древнерусским искусством, читаю книги по иконописи и архитектуре, – когда приедешь, я их Тебе покажу. Есть просто потрясающие по художественному совершенству вещи. Этим я интересовался еще студентом 1-го курса, и вот только теперь дошли руки и нашлось время впитывать все это в себя. Этим я и живу. Ничего нового в области беллетристики не читаю – не принимает душа. Зато перечитывал Золя, теперь с восхищением перечитываю Диккенса. Пробовал читать Паустовского: он описывает пушкинские места, но до того фальшиво и сусально, что я бросил с третьей страницы”.

Это уничтожающее суждение о прозе Паустовского – одного из любимейших моих писателей – показалось мне просто поразительным и заставило лишний раз задуматься над тем, насколько разными могут быть литературные вкусы у людей, принадлежащих, в общем, к одному кругу, развивавшихся в сходных социально-культурных условиях.

Я перечитываю написанное и убеждаюсь, как мало удалось мне сказать о Воле. Пытался говорить об основном, наиболее существенном, но яркого, живого образа нарисовать не удалось. Получился лишь своего рода перечень отдельных черт его характера. Причем перечень далеко не полный. Например, не подчеркнута должным образом удивительная его скромность, соединенная с большим вниманием к собеседнику. Он держался так, словно и не был вовсе ученым с мировым именем, с десятками лет углубленных научных исследований, а был самым простым, рядовым человеком; и собеседник неизменно чувствовал с его стороны благожелательный интерес к себе и безусловное уважение. Эта Волина скромность и заботливая предупредительность к другим были ему органически присущи и являлись лучшим свидетельством высоты его духовной культуры, придававшей ему неотразимую обаятельность.

И ряд других черт многосторонней личности Воли не раскрыт, не показан, не назван…

Впрочем, предшествующим страницам я придаю весьма ограниченное значение. Я их рассматриваю лишь как мое субъективное введение к чтению писем, которые для характеристики Воли дают бесконечно более богатый материал и потому представляют несравненно большую ценность.

Запись в моем дневнике от 5.XII.53 (местами сокращена).

Был у меня в годы юности друг – Воля Пропп. Не могу припомнить, кто нас познакомил и когда именно. Думаю, что это было году в 1916-м. Он был скромный молодой человек тремя годами старше меня. Все силы его, все интересы были обращены к жизни внутренней – умственной, духовной. Мы с ним быстро сошлись, стали встречаться, вместе читали сочинения философского характера, обсуждали их.

Он очень серьезно относился к вопросам этики, к жизненному долгу человека. Пробовал писать и на русском языке, и на немецком, который был ему более близок (в частности, хотел писать повесть “Der arme Johannes”)[141]. Бывал у нас в Лесном, и мы бывали у него. Помню, что он у нас в Лесном читал в узком кругу “Двенадцать” Блока, и мы спорили о том, каково же отношение Блока к революции…

Это была содержательная дружба. Затем жизнь нас развела на долгие годы.

Вернувшись осенью 1946 г. из Германии (по окончании войны), я как-то случайно напал на одну научную работу Воли – о русских сказках. Я прочел эту вещь с большим удовольствием, наслаждаясь чудесным, каким-то “мягким” языком и глубоким проникновением в тему исследования.

Однако тогда я сразу не предпринял шагов к розыскам Воли: моя жизнь была слишком неустановившейся, я слишком остро болел своим уходом от семьи…

Затем жизнь понемногу наладилась. Ко мне приехала из Риги Евдокиюшка[142] и тоже стала работать в Академии: я – в Научном отделе, она – в баролаборатории. Я получил две комнаты в новом доме Академии, мы оформили свой брак. Здоровье Евдокиюшки улучшилось.

Думаю, что именно в связи со всем этим во мне как-то сама собою проснулась память о Воле. Я узнал через адресный стол его домашний адрес и написал ему. Он откликнулся немедленно – сердечным, родным письмом.

Так началась наша переписка.

Она обнимает период с начала декабря 1953 г., когда мы с Волей вновь “нашли” друг друга после долгой разлуки, по август 1970 г., когда Волюшка умер.

Она далеко не полна. Волины письма сохранились лучше. Они-то и составляют основной материал последующих страниц. Моих же писем уцелела лишь небольшая часть: от целого девятилетия с февраля 1954 г. по январь 1963 г., а также за весь 1965 г. не сохранилось ни одного письма.

Текст писем оставлен неприкосновенным, без какого бы то ни было редактирования. Произведены лишь отдельные купюры, не затрагивающие характера писем. Приведены некоторые мои дневниковые записи и отдельные пояснения».

В. С. Шабунин


На ул. Смирнова № 8, кв. 13

Ленинград, 2 дек. 1953.

Дорогой мой!

Не могу Тебе сказать, как Ты меня обрадовал! Сколько раз, проезжая мимо Академии, я вспоминал то общежитие, с окнами на Нижегородскую, где я у Тебя бывал. Я помню и дом ваш[143], и бабушку, которую так берегли, и папу, который учил меня глубинной посадке картофеля и сам делал сахарин. Я помню Твою чудесную маму, и как она пошла в учительницы, и как любила детей, и Женю (т. е. Евгению Сергеевну) очень хорошо помню. Вы были похожи друг на друга, оба румяные и немного круглолицые. В вашем доме мне нравилось все, решительно все: и просторные комнаты, где мало вещей, и окна в сад, и крыльцо. Я помню даже плов из баранины и риса – несмотря на голод, гостеприимство было русское. В Твоей комнатушке Ты мне показывал Эккартсгаузена[144]. Теперь мы уже ни во что не верим, но тогда верилось в многое, и вспоминаю я это время как далекое детство.

Да, мы и переменились, и нет. Я все так же люблю жизнь, но не люблю тех отвлеченностей, которым мы тогда предавались. Я стал любить все обыкновенное, самое обыкновенное и простое.

Последнее, что я помню о Тебе, это письмо из Новозыбкова[145]. Верно? С тех пор ничего, и вдруг такая радость!

Про себя могу сказать, что в жизни я, вообще говоря, был счастлив. Я тоже женат вторично, у меня трое детей, которых я нежно люблю. Старшей дочери уже 29 лет, а мне 58. У меня был инфаркт, сердце надорвано, и я полуинвалид, но духом и умом пока бодр.

Но не стоит говорить о себе. Лучше нам повидаться и все друг о друге рассказать. У меня сейчас больна жена, и потому мне лучше приехать к Тебе, если это можно. В субботу вечером я буду занят, а в воскресенье я свободен. Я приехал бы к Тебе часов в 5, часика на два. Если не можешь – черкни. Звонить в Университет бесполезно, т. к. телефон внизу, а я работаю наверху, и никто не пойдет меня звать. Если это Тебе неудобно, я буду ждать Тебя у себя в субботу днем или в воскресенье утром.

Твой Воля.

Ленинград 40, ул. Марата 20, кв. 37.


Из дневника

5. XII. 1953. На следующий день Воля действительно был у меня – невысокий, крепко постаревший и ссутулившийся, в очках, которые дужкой оправы давят ему на нос и затрудняют отток крови, но все такой же милый, с интенсивной внутренней жизнью, со спокойным, глубоким взглядом своих ясных карих глаз, с глубокой дружественностью своего отношения ко мне… Он пробыл у нас около двух часов, поужинал с нами… а затем вскоре письмом (от 15.XII.53) позвал нас к себе[146].


Ленинград, 15.XII.53.

Дорогой Витя!

Мне очень хочется повидать Тебя и Евдокию Ивановну. На неделе это никак не выйдет, т. к. перед экзаменами я занят сверх меры каждый день. Но в воскресенье я свободен, и если Ты вечером, вокруг семи, сможешь побывать у нас вместе с женой, мы будем очень рады. Моя жена, Елизавета Яковлевна, также ждет вас. Если можете быть – никаких писем не надо. Если заняты и не можете – черкни строчки две.

Любящий Тебя

Воля.

Мой адрес: улица Марата 20, кв. 37. Дом – против Колокольной. Если ехать трамваем № 9 (22, 28, 34), сходить у Кузнечного. Если автобусом – у Владимирского собора и подняться по Колокольной. Второй двор, налево, первый этаж. Трущобным видом двора не смущайся.


Из дневника

В намеченный день Евдокиюшка не могла быть, и я ездил к Воле на улицу Марата один. В беседе с ним я узнал, что им закончен большой труд, над которым он работал последние 10 лет, – о русском героическом эпосе[147]. Труд этот должен быть издан Университетом.

Из этого посещения я вынес хорошее чувство, вызванное соприкосновением с чистой и глубокой личностью.


27. XII.53.

Дорогой Витя!

Ты меня глубоко тронул тем, что как друг и как врач понял мое депрессивное состояние в связи с предстоящим обсуждением моей книги. Могу Тебе теперь сообщить, что она прошла более чем благополучно. Постановлено книгу включить в план издательства 1954 года, назначен ответственный редактор, установлены сроки. Критических замечаний почти не было, а те, какие были, были дельные. Самое тяжелое для меня всегда – это непонимающая глупость с повадками безапелляционной авторитетности. У меня это всегда вызывает сжатие мысли и сосудов и полную неспособность реагировать. Этого не было совсем, а было глубокое, настоящее понимание и полное признание. Депрессия начинает проходить.

До 23-го января я сплошь экзаменую. Знаю, что и Ты в это время занят. После 23-го я зайду к Тебе совсем запросто, если позволишь – с аппаратом, т. к. у меня чешутся руки снять Тебя в Твоих комнатах, снять Евдокию Ивановну, увековечить Твои пейзажи.

Твой Воля.


2 февраля 1954 г.

Дорогой друг мой, Волюшка!

Сегодня получил Твое письмо, придя домой среди дня с работы. Как отрадно, что мы снова общаемся друг с другом!

А я прихворнул и теперь несколько дней буду дома. Уже недели две чувствовал себя неважно, но изо всех сил старался дотянуть до окончания отчета за 1953 год. Остался какой-нибудь день, да и то неполный, а я все же не выдержал и среди дня должен был сегодня уйти домой. Ну, все по существу уже сделано.

С великой радостью буду Тебя ждать к себе! Вот если Ты смог бы прийти в пятницу 5-го февраля часов в 8 вечера, – это было бы очень хорошо!

Я буду один, т. к. Евдокия Ивановна вечером будет на занятиях. Мы с Тобою побеседуем о многом. Если Тебе почему-либо будет неудобно в пятницу, – приходи вечерком в субботу или в воскресенье.

Крепко жму Твою руку!

Привет домашним, которые мне очень понравились.

Твой Виктор.

Если сможешь, привези мне на память свою фотокарточку.


17.ІІІ.54.

Дорогой Витя!

Мне очень хочется Тебя повидать. Я теперь совсем свободен, переделку книги кончил полностью. Если можешь, приходи к нам с Евдокией Ивановной в воскресенье вечером. Мы были бы очень рады.

Я скучаю о Тебе. Как Твое здоровье? Мое, как только я перестал работать, сразу дало скачок вверх.

С нетерпением буду ждать Твоего письма.

Твой Воля.


1 мая 1954 г.

Дорогой мой Витя! Из того, что я Тебе пишу 1 мая, Ты можешь заключить, что раньше писать не мог, а теперь наступил праздник, и я решил все отложить, кроме радостей жизни. Было много возни с книгой, но теперь я уже снес рукопись в издательство; читал диссертации, дипломные и курсовые работы, писал срочные рецензии на огромные рукописи. И сейчас еще лежат две диссертации, но они не так срочны. Я волен и не читать, не работать, т. к. никто меня не неволит; служебного времени нет, но это еще хуже: создается психическая нагрузка, сознание бремени, которое лежит на мне почти всегда. Но сейчас я вырвался <…>. Я свободен от всяких служб и дел в четверг 6 мая. Если этот день Тебе удобен, я буду Тебя ждать примерно в 7.30. Жена тоже будет дома. Ты расскажешь мне про свадьбу Твоего сына[148]. На днях мне исполнилось 59 лет. Да! Жизнь идет. А все-таки было хорошо пожить, и сейчас еще неплохо.

Жду Тебя, мой друг, тогда наговоримся.

Твой Воля.


21 июня 1954 г.

(Разлив)

Дорогой Витя!

Наши с Тобой мысли опять встретились. Я все время чувствую разлуку с Тобой и часто о Тебе вспоминал. У меня тоже много событий: сын кончил школу, у дочери родилась дочка*, на книгу подписан договор, и о ее будущем выходе пропечатали в нашей университетской газете. Только вот экзаменую я до одурения почти каждый день часов до 5–7 вечера. В перерывы езжу на дачу. Сейчас пишу Тебе с дачи. Встретиться здесь до 1.VII – чистая утопия. Меня очень устраивает Твой проект увидеться в первых числах июля. Отпуск у меня с 1-го, 2-го получу зарплату, а потом я вольная птица на 2 месяца.

Пока я намечаю быть у Тебя с фотоаппаратом 30.VI вечером или 1-го вечером. Можно и 2-го. Пока еще точно не могу сказать, как все сложится. Можно и 7-го, когда начнется отпуск у Тебя. Одним словом – скоро увидимся.

Передай мой сердечный привет Евдокии Ивановне. Я жажду видеть ее снимки. Скажи ей, что я хотя и экзаменатор, но глубоко сочувствую бедным экзаменуемым (точнее – истязаемым)**. Студенты меня одобряют, а администрация косится за либерализм. Но я знаю, что делаю, когда ставлю 5,4, 3 и 2.

До скорого свидания!

Твой друг

В. Пропп.


Разлив, 24.VII.54.

Дорогой мой Витя!

Мне очень любопытно было получить Твое письмо. Жаль, что Ты не увидишь красот Зегевольда и Вольмара. Впрочем, может быть это для Тебя и не прошло. По Твоему письму я очень хорошо представляю себе, как Ты живешь. В будущем году я, вероятно, буду жить в том же роде. Эстонцев я вообще люблю. <…>

Я проявил и напечатал Твой (т. е. мой) портрет, но вышло плохо, не посылаю[149].

Сын мой нагнал на меня большую тревогу. На мед. осмотре обнаружили повышенное давление и повышенную температуру. Теперь он выздоровел, но осталась большая слабость, а надо учиться. Какое мученье для наших детей эти беспрерывные экзамены. Ни один из преподавателей, дальше своего предмета ничего не знающих, не выдержал бы того, что требуют от наших детей. Я знаю, что вопрос об этом уже ставится в «сферах», но пока он найдет свое разрешение, наши дети калечатся. Один из его товарищей, тоже поступавших на химический факультет, на днях ночью скоропостижно умер. Я сына оберегаю, как могу.

Желаю Тебе хорошо отдохнуть! Елизавета Яковлевна жаждет увидеть мой портрет.

Твой Воля.


20 сент. 1954 г.

Дорогой мой Витя!

Как хорошо, что Ты мне написал! Когда Ты от меня ушел, я вдруг как-то испугался за Тебя. Пока мы оживленно беседовали, я не так замечал Твоей одышки, а когда Ты ушел, меня вдруг будто чем-то стукнуло: Твоя одышка мне сильно не понравилась, и я пожалел, что так отпустил Тебя, надо было дать Тебе сына в провожатые. Я думал, что Тебе станет хуже от вылазки ко мне с тяжелым пакетом[150]. Теперь оказывается, что все в порядке, что Ты уже на работе, по письму видно, что Ты вполне бодр. У меня камень с души. Я хотел Тебе писать или заехать к Тебе, но Ты меня опередил.

Мы с Елизаветой Яковлевной говорили о Тебе. Она Тебя понимает и одобряет. Твоя живопись ей нравится без всяких «но». Наши вкусы с ней сошлись. Лучшими она считает портрет Тонкова, Смольный с Невой и серебристый тополь. Кстати: проезжая на автобусе мимо Дома офицера, я прочел, что там открывается выставка художественной самодеятельности военных. Прием до 1 октября. Может быть Ты захочешь выставиться? По-моему, стоит и следует. <…>

Как только надумаешь прийти к нам – черкни открыточку. Ты у нас, как свой <…>.

Твой Воля.


20. Х.54.

Дорогой друг, Ты не будь на меня в обиде, что я так долго Тебе не отвечал. Никак было не собраться. У меня на столе и рояле несколько тысяч страниц, которые надо отредактировать, отрецензировать, проверить и т. д. Это какой-то кошмар, от которого я не сплю. У меня уже делается почти хроническая мигрень.

Как я реагирую на Твое решение?[151] Вот как: я Тебя от всей души поздравляю. Поздравляю Тебя с тем, что хоть под старость Ты будешь свободен, волен, можешь жить творчески. И если раньше еще могли быть сомнения, хорошо ли Тебе будет, не имея прямых обязанностей, то теперь, когда Твое здоровье очень пошатнулось, не может быть уже никаких сомнений, и можно только порадоваться за Тебя, что Ты имеешь возможность поступить так, как Ты поступил.

Вернулась из Халлила наша племянница. Она познакомилась там с Евдокией Ивановной, говорит, что она чувствует себя хорошо. Весела и жизнерадостна.

Где Ты сейчас? Я очень, очень соскучился о Тебе, мечтаю Тебя повидать. Хочу к Тебе, буду ждать Твоего сигнала.

Когда Ты уйдешь в отставку, мы будем видеться чаще, запросто. Что у Тебя нашли? Как только Ты выйдешь на свободу, Ты от одного только удовольствия вольно дышать сразу выздоровеешь.

Целую Тебя крепко.

Твой Воля.


18 (?).XII.54.

Дорогой мой Витя!

Пишу Тебе это, лежа в постели. Я таки свалился, не выдержал до конца. Сперва было худо с сердцем, продержали дома неделю, теперь с кишечником. Говорят, что может быть дизентерия, а может быть и нет. Держат на карантине.

Зато отдыхаю душой и вот могу спокойно написать Тебе письмо. Ты спрашиваешь, как нам у вас понравилось[152]. Что до моей жены, то я ее ревную к моему vis-a-vis за столом[153], которого имени я не помню, так как у Тебя было в достаточном количестве Цинандали, оно же Грузинское № 1, на которое я и налегал вместе с православной, минуя сладостно-ароматические вещества нашего Востока. Я ушел в прекрасном настроении, но имен уже не помню. Так вот она и пленилась и его рассказами о Ферсмане и автозаводе, а мне рекомендовала поинтересоваться его женой. Но я к ней остался совершенно равнодушен.

Об угощении и говорить нечего. Так я хотел бы ужинать каждый день! Поблагодари, пожалуйста, милейшую Евдокию Ивановну от моего имени и от имени Елизаветы Яковлевны за гостеприимство и теплоту. Увы! Сейчас меня держат на протертых кашках, и аппетитные салаты для меня теперь превратились в воспоминание о прошлом и мечту о будущем. Зато я познал сладость полного безделия и душевной беззаботности. С меня теперь ничего не возьмешь – никаких рецензий, отзывов и пр., и пр. Если тебе не пишется, не надо, не пиши, отдыхай. С нового года начнет светлеть, тогда и настроение будет другое.

До нового года я Тебе еще напишу.

Твой Воля.


31. XII.1954 г.

Дорогой мой Витя!

Последний раз я пишу: 1954. Поздравляю Тебя и Евдокию Ивановну с Новым Годом! Желаю Тебе только одного: чтобы Ты в этом году освободился и мог бы предаться своему любимому делу, к которому Тебя ведут и склонность, и талант. Успехи придут сами. Только бы здоровье не подкачало. Все, что Ты пишешь, мне было очень интересно. Отзыв художника, который видел Твои работы в Выборгском Д<оме> К<ультуры>, меня нисколько не удивляет. Важно то, что он профессионал и понимает дело с технической стороны, а мы, любители, судим только по впечатлениям. Твое стремление еще учиться, читать и совершенствоваться мне глубоко понятно: это знак горения, творческого движения вперед. Как я счастлив за Тебя, и как бы мне хотелось, чтобы Ты вынес удовлетворение! Темперамента у Тебя хватит.

Я, конечно, большая свинья, что так долго не отвечал Тебе. Но, помнится, в одной из наших бесед мы установили, что друг – это тот, на которого Ты никогда не сердишься. Так вот, Ты на меня не сердись! Внутренняя причина была в том, что я болел и всякая инициатива, даже самая маленькая, мне была трудна. А внешняя – я не знал до вчерашнего дня своего расписания на январь, а также расписания моей жены. Теперь я знаю. Мы будем ждать Тебя с Евдокией Ивановной в среду, 5-го января 1955 года (на этот раз проверено по календарю) этак часов в 8. Гостей не будет, только вы. С 6-го у меня начнется экзаменационная каторга. Итак: ждем! Я совсем выздоровел и по случаю того, что у меня будет 2–3 дня роздыха, и что надо мной ничего не висит, и что уже не надо так ужасно напрягаться, – я в прекрасном расположении духа. В таком расположении я буду до 5-го числа включительно и в таком расположении буду ждать вас.

Новый год будем встречать без елочки и без молодежи – они устраивают без нас. За них я рад, но без них скучновато.

Сердечный привет Евдокии Ивановне. Ждем!

Твой Воля.


20.1.55.

Дорогой мой Витя!

Письмо Твое я получил вовремя, но на выставку не пошел. Мне не только на выставку, но даже побриться некогда. Я получил корректуру своей книги[154], причем всей сразу (555 страниц) с совершенно сумасшедшим графиком, невыполнение которого вызовет простой машины и соответствующие неустойки. Поэтому, когда я не экзаменую, я день и ночь правлю. Уже сделал половину, притом в срок. Кроме того, в начале февраля меня вынуждают выступить с докладом о 50-летии революции. А когда готовиться – об этом не говорят. Кроме того – ну, хватит и этого. Не предвижу, когда начнется передышка, вероятно, в начале февраля.

Коненкова я давно люблю и знаю. В Москве лет 35 тому назад я был в его мастерской, видел его стариков-лесовиков, вырезанных из деревянных колод. Не забыть вовек. У меня есть номер «Аполлона» со статьей о нем и с иллюстрациями. Когда приедешь ко мне, я покажу Тебе.

Я мечтал забежать к Тебе как-нибудь хоть на полчаса, но сейчас не выйдет. Экзамены кончатся в субботу, будет немножко легче, но тогда я засяду за доклад. Да, попал я в переделку! Но зато хоть интересно править книгу, делаешь вещь, которую можно взять руками!

Кланяюсь низко Евдокии Ивановне и желаю Вам обоим здоровья.

Твой Воля.

В тот день, когда я Тебя звал, приехала неожиданно сестра Альма[155], которая Тебя хорошо помнит и кланяется Тебе.


В. Я. Пропп. 1955 г.

(РО ИРЛИ, ф. 721, ед. хр. 270)


Репино, 14.11.55.

Дорогой мой Витя!

Не удивляйся! Я в Репино, в здравнице. До 12-го я был все так же занят. 12-го читал свой доклад, сдал последнюю корректуру своей книги, 13-го вечером думал к Тебе, но помешали – пришли, а с 14-го я совершенно свободен. Студенты на практике, и я месяц гуляю помимо отпуска. Сейчас я в здравнице, здесь солнце, снег, воздух, тишина <…> Буду здесь до 9-го марта.

Тебя от души поздравляю[156], как бы хотел Тебя видеть! Видно, придется отложить до возвращенья. Теперь я могу постричься, сходить в баню, отдышаться и прийти в себя.

Пока пишу Тебе только это! Привет Тебе и Евдокии Ивановне. Я здесь уже сделал 50 снимков.

Для Тебя начинается новая жизнь, и я всей душой с Тобой. Талант всегда найдет себе дорогу – так и Ты.

Целую Тебя крепко. Твой Воля.


Репино, 19 февр. 1955 г.

Дорогой мой Витя!

Как медленно подвигается дело Твоей отставки! Надеюсь, что в марте ты навсегда освободишься от служебного долга и перейдешь целиком на творческую работу. Твою идею создания портретной галереи недаром встретили аплодисментами! Но я хочу Тебе сказать вот что: по Твоему совету я с женой урвал часа два и побывал на выставке в Академии художеств. Там много пейзажей. Жена сказала: у Шабунина есть вещи лучше, а я сразу это подтвердил. Не оставляй искусства пейзажа, в них настроение, душа; портрет проф. Тонкова всегда будет портретом Тонкова, а пейзаж Шабунина будет пейзажем Шабунина, а не кого-нибудь. Ты и сам, наверное, после портретов захочешь к воде, березкам, болоту, небу. Одним словом, будь вроде Репина!

Здесь я отдыхаю всем телом, а душой меньше. Сын болен ангиной, и мне иногда кажется, что надо было бросить здравницу и ехать домой. Скучаю по дому. Обещала навещать дочка. Но мне и самому приходится наезжать в город, т. к. отпуска я не имею. Эти поездки меня очень утешают. Как только вырвусь, приду к Тебе. Здесь я ничего не делаю, кажется, первый раз в жизни.

Низко кланяюсь Евдокии Ивановне и желаю ей скорее полностью завладеть мужем, чтобы не ходил в Академию!

Твой друг Воля.


15. IV.55.

Дорогой мой Витя!

Я за Тебя в большой тревоге. Все ли у Тебя благополучно? Напиши мне, пожалуйста. В последний раз Ты дышал плохо. Я боюсь зайти к Тебе, чтобы не прийти некстати. Напиши мне о своем состоянии. Можно ли заглянуть к Тебе запросто на полчасика? Если можешь, приходи ко мне, я соскучился об Тебе. Занят я бываю по средам вечером всегда, по четвергам и пятницам иногда. Одним словом, время и место нашего следующего свидания зависит от Тебя.

Держи свободным 1-е мая. В этот день мы будем ждать Тебя с Евдокией Ивановной. Мне исполнится 60 лет, а жене 50. Много? Теперь я более свободен, чем в I семестре, а Ты тем более. Хочется теперь видаться почаще.

Одним словом – с нетерпением жду Твоего письмеца.

Твой Воля.

(На конверте моя пометка: «Поехал к нему в тот же день»).


4 или 5 мая 1955 г.

Дорогой мой Витя!

Празднование моего юбилея состоится в пятницу (так!) шестого мая (так!) в семь часов вечера. Университетская набережная, И, Филологический факультет, 3-й этаж, аудитория № 30, она же кабинет русской литературы. Я на Твоем чествовании не был, но для меня была бы большая радость, если бы Ты был на моем.

Я написал бы раньше, но не знал часа. Вывесили только вчера.

Твой Воля.


Из дневника

7. V. 1955. Вчера в Лен. Гос. Университете, на филологическом факультете состоялось чествование Воли в связи с его 60-летием. Кабинет русской литературы (аудитория № 30) был полон, часть присутствующих даже стояла. Было до 12-ти выступлений, в том числе от Пушкинского Дома, от 1-го Института иностранных языков, от Инет, имени Герцена, много выступлений от Университета…

Была оглашена часть из добрых двух десятков поступивших телеграмм, в том числе телеграмма от Жирмунского', от Адриановой-Перетц[157][158], от Эйхенбаума[159] (товарища юности)…

В своем большом и умном ответном слове Воля говорил о том, чем был для него Университет. Вспомнил своих учителей, своих товарищей, часть которых стала видными учеными. Говорил, что в их кафедре работать легко и дышать легко. С теплотой говорил о том, насколько его поднимает общение со студентами и молодыми аспирантами. Сегодня я написал ему следующее письмо.


7 мая 1955 г.

Утро

Милый, дорогой мой Волюшка!

Пишу Тебе под свежим впечатлением вчерашнего Твоего чествования в связи с 60-летием.

Хорошее было чествование – теплое, простое, искреннее, лишенное всякой шумихи! Я сидел «в гуще» студенчества (а может быть, и молодых аспирантов) и мог в самой непосредственной близости наблюдать их отношение к Тебе – по выражениям лиц, по горячим, бурным аплодисментам. Справедливо говорили вчера, что Твой юбилей был праздником для собравшихся: я это испытал на самом себе в полной мере!

Но есть еще одна сторона во вчерашнем собрании: оно помогло мне глубже понять и оценить Твое значение как ученого в изучении народного поэтического творчества. Это собрание показало мне, как широко признан Ты в качестве одного из наших ведущих ученых-фольклористов. И особенно волнующе прозвучали голоса студентов и бывших Твоих учеников, благодаривших Тебя за то, что Ты научил их видеть красоту народных сказок и былин и любить народное творчество.

Да, мой друг, я думаю, что для того, чтобы сделать что-нибудь значительное в изучении фольклора, нужно было обладать Твоими качествами: нужно было любить народ, глубоко – всем сердцем и сознанием – постигать эстетическое и этическое значение его творчества, чувствовать высоту этого творчества, если хочешь, – даже преклоняться перед ним в какой-то мере. Это значит, что нужно было быть не только человеком мысли, но и человеком большой живой души, чуткой ко всему прекрасному и высокому. Уж позволь мне один раз быть откровенным в своих высказываниях!

Мне кажется бесспорным, что Ты нашел настоящее дело своей жизни в изучении фольклора. И фольклор нашел в Тебе своего талантливого исследователя. А мы все от этого много выиграли!

Дорогой мой! Я непременно, непременно хочу иметь Твою книгу, как только она выйдет из печати, и очень бы хотелось – прямо из Твоих рук и с Твоею надписью. Она явится одной из самых моих больших семейных ценностей.

И еще два слова. Вчера, когда Тебе стали подносить одну за другой корзины цветов, то их сначала попытались ставить на стол перед Тобой. Но этим Ты был загорожен от собравшихся, и цветы перенесли к стене. Получилось, что мы видели Тебя на фоне цветов. И у меня там же родилась мысль написать Твой портрет в той одежде, в которой Ты был вчера, и на фоне поднесенных Тебе цветов, т. е. так, как Ты запечатлелся вчера в моей памяти. Это будет попыткой создать воспоминание о Твоем юбилее – и это будет поэтическим портретом. И, разумеется, этот портрет был бы уже для Тебя!

Я думаю, что при всей весьма вероятной его слабости он будет для Тебя приятен, как память обо мне: ведь никто, кроме меня, из присутствовавших вчера на Твоем юбилее, этого сделать не может и не сделает![160]

Крепко Тебя обнимаю, мой старый, мой дорогой Друг!

Все мои лучшие пожелания с Тобою!

Твой всегда Виктор.


11. VІ.55.

Дорогой мой Витя!

Теперь могу Тебе окончательно сказать, что в. Новгород ехать нам не придется[161]. Когда после спада воды пошли в дом матери нашей предполагаемой хозяйки, то оказалось, что он сильно пострадал и жить в нем пока нельзя. Все мокрое, набухло и не закрывается и пр. Требуется длительная просушка, а затем ремонт. Это очень жаль, т. к. я сейчас устал и был бы в настроении ехать и освежиться.

Надеюсь на той неделе (скорее всего что в среду) забежать к Тебе.

Моя книга поступила на склад и скоро выйдет. М<ожет> б<ыть> на той неделе.

До скорого свидания! „

Твои Воля.

Из здравницы «Репино»


1. VII.55.

Дорогой мой Витя!

Я, конечно, очень перед Тобой виноват, что оставил Тебя без известий, не заходил <…>. Дело в том, что я со дня на день ожидал выхода в свет книги и хотел прийти к Тебе с торжеством. Но книги нет и нет, и я уже накануне отъезда зашел к Тебе, чтобы попрощаться, а Ты уже уехал. Книга же не выходит в продажу потому, что типография выполняет срочный правительственный заказ – отправляет учебники. Обязательные экземпляры уже разосланы, она уже есть в библиотеке Академии наук.

Где Ты? Напиши мне хоть кратенько. Я опять в Репино, здесь спокойно и хорошо.

Пишу Тебе это, сидя на почте, а за моим пером со злобой следят ожидающие очереди.

Пиши! Здесь такая отрада получать письма! Ты хотел и сам приехать навестить меня. Я пробуду здесь до 30-го июля.

Твой Воля.


15 авг. 1955 г.

Дорогой Витя!

Читал Твое письмо с наслаждением от слова до слова. В одном только я оконфузился. Из письма Евдокии Ивановны я понял, что она уезжает к Тебе, и потому на ее письмо ей не ответил. Сейчас она, наверное, с Тобой, и Ты передай ей от меня извинение в моей невольной невежливости.

<…> Я с Тобой не согласен, что Ты пишешь медленно. Ты пишешь феноменально быстро; но Ты изголодался по искусству и потому пишешь жадно, и Тебе все кажется, что можно бы еще быстрее, а быстрее уж нельзя. Я думаю, что скоро Ты начнешь писать медленнее. Я понимаю и разделяю Твое стремление к колоритности. Всякий портрет есть (или должен быть) и картина. Он может быть предлогом для симфонии красок, которая радует глаз и вызывает ощущение счастья <…>

Я в городе, сижу над текстологической работой (редактирую сказки Афанасьева) с большим наслаждением. Увы – я филолог! Ничего нового я уже не создам, да и не стремлюсь. Полезен еще могу быть и радости жизни еще понимаю, и то хорошо.

Целую Тебя сердечно, привет и 10 000 извинений Евдокии Ивановне! Постараюсь свою вину искупить.

Твой Воля.


В дом отдыха «Звенигород»

9. XI.55.

Дорогой мой Витя!

<…> Я приду к Тебе в воскресенье 20.XI между 7 и 8 часами. Елизавета Яковлевна очень благодарит, но она сейчас никуда не ходит, она застревает с диссертацией и считает каждый час. Сроки довольно грозные.

Я с удовольствием посмотрю телепередачу, но и еще с большим удовольствием посмотрю на Тебя и на Твои картины. От телевизора глаза болят, а от живописи выздоравливают – от радости глядеть.

<…> Эти два дня я Тебе не писал, т. к. был не в форме, валялся на диване.

Сердечный привет Евдокии Ивановне.

Целую и обнимаю.

Твой Воля.

Дорогой Витя!

Анонсирую Тебя, что я буду у Тебя в пятницу 27 января примерно в 11.30 (в зависимости от транспорта), бритым, при галстуке и вполне трезвым[162]. Позу предоставляю полностью Тебе.

Предвкушаю совместное с Тобой пребывание. После каникул я буду занят, кроме вторника и четверга, еще по средам. Четыре дня в неделю я буду свободен, так что торопиться нечего, не обязательно кончать работу в каникулы.

В избежание шуток почты посылаю письмо заказным.

Будь здоров, скоро увидимся!

Твой Воля.


23.11.56.

Дорогой Витя!

Чувствую и знаю, что Ты на меня сердит, но Ты, дорогой, не сердись! Надул я Тебя потому, что ошибся в расчетах: зубной врач отпустил меня не в 10.30, как я рассчитывал, а в 12.20. Ехать к Тебе с проспекта Римского-Корсакова с пересадкой уже не имело смысла.

Чтобы впредь Тебя не огорчать, я вижу только одно средство: единственный день, когда не может быть заседаний и пр. и пр. – это понедельник. <…> В ближайший понедельник буду в 11.30.

Чувствую, что Ты уже перестал сердиться.

Мне поставили три коронки сразу. Я думал, что коронки наденут – и все. А тут меня заставили держать их пальцем и сидеть в кресле, а сам уходил, кажется, завтракать. Потом меня два раза кормили кашей из гипса и тоже заставили сидеть, разинув рот. Сидеть моделью легче!

Зато теперь буду есть бифштексы и огурцы.

Я чувствую, что теперь Ты совсем перестал сердиться и даже рад за меня.

Твой друг

Воля.


23. IV.56.

Дорогие Витя и Евдокия Ивановна!

Мы с Елизаветой Яковлевной будем ждать вас во вторник (проверено!) первого мая часам к 8 вечера на наш ежегодный семейный праздник. Никого, кроме нас и вас не будет! Очень, очень ждем и зовем.

Твое письмо я получил. Надеюсь, что на педагогическую работу Ты не пойдешь. Педагогом интересно быть в средней шкоде, а в высшей преподаватели подобны крысам в «Ревизоре»: пришли, прочитали лекцию и ушли прочь. Общение Тебе теперь нужно с художниками, а не со студентами. Я по-прежнему до пределов устаю, едва таскаю ноги. Работы даже не всегда бывает с избытком, но изнуряет то, что над душой всегда висит что-нибудь недоделанное. Завтра придут два дипломанта, а я еще не начинал читать их работ.

Теперь я думаю, что мне легче станет с 1 мая. За это Ты должен выпить 1 рюмку водки.

Рецензию я читал еще до ее появления. За нее Ты должен выпить 1 бокал шампанского!

Пока можешь больше не пить, а возобновить это занятие с 1 мая.

Крепко жму руку. Евдокии Ивановне сердечный привет.

Твой Воля.

Черкни мне, пожалуйста, что Ты письмо получил, чтобы я был спокоен. (На конверте моя пометка: «Ответил тотчас 24.IV.56»)


25. V.56.

Дорогой друг, Ты меня очень обрадовал своим письмом. Коротко: дача у нас снята в Тарховке, вещи уже свезены. У нас верх из двух комнат, кухни и балкончика. Бывать почти не приходится, т. к. по-прежнему занят по горло. Думаю, однако, ехать в воскресенье утром (27 мая) на два дня. Но это еще не наверняка. Ты зайди к нам в субботу вечером показать новейшие работы и договориться.

Твой портрет решительно всем очень нравится. Он временно висит у меня на стене над дверью, т. к. это единственное место в деревянной стене, куда можно было вбить гвоздь без помощи пробойника. А для пробойника пока нет времени.

На даче я снимал лес с лужами, подснежники под елкой и вербы в воде. Красок пока мало, но вообще для открытого глаза красоты на каждом шагу.

Надеюсь – до скорого свидания.

Твой Воля.


Из дневника

10. XI.1956. По возвращении после летнего отдыха в Ленинград я принял участие в выставке работ военных художников Ленинградского гарнизона, организованной Домом офицеров. <…> В окружной военной газете «На страже родины» за 21.Х.56 корреспондент М. Пинич поместил заметку об этой выставке, содержащую следующие строки: «…Полковник В. Шабунин представил на выставку ряд портретов и пейзажей. Особый интерес вызывают его портреты. Выразительные лица офицеров – товарищей по службе, полный мысли и человеческого обаяния образ профессора В. Я. Проппа. Портреты <…> являются одними из лучших экспонатов выставки…»


10.1.57.

Дорогой Витя!

Я, конечно, свинья, что не ответил Тебе на Твое новогоднее письмо. Это произошло потому, что я сам хотел придти поздравить вас, но не хватило ни времени, ни пороху, все завтра – и так 10 дней. Спасибо Тебе за приглашение на Ива Монтана, но в этот вечер мы были заняты срочной работой. Я экзаменую до потери сознания. Экзамены длятся до 2–4 часов, но вечером после этого я уже не гожусь никуда, даже пальто лень надеть, хочется только лежать. Последний экзамен у меня 15-го, и после этого я к Тебе приду запросто и неожиданно, отдохнуть душой и телом. <…>

Спасибо, что не забываешь меня и на меня не обижаешься.

Твой друг

Воля.

Сочувствую Евдокии Ивановне. Много ли еще у нее экзаменов? Что до меня, то я уже ничего выучить не могу и не желаю!


28.1.57.

Дорогой Витя!

Мы будем у Тебя в среду в 5 часов, и Ты нас сведешь на выставку. У Тебя мы не задержимся и пальто снимать не будем, а сразу пойдем на выставку, т. к. вечером у меня будут аспиранты и задержаться мне нельзя. Это не то, что Ты предлагаешь, но так нам лучше. Если Ты не можешь, то черкни. Молчание будет означать знак согласия.

Аппарат, молнию и широкоугольный объектив я прихвачу и надеюсь на успех.

Мы с Елизаветой Яковлевной жаждем видеть всего Шабунина.

Твой Воля.

(Речь идет о моей персональной выставке в клубе В<оенно>-м<едицинской> академии в январе 1957 г. Было выставлено 50 работ: 16 портретов и 34 пейзажа. Воля снял все экспонаты).


29. Х.57.

Дорогой мой Витя!

Я тоже болен гриппом, но без осложнений, как Ты. Вчера установилась нормальная температура. Одолевает слабость, апатия, ничего не хочу делать. Это только первый шаг к возврату к жизни.

Ты читал неизвестную мне книгу о неизвестном мне художнике. Я тоже читал о художнике и испытывал восхищение: это – мемуары Людвига Рихтера (1803–1884), который рисовал детей, крестьян, немецкие интерьеры с немецким уютом. Настоящий художник всегда совершенно национален. Люблю старину. Читая, понял, как мы все (т. е. во всяком случае я) одиноки. У нас нет привычки после работы ходить друг другу, общаться. У нас только работа, а после нее изнеможение.

Бедной Евдокии Ивановне достается! Зато жизнь наполнена, и наполнена тем, что составляет главное ее содержание. Привет ей от меня. Моя дочь и внучка[163] тоже болели гриппом.

Твой Воля.


Ленинград, 5.XІ.57.

Дорогой мой Витя!

Хоть Ты мне писал, лежа в постели, а я уже брожу, но, по-видимому, Твое состояние несколько лучше моего: я чувствую небывалую слабость и апатию, ничего не могу и не хочу. Вследствие этого так долго не отвечал Тебе. Сегодня мне с утра немного лучше. Надеюсь, что у Тебя такого не будет или что Ты переживешь это в постели.

Я очень хочу Тебя видеть, но пока никуда не хожу, кроме как – через силу – в университет, после чего лежу пластом. Но Ты, может быть, как-нибудь ко мне соберешься запросто, посидеть и поутешить меня.

Мне очень интересно все, что Ты пишешь о Жене. Я помню ее студенткой I курса, и она мне очень нравилась. С тех пор я ее не видел. Ты передай ей от меня привет. Конечно, ей лучше бы выйти на пенсию, но Ты не должен ее и других людей равнять с собой. Хотя Ты свою работу любил и знал, но она все же до некоторой степени была для Тебя тормозом, задерживающим заглушенные способности и таланты. Но я знаю случай, когда, например, артист филармонии, перешедший на пенсию в 72 года и переставший играть в любимом оркестре, смертельно, ужасно затосковал. Такой же случай с одним университетским преподавателем, который никакой исследовательской работы не вел, но был артистом педагогического дела, боготворим студентами. У шедши на пенсию, не находит себе места, приходит в университет просто так, потому что чувствует себя выбитым из жизни. Со мной такого не будет: я всегда найду себе исследовательскую работу, а также развлечения вроде театров, концертов и музеев, чего я сейчас почти полностью лишен. Но я не могу этого сделать по материальным соображениям: надо еще поднять сына. Да и желания у меня пока еще нет. Лекции читать я тоже очень люблю, и пока еще это у меня выходит.

Я очень за Тебя счастлив, что у Тебя удачно сложилась Твоя новая семейная жизнь <…>

Пишу на машинке, мне это почему-то легче, чем пером, хотя я и понимаю, что письмо, писаное от руки, обладает каким-то ароматом, каким машинопись не обладает. Ну, все равно!

Передай мой сердечный привет женской половине Твоего дома. Может быть, я как-нибудь и забегу, как только мне станет немного лучше.

Твой Воля.


(В Алушту) 13.V.58.

(отправлено 21.V)

Дорогой мой Витя!

Очень рад за Тебя и за Евдокию Ивановну и Таточку, что у вас все складывается так хорошо <…>

У меня две радости, одна большая и одна маленькая. Большая радость состоит в том, что я купил пианино, продав стол, чтобы освободить место. Теперь я могу иногда играть. Пианино неважное, но вполне приличное. Другая радость, маленькая, состоит в том, что меня выдвигают в члены-корреспонденты Академии наук СССР. На две вакансии в Ленинграде выдвинуто 4 кандидата. Но радость эта весьма условна потому, что из ленинградских никто не пройдет, а пройдут московские, т. к. в них больше покорности и они близки к сферам, а мы на периферии вольнодумствуем.

Я опять в полосе ужасной занятости <…>.

Целую Тебя и жду еще писем.

Твой Воля.


(В Алушту) 20.VІ.58.

Дорогой Витя! Прости, что так долго Тебе не писал. Как Ты знаешь, я бесконечно экзаменую, и вечерами болит голова. Живем мы по-старому. Луиза с внуком на даче, а мы пока в городе.

Недавно в книжном магазине меня кто-то окликнул. Смотрю – Твой сын Андрей Викторович! Он в отпуске ненадолго. Я назначил ему день свидания. Он себе записал, но… не пришел. Вероятно, бедняжка, очень занят, разрывается на части. Мне было жаль, потому что он очень симпатичен. Он очень похож на свой портрет!

Писать пока больше нечего, но Ты мне пиши. Скоро (числа 1.VII) я освобожусь, поеду на дачу, тогда буду писать длинные письма.

Я ничего не читаю, но на рояле иногда играю. Неважен именно звук, т. к. хороших вообще нет, они продаются по каким-то неведомым мне каналам, от 10 000 и выше. А мое стоит 4500 и вполне прилично. В комиссионных разбитые инструменты стоят 5000, неразбитые, но плохие – 7000. А мое пианино хотя и не стоит проданного мной рояля, но звук его неплох.

Целую и обнимаю.

Твой Воля.

Кланяйся Евдокии Ивановне и Таточке. Нет ли снимков?


(В Алушту)

27. VII.58.

Дорогой мой Витя!

Я уже давно должен был Тебе написать. Но Твое письмо такое, что оно требует не просто «ответ», а встречное письмо, а на это нужно не только время (время у меня сейчас есть), но и особое настроение. Сегодня оно появилось.

Ты пишешь, что стал бы со мной беседовать по вопросам эстетики. Но я Тебе скажу, что я, как Гете, ненавижу всякую философию. Я признаю только изучение фактов и выводы и обобщения. Это – моя профессия. Все остальное – мнения, тайная пружина которых – видеть мир иным, чем он есть. Мое credo – чувственное восприятие мира. А сквозь него – уменье видеть то, что кроется за вещами, т. е. умение «провидеть». Это и делает художник и писатель. Поэтому я люблю тех писателей, которые описывают реальность, а сквозь эти описания тебе открывается «мир иной», но не мир Мамина-Сибиряка и иных, а Чехова, или Толстого, или Репина. Искусство вне философии. А как только оно сочетается с философией, оно перестает быть искусством. Таков социалистический реализм, который меня до такой степени не трогает, что я лучше буду два часа глядеть в окно, чем читать роман из современности: от них у меня болит голова этак минут через пятнадцать.

Теперь о твоей дочери. Перечитывал с истинным восхищением Анну Каренину. Вот кто был провидец! (кроме тех страниц, когда он начинает философствовать – но их можно пропустить). В женской природе есть что-то исконно неблагополучное. Очень немногим удается преодолеть эту свою природу. Неблагополучие это состоит в неспособности видеть прямо. Собственно женщине в первую очередь нужен самец. Когда его нет, создается величайшая трагедия для женщины. Но когда он есть, она свое мироощущение приписывает самцу. Она думает, что ему тоже в первую очередь нужна самка. Отсюда патологическая ревнивость женщин – вот что сумел провидеть Толстой. Но эта ревность касается не только мужей, но и всего, что связано со своей семьей. Поэтому она ревнует своих детей к детям первого брака. «Мачеха» есть явление, известное фольклору всех народов, но совершенно неизвестен отчим. Это же относится ко всем другим семейным связям. Мне кажется, что дело не в том, что Андрей – Твой сын, а Галя[164] – дочь своей матери, а в том, что он воспринимает мир так, как свойственно мужской природе, а она – как это свойственно ее женской природе. И если бы у Тебя было 5 дочерей, со всеми было бы так же. Поэтому женские «капризы» надо уважать и понимать. Мнимая трагедия женщины есть самая настоящая трагедия ее. Поэтому Анна бросилась под поезд, хотя ее муж любил ее самой сильной и глубокой страстью, на какую способен мужчина.

Я мог бы еще долго писать в этом роде, но чувствую, что хватит. О нас писать почти нечего. Я со всей семьей живу на даче, Елизавета Яковлевна в городе пишет диссертацию. Это ужасно, но сделать я ничего не могу.

Пиши мне еще. Не тревожна ли обстановка на юге? Сын хочет ехать, дочь тоже, а я в тревоге. Поцелуй ручку Евдокии Ивановне, а Таточку куда угодно.

Твой друг

Воля.


20. XІІ.58.

Дорогой Витя! Мне кажется, что Ты сейчас живешь дальше от меня, чем летом, когда был в Алуште. Я занят выше головы и очень устаю, но не теряю надежду как-нибудь заехать к Тебе и повидать Тебя. Может быть это даже будет скоро. Каникулы у нас в этом году будут в феврале.

Я неожиданно для себя и других пишу новую книгу – о Гоголе и о природе смеха и комического[165].

Ну, целую, привет Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.


Из дневника

16.11.1959. Больше всего люблю бывать у Волюшки. Но бываю не часто, учитывая его занятость.


27.ІІІ.59.

Заманиловка* (Ограбиловка тож)

Дорогой Витя!

Ты отгадал. Я забрался в Заманиловку и наслаждаюсь весной. Наслаждаюсь я так: ровно в 7 часов утра сажусь за стол и работаю до 1 часа дня с перерывом на 10 минут, когда хозяйка приносит кипяток, который я пью с сахаром и черствой булкой. С 1 ч. до двух я гуляю по парку или по дорогам. Черные пятна земли на белом снеге, близкие и дальние холмы, бывает солнце, бывают чудесные туманы. В два я обедаю (одно блюдо – густой суп или жидкая каша), потом до четырех отдыхаю от обеда, дремлю с книгой. С 4-х до 7-ми опять работаю, с семи до восьми гуляю, в восемь пью кипяток, как утром, а в девять забираюсь в постель с полубеллетристикой в свете ночника, и с этим я и засыпаю, а с утра все начинается сначала. Чувствую себя при этом превосходно, работоспособность исключительная, но при этом все же не худею, о чем я мечтаю. В городе бываю всегда по средам (семинар) и иногда остаюсь до четверга (ученый совет).

Твой идиллический образ жизни меня очень привлекает, но я начну его, надеюсь, дней через 10, когда кончу работу.

Ко мне Ты можешь приехать всегда. Ты мне не помешаешь. В парке по воскресеньям можно видеть людей с палитрой. Скоро будут уже только белые пятна на зеленеющей земле. У Тебя таких пейзажей пока нет.

Мой адрес: Заманиловка, Садовая ул., дом 119.

Твоим дамам привет. Целую.

Воля.


2. IV.59.

Дорогой Витя! Мой доклад состоится в понедельник, 6-го апреля, в 5 (17) часов, в аудитории № 12 (малый актовый зал), 1-й этаж налево. Если Тебе нечего делать, то приходи, но по-моему, не стоит – я к своей работе как-то охладел. М. б., Ты найдешь более полезное занятие.

Твой Воля.


7. IV.59.

Дорогой Витя! Я очень обеспокоен тем, что Тебя вчера не было на моем докладе. Здоров ли Ты? Жена думает, что Ты принял всерьез мою шутку, что присутствовать на моем докладе бесполезно, но я думаю, что этого никак не может быть. Было многолюдно и интересно, было много выступлений. Это, несомненно, было мое последнее публичное выступление[166]. Пиши мне скорее. Я сейчас в городе, надеюсь, что в конце этой недели я сдам рукопись и поеду в Заманиловку, но полной уверенности у меня нет. Все же я уже вскоре вздохну свободнее. Я буду держать Тебя в курсе своих дел, т. к. хочу видеть Тебя в Заманиловке надолго.

Твой друг

Воля.


(В Остер Черниговской области) Ленинград, 11.VІ.59.

(Разлив)

Дорогой мой Витя!

Наконец-то от Тебя письмо! Я уже думал, что с Тобой что-нибудь случилось, или что я Тебя чем-нибудь обидел. Но чем я мог Тебя обидеть? Слава богу, все в порядке!

Я очень хорошо представляю себе Вашу жизнь, но не очень хорошо вижу окружающую обстановку и природу. А это для меня сейчас самое главное. Я очень устал, ничего работать и делать не могу. Но когда я на даче, я любуюсь окружающим меня миром, и это заполняет всю мою жизнь, как в детстве, когда восприятие мира – самое главное. Я любуюсь и внуком своим, и его пухлыми ручками, и рябинами под окном. Наш домик стоит в пяти шагах от озера, и сквозь деревца я вижу воду, даль, камыши, небо. Ты можешь себе представить, что со мной стало, когда на середину озера, где есть отмель и где растет сочный тростник, приплыла стайка из пяти лосей и, стоя выше живота в воде, стала со вкусом медленно откусывать этот тростник! В бинокль можно было разглядеть даже рога и уши.

У меня грядка, где я высадил штук 40 корней анютиных глазок и посеял настурцию и другие цветы. Были холода (до + 4°), ничего не всходило, а теперь стало тепло, и все всходит, и я тоже любуюсь. Одним словом, я под старость стремлюсь к идиллии, и у меня это почти что получается. Почти, а не совсем, т. к. в университете мне покоя не дают со всякими бесполезными делами, вроде присутствия на гос. экзаменах (хотя моя специальность в программу не входит) или писания рецензии на программу министерства, которую никто читать не будет, т. к. министерству совершенно безразлично, что думают ленинградские ученые. Есть и более серьезные и тревожные дела. МИР (читай – Музей Истории Религии, что в Казанском соборе) предложил мне переиздать мою книгу «Исторические корни волшебной сказки» (30 п. л.)[167]. За лето книгу надо переработать и подать. Опять страшное напряжение, а мне хочется отдыха и идиллии. Пока я не начал.

Наоборот, я активно ничего не делаю, разве что крашу свою замечательно легкую лодочку, выезжаю на ней на озеро и поглядываю на закат – мне больше ничего не надо. Как все это пойдет дальше – еще не знаю.

Ну вот, Ты мне рассказал про себя, я про себя. Пиши письма и картины! С моей теперешней склонностью всем на свете любоваться я предвкушаю, как буду любоваться Твоей живописью. Передай привет Евдокии Ивановне и в любой форме напомни о моем существовании Таточке.

Твой друг

Воля.


(В Остер) 17.VII.59.

Дорогой мой Витя!

Ты на меня не сердись, что я так долго Тебе не писал. Работа с книгой оказалась очень хлопотливой и мелкой. Сдать надо в июле, и я нахожусь в условиях жесткого цейтнота. Большей частью сижу в городе. Тут еще большая радость, которая, однако, тоже выбивает из колеи. Приехали две моих сестры[168], обе уже старушки, и их надо устроить. Надо покупать раскладушки (которых нет), одеяла и пр. Они пожили у нас в городе, а теперь они на даче.

Твое письмо я прочел вслух Елизавете Яковлевне, и мы вникали в каждую фразу его, внимательно изучили план[169]. Ты, видно, живешь неплохо, но все-таки это город, хоть и маленький и хороший, а меня тянет прямо в лес, к мухоморам и чернике. Здесь я раза два, надев резиновые сапоги, бродил по болотам, что я очень люблю.

Из моей идиллии ничего пока не получается, книга стала меня заедать.

Ты прав, что я пишу лаконично, но Ты не поддавайся моему примеру и пиши подробно.

Целую Тебя и обнимаю. Твоим дамам привет.

Твой Воля.


(В Остер)

Ленинград, 29.VIII.59.

Дорогой мой друг, я нахожусь за Тебя в смертельной тревоге и тоске. Все время были подробнейшие и интереснейшие письма, а потом вдруг – как рукой сняло. Последнее письмо было от меня. Может быть оно до Тебя не дошло? Я не стал писать, т. к. думал, что Ты уехал в Клавдиево и что я напишу, когда Ты пришлешь новый адрес. Но адреса нет и нет, и я шлю это письмо по старому адресу, без особой надежды, что оно дойдет.

О нас писать почти что нечего. Половину лета я работал сверхинтенсивно и сдал работу в издательство в срок. Вторую половину лета стояла жара, мгла и духота. Я совершенно поник, ничего не делал и делать не мог, спал по 18 часов в сутки и читал беллетристику. Потом пошли санкт-петербургские дожди, туманы и холода, и я вдруг ожил и как бы проснулся. 1-го надо приступать к работе. Во время жары мы с женой часто думали о Тебе и о том, как-то Ты ее переносишь. Напиши хоть открыточку! Скоро ли увидимся?

Целую и обнимаю Тебя, всей Твоей семье привет. Напиши о них подробно.

Твой Воля.


(В Остер) Ленинград, 4.9.59.

Ты нашелся. Ты жив и здоров, ура! Я Тебе направил письмо в Остер заказное до востребования, получи его, если интересуешься. Наши письма встретились в пути. Студентов в этом году никуда не посылают, мы с Елизаветой Яковлевной уже включились в работу полностью. Жду нового адреса, после чего напишу письмо. Целую.

Твой Воля.

Привет большим и маленьким водоплавающим дамам.


(В поселок Клавдиево Киевской обл.)

20 сент. 1959 г.

Дорогой Витя!

На этот раз я от Тебя отстал – уже два письма от Тебя и одно от Евдокии Ивановны, а мы все не пишем. У нас тоже есть новость.

Мы перебрались на житье в Шуваловский парк[170], где Ты у меня был. Ты знаешь две комнаты, три окна на юг, два на запад. Пишу Тебе уже не при электрическом свете, на какой я был обречен в своей берлоге, а при утреннем солнце, глядя на поле с одной стороны и на листья клена с другой. Мы устроились хорошо. Андрюша с няней будут жить здесь безвыездно, а мы с Елизаветой Яковлевной наездами. Сейчас у нас картофельные каникулы. Все студенты I–IV курсов завтра, 21.IX, уедут в колхозы на один месяц, и этот месяц мы проведем здесь безвыездно.

Другая у меня новость: Университет получил 600 квартир (60 тысяч кв. метров) и будет строить скоростными методами дом на 60 квартир. Я подал заявление, мою квартиру обследовали и в результате по нашему факультету моя фамилия значится первой на очереди. Посмотрим, что будет дальше. Но пока все идет гладко.

Я очень рад за вас, что вы проводите время так интересно. Моя сестра тоже была в Киеве и в восторге от него. По сравнению с вами мы живем довольно однообразно. Погода у нас неровная – бывают солнце и мелкий дождик, но я ту и другую погоду люблю, не люблю только ветер с сильным дождем. Пока блаженствуем. Андрюша быстро развивается, уже лопочет. Хочется мне поглядеть на Татусю, какой она стала.

Поблагодари Евдокию Ивановну за ее милое и такое женское и интересное письмо. Пиши про Татушку.

Обнимаю Тебя! Твой Воля.


Из дневника

21. Х.59. Наиболее для меня радостной встречей после лета явилась встреча с Волей. Он сейчас временно живет в живописной деревне Заманиловке – за Шуваловским парком, где снял себе «зимнюю дачу» – две отличные светлые комнаты + веранду. Сообщение с городом быстрое – можно с дачи добраться до дома за полтора часа. Он, бедняга, так угнетен темнотой своей городской квартиры, что сейчас буквально блаженствует, окруженный светом и действительно живописными видами из каждого окна!


Ленинград, 29.XI.59.

Дорогой Витя!

Получив Твое письмо, я начал смутно что-то припоминать, заглянул в свою календарную книгу, и увидел там, что 17 ноября Тебе исполнился 61 год. Дорогой мой, поздравляю Тебя от всей души и желаю Тебе здоровья и всего, что из этого вытекает, т. е. хорошего состояния духа, творческих исканий и достижений и других радостей жизни.

Мне сейчас живется трудно. Здоровье не совсем ладное, что мне мешает жить: все делаю медленно и с трудом, все жду какого-то дня, когда я смогу по-настоящему отдохнуть, а таких дней все нет и нет. Первый семестр для меня всегда тяжелый. Вот мое примерное расписание: сообщаю его Тебе для того, чтобы Ты мог меня навестить. По субботам, воскресеньям и частично по понедельникам я на даче. Дорогу туда Ты знаешь. По понедельникам вечером я в городе и свободен, слегка готовлюсь к лекциям. По вторникам днем – лекции, вечером – кафедра (не всегда). По средам днем свободен, вечером – занятия в университете. По четвергам днем свободен, вечером – ученый совет. По пятницам днем лекции, вечером – консультации на дому. Ты сохрани это письмо, и как только надумаешь меня навестить или вызвать меня к себе – так загляни в него. Видеть я Тебя очень хочу. Мы теперь дальше друг от друга, чем были летом, т. к. летом мы хоть переписывались.

То, что Ты пишешь о своих неудачах, не так страшно. Было бы что портить. Если такое бывало с Репиным, почему оно не может быть с Тобой? У меня хуже. Я никакой своей работы не могу испортить, так как никакая работа у меня не ладится. Есть только слабые порывы, после чего предпочитаю лечь на диван. Утешаю себя перспективами на второй семестр. Работаю я сейчас над русскими праздниками – колядой, масляницей, семиком и пр.1 Есть идеи. Это не самое важное, но пока это все, что имею.

Извини меня за то, что пишу на машинке и сажаю опечатки, это от усталости и от нежелания сосредоточиться.

Обнимаю Тебя и жду. На выставку сейчас мне не успеть, но я утешаю себя тем, что все Твои вещи я увижу в более интимной и приятной обстановке. Твоим большим и маленьким дамам сердечный привет.

Твой Воля.


Ленинград, 1 янв. 1960 г.

Дорогой МОЙ Витя[171]

Твое поздравление пришло первым, и я первому же Тебе отвечаю. С своей стороны желаю Тебе здоровья, все остальное сделается само собой, если Ты не будешь болеть.

У меня кончился курс лекций, и я сразу же помолодел и почувствовал себя отлично, сразу же сел работать. Я теперь неделю буду свободен, потом две недели буду только экзаменовать раза два-три в неделю, потом две недели каникул, потом у студентов педагогическая практика, и в итоге я буду совершенно свободен еще месяц. У меня нет особого желания отдыхать (несмотря на Твою прекрасную открытку с умиротворенным рыболовом), а есть желание быть максимально деятельным. Работаю и con furor[172] убираю квартиру. Буду теперь преимущественно в Заманиловке, но периодичность остается старая: по средам, воскресеньям и понедельникам я там во всяком случае, куда Тебя и зову вместе с Евдокией Ивановной и Таточ-кой, которых Ты поздравь от меня с Новым Годом.

Целую Тебя.

Твой Воля.


16.11.1960 г.

Дорогой Витя!

Ты, видно, не сердишься на меня, что я Тебе не сразу отвечаю, и уже привык к этому. Это меня стыдит и окрыляет, и на этот раз я пишу сразу.

Я все хочу опять побывать у Тебя, навестить больного друга, но сейчас заболел ангиной Андрюша, мы привезли его в город, и я боюсь затащить болезнь и заразить Таточку. К своей внучке я тоже не хожу. Таточкино письмо очень интересное, я прочел его со второго чтения совершенно безошибочно. Посылаю ей ответ. Чем Ты объясняешь свои недуги? Не простудился ли Ты, и ведешь ли Ты такой образ жизни, какой нам с Тобой положен? Надеюсь, что Ты скоро поправишься совсем. Я веду образ жизни не совсем соответствующий тому, что нужно: работаю, т. к. связан со сроками. Каждый день делаю две упряжки. В университет мне пока не надо, т. к. мои студенты на практике.

Мне очень любопытно, какое у вас шевеление насчет квартиры. Нам уже начали давать адреса, сегодня едем смотреть. Я плохо верю в реальность всего этого, а жена так и совсем равнодушна. <…>

Пушкина я читаю подряд и в разбивку, всегда, всю жизнь, но плохо его знаю и с литературоведами о нем говорить не люблю, только с друзьями. Памятник у Русского музея – свидетельство полного непонимания Пушкина, самой сущности его. Театральный жест – что может быть хуже? Насколько благороднее и спокойнее памятник на Пушкинской улице.

Твой друг Воля.


1.ІІІ.60.

Дорогой мой Витя!

Как Ты? Я об Тебе скучаю. На этой неделе навестить Тебя не могу. В пятницу 4.Ш читаю доклад на кафедре и потому усиленно готовлюсь. В субботу с утра уеду к Андрюше отдохнуть, если мороз не будет ниже 10–12 градусов.

Если в пятницу Ты будешь здоров, я буду очень рад Тебя увидеть в числе слушателей (Университетская набережная, д. И, аудит. 23, 5 часов), если же нет, то и не надо, мы еще увидимся, тогда Ты и приедешь ко мне, или я зайду к Тебе на той неделе.

Новую квартиру мы осмотрели: юг, высокие потолки, окна в огромный внутренний сад, 2-й этаж, комнаты 25 + 12 + 16 (проходная) + 7 метров (последняя – от кухни). Разместиться можно. Проект, кажется, реален. Есть телефон, ванна, передняя 12 кв. м., где можно расставить книги. Посмотрим! Если не выйдет, нам дадут в одном доме 2 квартиры в 2 комнаты – это тоже неплохо, а частично даже лучше. Я уже сгораю от нетерпения[173].

Целую Тебя, Таточку, привет Евдокии Ивановне. М. б., мы вместе будем справлять новоселье.

Твой Воля.


12. IV.60.

От души Тебя поздравляю и обнимаю и желаю, чтобы в этом новом доме Ты был счастлив полностью[174]. Не торопись устраиваться, не напрягайся, не форсируй – понемножку все устроится. Я приду не очень скоро, когда можно будет думать, что Ты хоть немного пришел в себя и устроился. Наши перспективы не очень определенны – пока утешают сентябрем (после лета).

Твой Воля.


26 апр. 1960 г.

Дорогой друг! Теперь я уже совершенно уверен, что Ты болен, т. к. от Тебя нет ни слуху, ни духу. Я бы давно заехал к Тебе, но боюсь быть некстати, т. к. дел по устройству у Тебя много. Если к Тебе можно, то не назначай никакого определенного дня, а напиши мне, с какого дня начиная Тебя можно будет проведать. Учти, что я иногда по 2–4 дня в Старожиловке, и что Твое письмо не сразу попадет в мои руки. Я за Тебя в тревоге, которая не дает мне покою.

Поздравляю Тебя и Твою семью с праздником и желаю его хорошо встретить и провести.

Андрюша болел дизентерией. Едва поправившись, он заболел тяжелым гриппом. Сейчас он в городе, поправляется, и мы надеемся, что к 1 мая его удастся вывезти, но полной уверенности еще нет.

Все остальное у нас по-старому, я работаю до полного одурения и отупения.

Не готовитесь ли вы к лету? Мы остаемся в Старожиловке.

Главное – сообщи о своем здоровье.

Твой Воля.


18. V.60.

Соседушка мой свет, здравствуй!

Не удивляйся. Да, мы соседи; т. е. не сейчас, а может быть в недалеком будущем. Во вторник вечером ко мне является курьер с известием, что мне дают квартиру и что мне срочно надо дать ответ. Еду срочно в университет. Узнаю: мне дают квартиру в доме № 197 по Московскому проспекту, из четырех комнат, есть лифт. Номер квартиры сообщить не могут, завтра утром в горисполкоме будут расписывать квартиры по жильцам. Я изъявляю согласие.

На следующий день мы с женой поехали смотреть дом. Это – последний по Московскому проспекту – большой, розовый семиэтажный дом, у конца автобуса № 3. Квартиры, выходящие на проспект, еще не готовы. Квартиры бокового флигеля готовы. Мы обошли весь дом, обнаружили, что квартиры бокового флигеля выходят окнами как на двор, так и на улицу (увидели в одном этаже просвет насквозь), т. е. какое-то солнце где-то непременно будет. Нам сказали, что сторож может показать какую-нибудь из 4-комнатных квартир, но сторожа мы не застали, он бывает только с вечера.

Вот! Ночь провели плохо, сейчас вооружился непроницаемой броней терпения и полагаюсь на авось. Авось и выйдет. Сейчас сижу в Старожиловке и работаю по-прежнему. Как-нибудь, когда дело подтвердится, заеду к Тебе, чтобы узнать детали с ордерами, людьми и пр.

Твой Воля.


24. V.1960 г.

«Дневник происшествий»

24. V. Супружеская чета Пропп – Антипова были на концерте в филармонии. В это время на квартиру явилась женщина и стала осматривать все комнаты. Штаны профессора оказались брошенными на диван, а носки его сына, по обыкновению, на середине комнаты на полу. Увидев это, женщина представилась, как председатель местного комитета профсоюзов университета и всех его 12-ти факультетов. Она заявила, что она пришла, чтобы увидеть квартиру и определить, кому ее можно передать. С грустью было отмечено, что в такую квартиру никто не захочет въехать. Потом заявила, что Проппу надо дать квартиру не на Московском проспекте, а поближе, в районе Ланского шоссе. – Пришедши домой и узнав о происшедшем, супруги Пропп пришли в некоторое уныние и ужинали молча.

25. V. Утром означенная супружеская чета поехала в университет и беседовала с означенной женщиной о здоровье, семье, а также о квартире. Выяснилось, что супруги вполне довольствуются Московским проспектом. Тогда им отвели в доме № 197 квартиру № 126, что на четвертом этаже, состоит из четырех комнат по 25, 20, 12 и 12, а всего из 70 метров. Было строго указано, что они должны представить свидетельство о браке, обзавестись новой мебелью, на что дадут ордер, и вообще вести себя благонамеренно.

После этого супруги (т. е. мы) поехали глядеть квартиру. На это было дано две минуты, т. к. рабочие уходили обедать и запирали. Они настилали паркет. В две минуты было установлено, что две комнаты обращены на юг и две на север, что есть ванна, кладовка и два балкона. После этого мы приехали домой и отдыхали от происшествий. После этого я стал писать Тебе это письмо.

Дорогой мой! Я получил Твое письмо, я также рад, что мы будем соседями, как и Ты. Кажется, дело налаживается. Кандидатами на этот дом значатся будущий декан и секретарь ученого совета, он же председатель факультетской жилищной комиссии. Чтобы смягчить такое самоснабжение, дают квартиру также одному профессору с филологического факультета. Про другие факультеты не знаю.

Теперь Ты в курсе дела, и я знаю, что Ты будешь за меня переживать.

Да, еще! Окна на Алтайскую и на двор, на приличном расстоянии от шумного проспекта.

Очень хочу Тебя видеть, но пока сижу в работе не только по шею, но и по самый нос.

Привет Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.

Срок совершенно неизвестен. Весь флигель будет заселяться сразу.


(С Московского проспекта)

18. VI.60

Дорогой Витя! Ты уже давно ждешь от меня ответа. Я не писал, т. к. думал заехать сам. Не выбраться. Со Стасовым все очень интересно, но для живописца поживы нет. Не уезжай, не сообщив мне хотя бы открыточкой. Мы с Елизаветой Яковлевной хотели посмотреть квартиру, но объявление новое гласит: осмотр квартир по документам РЖУ. Контора безнадежно закрыта. Узнали, что мы остались в списке, и что список пошел курсировать.

Твой Воля.


(В Тарусу)

30. VI.60.

Дорогой Витя!

Спасибо Тебе, что Ты меня не забываешь. Я мысленно вижу Тебя в окружении среднерусского пейзажа за холстом и с этюдником. Пейзаж я по Твоим описаниям представляю себе очень хорошо.

У меня большое горе: мой внук Митя (сын дочки Эли, с которой Ты рядом сидел на юбилее) заболел, по-видимому, лейкозом. По письмам я не все могу понять (был в Москве). Она пишет, что после анализов «не все врачи согласились, что это лейкоз». Я не понимаю, как это возможно. По-моему, анализ должен показать все совершенно ясно, и я подозреваю, что врачи ее утешают, не хотят сразу огорошить. Симптомы: увеличение печени, селезенки, всех желез, гнойное состояние горла, следы незамеченного воспаления легких, температура нормальная, аппетит и самочувствие хорошие, ребенок на ногах, гуляет. Первые сигналы – две недели назад.

Ты уж прости, что я Тебе про это пишу, но я ни о чем другом думать не могу.

Нас вызвали в жилищный отдел университета. Характеристика квартиры была слишком мрачна (она совершенно точна и правдива), такую квартиру Университет не может принять. Заставили написать другую и заверить ее. Сказали, что ордер будет числа 10-го. Мы понемножку расхламляемся и увязываемся. Энтузиазм у меня как-то пропал. Я очень устал. Надеюсь 3-го июля сдать последнюю срочную работу, после этого буду свободен.

Привет Евдокии Ивановне, напомни обо мне Татусеньке. Мне интересно знать, прошла ли у нее шишка.

Целую.

Твой Воля.


(В Тарусу)

12. VII.60.

(Из Заманиловки)

Дорогой Витя!

Спасибо Тебе за Твои открытки, а также за участие <…>. С квартирой ничего нового. Ордер обещали «числа 10-го», сегодня 12-е, пока ничего.

<…> Мы потихоньку увязываемся. Я убрал все свои рукописи (нарочно) и теперь бездельничаю на даче. Не делаю ничего. Всю срочную работу сдал. Я сдал два тома по 30 п. л. каждый. Один том сказок и один песен[175]. Состояние несколько томительное. Я ем, сплю, гуляю, читаю.

Моя дочка Эля со своим сыном Митей поехали в Прибалтику с пересадкой в Ленинграде. Я их видел. <…> Оказалось, что одну фразу письма я понял неправильно. Из 5-ти врачей ни один не признал лейкоза. Официальный диагноз: мононуклеоз. Я, однако, все же неспокоен. Я помню, что брат[176], которому оперировали рак, был выпущен с диагнозом «язва желудка». Нет ли чего-нибудь похожего и здесь? Ты как друг мне скажешь правду, я ни одному человеку ее не сообщу. Почему три врача предлагали немедленно госпитализировать, а двое других не настаивали? Безнадежных ведь тоже не берут в госпитали. У него была жестокая ангина с высокой температурой. Состояние крови объясняется как следствие ангины. Друг мой, помоги мне. Я Тебе и в Тебя верю, как в скалу. <…> Состояние мальчика очень неплохое. Он бледноват, но весел, подвижен, играет, шалит и требует прогулок. На прогулках бежит бегом. Твой совет выполняется: его везут в сухое, здоровое место; пески, дюны, море, режим, питание, свобода.

Как страшно, когда такие маленькие болеют! Я все-таки немножко успокоился, но томит, что нет полной известности. Все пять врачей были женщины. Ни одного мужского ума!

Я надеюсь, что Ты проводишь лето лучше, чем я, и что Ты одолеваем муками и радостями творчества. Попроси Евдокию Ивановну сфотографировать дом, разные виды города и реки, Тебя и Таточку. Передай ей от меня привет.

Твой Воля.

Поправка. Ордер получен, приехал Миша это сообщить, несусь в город. Ура!


(В Тарусу)

15. VII.60.

Дорогой Витя! Во вторник получили ордер, в среду собрались, в четверг переехали. Наш новый адрес – Ленинград, М-66, Московский проспект, 197, кв. 126. Скоро (м.б., не очень) напишу. Сейчас пишу из своего нового кабинета.

Твой Воля.


(В Тарусу)

21. VII.60.

Дорогой Витя! Большое Тебе спасибо за обстоятельное и содержательное письмо. Ты написал именно то, что нужно. Я полностью убедился, что врачи ничего не скрывают, и обрел полное душевное равновесие. Я всегда верил в Твои врачебные способности и теперь вижу, что не ошибался. <…>

Я на новой квартире! Все уже убрано, т. е. ничего не лежит на полу; насколько хватило стеллажей, книги расставлены. Другие лежат аккуратными штабелями, рассортированы и приготовлены для установки на стеллажи, которые еще будут заказаны. Со вчерашнего дня у нас полный порядок, и я смог сесть за стол, на котором не лежит ничего лишнего, чтобы написать Тебе письмо. Я крепче и выносливее, чем это кажется. Я пилил, сколачивал, подымал доски, книги и т. д. по многу часов в день, но не торопясь и с перерывами. Надумал ли Ты продавать свой стол? Если да, то напиши, я буду ждать Твоего возвращения, если же нет, тоже напиши, тогда я начну искать уже сейчас. Про квартиру не буду писать ничего, Ты увидишь сам. Вчера вечером я в первый раз принял теплый душ в собственной квартире! Уже сданы и приняты документы на прописку. Врезан почтовый ящик, и первое письмо было Твое, и притом такое для меня хорошее и важное. На дачу пока не езжу – еще нет замка и ключей. Из своего кабинета я вижу горизонт и вдали Пулково. Воздух чистый, в комнате даже попадаются комары – для чего же мне ездить на дачу? Но скоро поеду на два-три дня отдохнуть. Пространство перед нашим домом быстро превращается в сад. Трава уже всходит, дорожки посыпаны песком, убирают мусор. К Твоему приезду все будет готово <…>.

Пока до свиданья. Я чувствую себя во всех отношениях превосходно.

Целую Тебя и обнимаю.

Твой Воля.


(В Тарусу)

9 авг. 1960 г.

Дорогой Витя!

Давно Тебе не писал. Это происходит потому, что наша новая квартира стала обнаруживать некоторые отрицательные свойства. Основное из них – она имеет свойство быстро и основательно оглуплять своих обитателей. Оглуплять и инфицировать ленью. Самочувствие при этом превосходное. Тем опаснее эта новая болезнь, т. к. нет никакого желания излечиться от нее.

Я очень рад, что Ты уступаешь мне свой стол. <…> В обмен я Тебе стола дать не могу. Наш маленький стол очень плох, мы хотели его ликвидировать, но его у нас вымолила Анастасия Яковлевна[177]. В магазинах часто бывают маленькие удобные и красивые мужские столы германского производства с одним шкафиком. На вырученные деньги Ты купишь такой стол (около 600 р.). Мы переезжаем 1 сентября в город.

Вот пока и все.

Не забудь передать Евдокии Ивановне и Таточке привет.

Твой Воля.


(В Тарусу)

19. VIII.60.

Дорогой Витя! Наши письма разошлись в пути. Спасибо Тебе за такое подробное письмо. Я опять в состоянии напряженности. Книга в сентябре пойдет в набор. Редакция потребовала разных технических изменений рукописи. Опять сижу. <…> Я купил пианино.


17. III.61.

Дорогой Витя! С большим интересом читал Твое письмо. Мне тоже захотелось ездить, как-то хоть на время выбраться за пределы Ленинградской области. Вряд ли это выйдет, но мечтать можно. Мечтаю о звонницах, старых церковках на холме в березках и прочих вещах. Я выздоровел. Только вот не молодею что-то.

Твой Воля.


(В Тарусу)

20. VI.61.

Дорогой Витя!

Я по Твоим письмам, рассказам и фотографиям очень хорошо представляю себе Тарусу и вашу жизнь. Там, конечно, очень хорошо. Меня даже потянуло туда. Есть даже гостиница, и притом чистая. Но это вряд ли осуществится. Я каждый день работаю над книгой, и пока я ее не сдам, я никуда не поеду, а когда я ее сдам, я не знаю. Сейчас начались экзамены, экзаменую каждый день. Жизнь у меня заполнена, и я вполне доволен ею. Мечтаю отдохнуть, т. е. хулять, ничего не делать, снимать, лежать в шезлонге.

Смерть Мидовского[178] меня не удивила. Он мне уже тогда показался странно дряхлым, несмотря на фото и машину. Смерти я не боюсь, я пожил достаточно, дети мои устроены. Она – закон природы.

Благословен и день забот,

Благословен и тьмы приход.

(Пушкин)

Мидовский, наверное, все-таки допустил какую-то неосторожность или неумеренность. <…>

Хотя мы с Тобой видались не очень часто, но все-таки без Тебя как-то скучновато. Возможность в любое время зайти к Тебе, чтобы непринужденно часок побеседовать, уже имела какое-то значение.

Евдокии Ивановне и Таточке привет.

Твой Воля. <…>


(В Тарусу)

Ленинград, 30.VI.61.

Дорогой Витя!

Я Тебе уже не раз говорил, что с сегодняшнего дня я освобождаюсь и смогу вздохнуть. И потом через 2–3 дня все летело вверх тормашками. Так что и сегодня Ты можешь мне не верить, что у меня начался отпуск, что в университет я до сентября ни ногой, кроме как для получения отпускных денег, что совсем не затруднительно. <…> В отпуск я не буду сплошь лежать в шезлонге, а буду кончать книгу, и предвидятся и всякие другие работы по той же части, но это для меня уже не обременительно, а наоборот. На днях снесу машинистке последнюю порцию, после чего берусь за фотоаппарат и грибы, а также за внука, с которым я почти что раззнакомился, так как он на даче, а я в городе. <…>

В нашем доме заканчивают оборудование большого магазина, уже есть шикарные прилавки, витрины выложены черным стеклом и т. д. Я мечтаю купить в этом магазине замок для нашей двери, так как их нигде нет.

У нас есть приятная новость: нам поставили телефон. Запиши номер: К-7-12-59. Мало ли на что он Тебе пригодится. Когда у нас не было телефона, нам казалось, что мы без него просто не можем жить. А теперь я не могу придумать, кому бы мне позвонить. <…>

Я немножко обеспокоен тем, что от Тебя давно ничего нет. Здоров ли Ты? Пишется ли Тебе? Целую и обнимаю. Твоим дамам передай мой самый сердечный привет.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Ленинград, 14.VII.61.

Дорогой мой друг!

Ты меня не забываешь и пишешь мне, я тоже Тебя не забываю, но не пишу. Причина же этого в том, что я опять пребываю в состоянии самой крайней напряженности и спешки. В тот день, когда я кончил свою книгу и сдал ее машинистке, с чем надо было очень торопиться <…>, я получил из типографии Академии наук корректуру сказок, которые я редактирую, – я Тебе об этом говорил. Корректура чрезвычайно сложная и кропотливая. Я просидел две недели в городе в самом напряженном труде. Вчера днем я ее кончил, а вечером мне звонит машинистка, что рукопись перепечатана. Теперь буду править ее, что легче, чем корректура чужих сказок. Далее из журнала «Вопросы литературы»[179] просят написать рецензию, а из Дебреценского университета – дать им что-нибудь для их ежегодника. Далее… но, впрочем, хватит. В промежуток я ездил в Москву на защиту диссертации, по которой я выступал оппонентом. Потерял два дня, хотя и было интересно. Вот так мы и живем.

Поздравь, пожалуйста, милую Евдокию Ивановну с прошедшим днем ее рождения. Я желаю ей быть здоровой, довольной и набрать много грибов, ягод и наловить рыбы. Если бы я был с вами, я принимал бы в этом участие с большим энтузиазмом, особенно насчет грибов. Впрочем, из Петрозаводска мне пишут, что там заблудилась в лесу мать одной университетской работницы. Был мобилизован взвод солдат, но ее не нашли. Через сутки она вышла из леса сама, пройдя 24 километра по прямой. Так что будьте осторожны.

Приехала сестра Альма, но она пока в санатории. Приехал еще мой племянник со своим сыном. Ничего, как-нибудь устроимся. Кстати: Москва произвела на меня впечатление полнейшей, пронизывающей весь город безалаберщины. Там на моих глазах поезд с Ленинградского вокзала ушел на пять минут раньше срока, так что проводники бросались в поезд на ходу, а провожающие выскакивали. И так все. Так была организована защита. Так было и на банкете. Стульев и приборов было 10, а приглашенных было 16. Тем не менее все как-то устроилось, и все были веселы и напились. Вина и закусок тоже не хватало, так что хозяйка во время ужина бегала по магазинам. А пишу я это потому, что сейчас и мы не знаем, как мы расположимся, когда одновременно приедут все. Но как-нибудь обойдется.

Извини, что я Тебе пишу на машинке (по-моему, это невежливо), но это упрощает и ускоряет дело.

В Репино я был раза три. Но в общем все это не так страшно. Отдохнуть, конечно, нужно. Как-нибудь отдохну. Самое трудное все-таки позади.

Жму руку.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Ленинград, 25.VII.61.

Дорогой Витя!

Приехав с дачи, я несказанно обрадовался, увидев от Тебя письмо, и еще больше обрадовался, когда прочитал его. Спасибо Тебе за Твое ласковое, доброе, гостеприимное предложение побывать в Тарусе. Мне это и самому кажется очень заманчивым, и я играл с этой мыслью. Но придется отложить. Я кончил, правда, все срочные дела. Целых три дня я упражнялся в великом искусстве полного ничегонеделания. Я валялся в постели до 10, ел, пил, опять спал, лениво читал беллетристику, гулял, слушал шум леса и моря, смотрел за внуком и чувствовал блаженство. Я с успехом нечто подобное мог бы продолжать все лето где угодно. Но беда вся в том, что срочная работа кончилась, а не срочная, но такая, которую спокойно можно (и нужно) сделать к 1 сентября, осталась. Приходится наезжать в город. Я уж не буду говорить Тебе, в чем эта работа состоит, она меня не тяготит, но и не отпускает.

Мне очень дорого, что мои успехи Тебя радуют. Сам я к ним довольно равнодушен и отдал бы их за обыкновенное спокойное семейное счастье. Нас шестеро очень разных людей, и покоя дома я не имею. Я могу, правда, замкнуться в своей комнате, но счастье не в книгах. Я часто вспоминаю о том, что Ты мне писал о своей бесполезности, но я Твоих мнений не разделяю. Ценность человека определяется не его делами, а тем, что он из себя представляет. Есть академики, которых я презираю, и есть самые обыкновенные люди, с которыми мне легко и хорошо, потому что это настоящие люди. Сам я себя к таким не причисляю, но мерило у меня очень точное и определенное.

Но я, кажется, уже начал философствовать, а это скучно, философию (всякую) ненавижу, люблю жизнь.

Поэтому перехожу к более интересным материям. Таточкина открытка меня умилила. Я ей пишу отдельно, надеюсь, что оба письма придут вместе. Я сквозь каракули (которые я очень хорошо сразу разобрал без Твоих стрелок, на которые я сперва даже не обратил внимания) прочел все ее существо маленькой девочки, которая так старательно выводит буквы и знает, что ее поймут. <…>

Обнимаю Тебя и целую. Привет Евдокии Ивановне.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Ленинград, 27.VI.62.

Дорогой мой Витя!

Я очень обрадовался Твоему письму. Отчасти завидую Тебе. Ты умеешь выискивать и смотреть интересное. Я не знал, что «Дом Ростовых» сохранился. В Донском монастыре я тоже когда-нибудь побываю, и не столько для могил, сколько для остатков русской старины, которую я так люблю, как будто это мое родное. Я хочу также раньше, чем помереть, увидеть Троице-Сергиеву лавру. Я мысленно ходил с Тобой. Моя жизнь здесь совсем другая. Я не могу порадовать Тебя описанием мест, где я бывал. Но если Ты мне пишешь о тех пространствах, где Ты гулял, я могу только прислать Тебе кусочек своего времени. Вчера приехал Миша проездом (вернее – пролетом) на Дальний Восток, куда он едет по поручению Института зоологии АН. Это было вчера вечером. Сегодня же день мой был таков: утром я смотрел докторскую диссертацию одной милейшей старушки, которая, однако, в докторицы не годится, и размышлял о том, как бы сделать так, чтобы ей было не обидно. Тут вошел Миша и просидел у меня часа два, и мы с ним по-приятельски говорили о чем угодно. Наши дети для нас все-таки потемки, мы мало их знаем. Тут я его ближе узнал, и он мне очень понравился. За грубоватой внешностью и саркастическим юмором кроется много души и мыслей.

Дальше я докторскую читать не стал, а поехал в университет получить на руки разрешение печатать свою статью в ГДР. Обратно ехал через Кузнечный рынок, где у так называемых спекулянтов купил кило огурцов, чтобы собственноручно сделать для Миши салат, так как в своем Заполярье он не имеет свежих овощей. По дороге с рынка набрел на книжный киоск, где неожиданно для самого себя купил перевод «Гаргантюа и Пантагрюэля», который полностью никогда не читал. <…> Открыл Рабле и сразу увидел, что переводить это совершенно невозможно, хотя перевод и неплохой. На одной из страниц нарисован контур бутылки, а внутри этого контура нечто вроде похвалы пьянству. Мне захотелось выпить.

Вечером опять читал докторскую, а сейчас пишу Тебе письмо.

Узнал, что огурцы я купил зря, ибо Миша с Луизой пошли в Сад отдыха слушать японский джаз, а потом пойдут ужинать в ресторан. Ну, ничего. Может быть, они съедят огурцы еще и после ресторана.

Вот так мы и живем. До 2-го (отпуск) я занят каждый день и в Репино не бываю.

В Кижи я, кажется, все-таки поеду. Пока прочел все нужное у Грабаря. Ну, будь здоров, кланяйся своим дамам.

Погода холодная и дождливая, купаться и думать нельзя.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Ленинград, 5.VII.62.

Дорогой мой друг! Ты, как всегда, обрадовал меня своим письмом с добрыми вестями. Передай мое почтительнейшее и нежнейшее поздравление Твоей хозяюшке, и пусть она будет здорова и весела. И еще я желаю вам всем хорошей погоды, купанья, грибов и ягод. Спасибо Тебе за приглашение. Меня очень тянет, но есть одно препятствие: я еду в Кижи. Мне звонили, чтобы 6.VII, т. е. завтра, в 10 часов утра я был на роскошном «Циолковском». Три дня он будет стоять в Ленинграде, а я буду жить как бы в плавучей роскошной гостинице, а тронемся мы ночью в воскресенье. Во вторник 10.VII будем в Петрозаводске (И часов стоянка), в среду в Кижах (12 часов), в четверг в Медвежьегорске (лесозавод) и в Повенце (зверосовхоз), в субботу – Свирьстрой, в воскресенье и понедельник – Валаам, во вторник – Старая и Новая Ладога, в среду 18.VII Орешек и Ленинград. Всего 13 дней со стоянкой в Ленинграде. Как жаль, что не будет Тебя! Я постараюсь не быть букой и разговаривать с людьми. Ты мне можешь не писать до 18-го. Условия для меня идеальные: пароход стоит долго, хочу – иду со всеми на экскурсию, хочу – гуляю один или сижу на пароходе. Сегодня день хлопотливый. Стираю носовые платки, заряжаю аппарат и т. д. и т. д. Чувствую себя счастливым. Третьего дня получил получку сразу за 2 У2 месяца, вчера был выпускной вечер, на котором раздавали дипломы и меня заставили говорить речь, а сегодня я первый день по-настоящему свободен (кроме стирки носовых платков).

Тебе с дороги буду писать открытки.

Жму руку.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Воскресенье, 8 июля /1962/

Дорогой Витя! Первый день нахожусь в необычайных для меня условиях на комфортабельном «Циолковском». Стоим в Ленинграде, публика ходит в Эрмитаж (а больше, как я заметил, в Пассаж), ездят в Петергоф, а я гуляю по палубам и гляжу на Неву и на небеса. Корабль изумительный, немцы продумали и предусмотрели все детали. Занавески, например, ходят не на кольчиках, а на колесиках по пластмассовому рельсу. Но одного не предусмотрели немцы: как русские будут пользоваться этим чудом. Музыкальный салон, душевые кабины (на каждом этаже по две), библиотека, парикмахерская, ванные, почтовое отделение – все это хронически заперто и бездействует. Уборные, к счастью, открыты круглосуточно. Палубы тоже почти не нужны. На них никто не гуляет и не сидит. Вся публика, если она не в городе и не в ресторане, сидит в каютах, валяется на койках, дуется в преферанс. Да, на корме еще принимают солнечные ванны.

Сегодня ночью тронемся. Примерно через 36 часов будем в Петрозаводске, где простоим 11 часов. Там у меня есть друзья, у которых я побываю.

Предчувствую белую ночь на Неве, на пароходе. Лягу поздно.

Кормят неважно: свинина, баранина, гусь в разных формах. Из супов я выуживаю только картошку или крупу, а из вторых ем только гарниры. Был отличный повар, но пьяница. Теперь другой, трезвый, но бездарный. В отместку за увольнение повар-пьяница выбросил директора ресторана за борт. Это мне рассказывала начальница рейса. Впрочем, директор существует и посейчас.

Мне было объявлено, что я еду гостем, и этим определяется мое юридическое положение.

Говорить мне совершенно не с кем, я уже три дня как молчу и чувствую себя при этом неплохо. Сегодня начал скучать, надеюсь, что завтра все это пройдет от видов Свири.

Одно здесь плохо – везде ковры, притом плохие. Каждый день их чистят пылесосами, но наша публика навела на них такие разводы, что никакие пылесосы их не отсосут.

Следующее письмо будет из Петрозаводска.

Жму руку.

Твой Воля.


(В Тарусу) Ладожское озеро, 9.VII.62.

Дорогой Витя! Держись, я собираюсь написать Тебе длинное письмо! Из Ленинграда мы тронулись поздней ночью вчера. Я вышел на палубу. Белая ночь, но силуэт города с домами, заводами, вышками, огнями – почти черный. Такого я не видел никогда и никогда больше не увижу.

Теплоход идет настолько плавно, что не всегда можно сказать, стоит он или движется. Я хорошо уснул и хорошо выспался.

Утром рано я увидел через окно Ладожское озеро. Оно сверкало на солнце и было тихо. Но это все же не море. Морская гладь все же как-то дышит, а здесь гладкая, везде одинаковая зыбь. А через час солнце спряталось, и стало, может быть, еще лучше. Небо и вода стали серыми. Но в этом сером тоже столько разных оттенков, и на небе и на воде, что это лучше всяких ярких красок. Это наше, северное небо, и только северянин может понять эту красоту, а Ты еще и художник, так что Ты поймешь. Но никакая палитра этого передать не может – да и незачем передавать, это надо видеть и дышать при этом воздухом озера, северным воздухом, тихим и немного влажным.

Въехали в Свирь. В низовьях она широка, как Волга, потом берега сближаются. Ты видишь бесконечные ковры светло-зеленых камышей, за ними – лес. Где повыше, стоят деревушки с новгородскими избами, – белые рамы в бревенчатых срубах. Сколько в России земли и леса! Вода в Свири поднята шлюзами – это грандиозные сооружения, которые еще предстоит увидеть. Избы стоят и около самой воды, к ним привязаны лодки.

Проехали Лодейное Поле. Стояли час. Города не видно. Видны пакгаузы и прочие постройки. Лодейное Поле – царство бревен. Везде склады, спуски. Здесь вяжут огромные плоты и спускают их вниз.

Видел Свирьстрой. Прошли шлюз. Это – совершенно грандиозное сооружение. Впечатление на всю жизнь. Фотографировать нельзя. Нам по теплоходному радио рассказали историю сооружения Свирьстроя.


10. VII.

Онежское озеро встречает неприветливо. Дует ветер, небо на горизонте красное, выше – лиловое. Наше судно оказывается еще и очень остойчивым. Плавная качка едва заметна. Волны разбиваются о борт, брызги летят на палубу. Берегов не видно. Сейчас раннее утро. В 10 часов будем в Петрозаводске, откуда я и отошлю это письмо.

Будь здоров, кланяйся всем своим.

Твой счастливый Воля.


(В Тарусу) 11.VII.62.

Пишу Тебе с острова Кижи в состоянии экстаза. Я счастлив, что мои старые глаза еще видели это. Напишу еще письмо, а пока всем привет.

Воля.


(В Тарусу) 11.VII.62.

Дорогой Витя! Вот и кончился кижский день. Сейчас вечер, ночью поедем дальше. Собственно передать то, что я видел, – невозможно. Для меня это не «архитектурный ансамбль», а выражение самой сущности России, той сущности, которая когда-то привела меня к ней. Это выросло из земли. Это – от земли. Город не мог бы создать такого. Полная гармония и совершенство форм, созданных совершенно бессознательно, без чертежей, расчетов и планов – гениальность в каждом углу, в каждом бревне. Именно так. Когда его обшили досками, он потерял свой колорит. Но я не буду ни философствовать, ни описывать. В русской жизни это прошло. Но это еще не страшно. Страшно, что прошло понимание. На экскурсию смотрят как на скучную обязанность, а там игры, танцы, увеселения и рыбная ловля; если бы показывали историческую груду камней, эффект был бы совершенно тот же.

У причала кроме «Циолковского» стоял теплоход из Ленинграда (мой считается петрозаводским). Там оказались люди, которые меня узнали. Меня познакомили с директором музея. Он водил экскурсоводов и давал им инструкции, как и что говорить. Это был ужас и кошмар. Он ничего сам не знал и не понимал, не знал ни одной иконы, все перелистывал записную книжку, разыскивая там их мудреные названия. Он только все внушал, что святые созданы людьми и что знать их жизни совсем не надо, а содержание того, что на иконах изображено, рассказывать не следует.

Нас записали на экскурсию на шлюзы и ГЭС. Это будет в субботу. Записали паспорта и пр. Я увижу не только шлюзы и их устройство, я увижу турбины, что удается не всем смертным.

Как жаль, что мы не вместе.

Твой Воля.


(В Тарусу)

13. VII.62.

Дорогой Витя! Пишу Тебе, сидя за своим столиком в каюте. Справа – большое квадратное окно, из него я вижу в дымке нежно-голубой, бледный горизонт с розовой подцветкой от облаков и солнца за ними, и воду почти такого же цвета до самого горизонта. Слышу шум воды, разрезаемой теплоходом. Моя каюта первая от носа.

Ночью покинули Медвежьегорск. Это – самая северная точка Онежского озера. Теперь идем обратно и сегодня войдем в Свирь уже вниз по течению. Остановка будет на Свирьстрое, где нам по специальному разрешению покажут шлюзы и электростанцию. Дальше мы пойдем на Валаам, и любители туризма уйдут с палатками и котелками на двухдневный поход, а Твой слегка поседевший друг будет бродить по каменистым и лесистым берегам. Потом мы подымемся по Волхову и доедем до Новой Ладоги, а на катерах нас повезут в Старую Ладогу. Тут я приму участие. В ней я был и вспоминаю ее с нежностью. Потом опять в Ладожское озеро, Шлиссельбург, Нева, Озерная пристань, автобус И, Московский проспект 197, кв. 126. Мы едем обратно, и как ни хороша моя поездка, мне как-то удивительно приятно, что мы едем обратно. Через пять дней я буду дома (точнее – 4 дня, 20 часов, 35 минут). Я снял три катушки, т. е. сделал 3 x 36=108 снимков, и начал 4-ю. Если будет 10 % удачных, то по окончании рейса у меня будет (надеюсь) 12–15 приличных снимков.

Жму руку, кланяйся Евдокии Ивановне, поцелуй Татусю.

Твой Воля.


(В Тарусу) 14.VII.1962 г.

Дорогой Витя!

Проехали Свирицу и входим в Ладожское озеро. На Свирьстрое мы стояли часов шесть. Я записался на экскурсию на ГЭС, но когда теплоход остановился, я увидел, что это от пристани далеко. Тут я смалодушествовал, решил, что с туристами не дойду с своей стенокардией. Но идти хотелось, ужасно хотелось! Неужели уж я такой инвалид? И вдруг идея. Я потихонечку пойду вперед один за час до объявления срока, а туристы меня догонят. Так и сделал. Тихонечко в одиночку прогулялся до ГЭС, и тут туристы меня догнали. И я не жалел, что пошел. После кижской красоты сплошная, непостижимая техника. Турбин, которые я по наивности думал увидеть, я не увидел, т. к. они под водой. Нам показывали огромные щиты, которые можно опустить и изолировать турбину от воды, когда это понадобится. Зато видели четыре мощных генератора. Самое замечательное – это пульт управления. Всего эту огромную станцию обслуживают три человека. Во всем этом, и в особенности в воздушных кружевных вышках, есть своя, совсем особенная красота. К сожалению, фотографировать не разрешают. Нас вел парень в берете, с каким-то плоским, но необычайно волевым лицом, весь в веснушках. Этот парень обладает поразительными знаниями, знает каждую кнопку, каждый рычаг (а их сотни), так и сыплет цифрами и техническими терминами. Экскурсия была трудная, вверх и вниз по лестницам на огромную высоту. Многие обмахивались платочками, а я – ничего, только немножко устал. Зато я обогатился на всю жизнь. Кстати: Свирьстроем можно управлять с Марсова поля из здания Ленэнерго. Можно остановить, пустить, регулировать мощность – все, что угодно.

Ладожское озеро не совсем спокойно. Волны бьют о борт. Началась легкая качка, но писать еще можно.

Еще у меня впечатления от людей. Большинство серяки. Но есть необыкновенные люди. С такими же серыми лицами, как и у всех. После Свирьстроя завязался разговор между одним студентом, одним парнем рабочего вида и мной. Этот парень выспрашивал у студента все до мельчайших подробностей. Он сказал: я не электрик, но интересуюсь вот электротехникой. Но таких мало. Есть очень сердечные люди. В Петрозаводске состав пассажиров весь сменился. Я видел, как встречают с объятиями, поцелуями, выражением счастья на лице. Потом видел, как провожают, прощаются, целуются. А ведь всего на две недели! Женщин привлекательных нет совсем. У большинства на лице написан скверный характер. У молодых – один вид скверного характера, а как перевалит за 40 – то уже другой.

Утром проснемся на Валааме, надеюсь найти там почтовый ящик.

Ну, будь здоров, не позабудь поприветствовать свою хозяюшку и дочку.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Валаам, 16.VII.1962 г.

Дорогой Витя! Кончился второй день пребывания на Валааме. Никакого почтового ящика тут не оказалось, и письмо это я опущу на Новой или Старой Ладоге. Сегодня ночью тронемся, и я начну приближаться к самому Ленинграду. Кататься хорошо, но если бы Ты знал, как хорошо приезжать!

Валаам не совсем тот, каким я его себе воображал. Он очень хорош и живописен, но Финляндия и река Вуокса лучше. Это не русская одухотворенная природа. Даже заболоченные низовья Свири хороши. Есть красота в болотах вообще. А здесь – природа не русская и не финская. В ней нет ни русской души, ни финской. Поэтому здесь и не могла возникнуть такая слитая с природой архитектура, как в Кижах. Здесь монастырь – неинтересная инженерная постройка – и только.

И все же, и все же: я гляжу из окна и вижу кончик утесистого острова и кончик другого, мягко-холмистого, и между ними – небо в закате и сверкающую воду, и так хорошо, что я бы глядел и глядел. Я здесь бродил вдоль берегов, но это несколько затруднительно, т. к. берега отвесные, и приходится эти откосы обходить, лазать вверх. Ходил вглубь по плохим дорогам, заложенным монахами. Леса и леса, очень густые и темные, почти сплошная ель.

Первый день был омрачен тем, что весь день гремело радио. Ни спать, ни читать, ничего нельзя делать. Но сегодня – о мое счастье! побудка была не по трансляции, а человеческим голосом – радио испортилось! И только сейчас, в 9 ч. вечера оно вдруг поправилось, и я услышал вальс Штрауса из двух мощных репродукторов, которые слышны километров за пять. Терпеть надо еще три часа, в 12 ночи все кончается. Жду этого момента с вожделением.

Ура! Опять испортилось! Вдруг перестало. Тишина соответствует вечернему небу и верхушкам елей, которые тянутся вверх и видны против неба.

Я очень хорошо поправился, отдохнул и окреп. Лазал по кручам осторожно, но легко и уверенно.

Завтра Волхов и Старая Ладога, а послезавтра Нева и пристань! Я мысленно уже укладываю свой саквояж. Только вот Тебя еще не скоро увижу. Надеюсь, что в городе застану от Тебя письмо, и что Ты здоров и благополучен.

Твоей семье сердечный привет.

Твой Воля.


(В Тарусу)

22. VII.1962 г.

Дорогой Витя!

Пишу Тебе уже из Репино. Здесь меня ждало письмо, в котором Ты пишешь о том, как Ты «врос» в Тарусу, а через день после моего приезда пришел и Твой ответ на мои дорожные письма. Собирать грибы – большое удовольствие. У нас самый большой энтузиаст и мастер этого дела – Андрюша. Он маленький и глазастый, и перед носом у нас извлекает из-под листьев и моха самые молодые и крепкие грибы – белые и красные. Собирать – да, но есть? Тяжелая еда! А чистить, по-моему, наказание для хозяек. Это им за грехи.

Я не буду писать Тебе о последних своих впечатлениях – о Старой Ладоге и Шлиссельбурге. Ты увидишь снимки. Погода была серая, и снимки поэтому несколько вялые. Ты был в Ладоге только во время войны, и тогда Тебе, конечно, было не до старины. Сейчас там ведутся большие восстановительные работы. Стены крепости возводятся заново. Остров Орешек с его крепостью и тюрьмой произвел на меня угнетающее впечатление. Тюрьма, слава богу, разрушена, остались стены с зияющими окнами и остатками решеток.

Я забыл в городе очки, и поэтому читать то, что написано, не могу. Но я из-за очков опять вынужден ничего не делать. Я занимаюсь этим полезным делом уже второй месяц. Меня тянет к работе.

Здесь все цветет. Маки, настурции, душистый горошек, анютины глазки – все. Георгины поднялись. Трава местами выше моего роста. Но огород не удался: огурцы и укроп не взошли совсем, редиска пошла в семена, и только горох растет буйно и цветет.

Больше мне писать не о чем.

Будь здоров.

Твой Воля.

Какое сегодня число? Убей меня – не помню. Воскресенье. Отсюда Ты видишь, что я веду беззаботное существование. Завтра мы с женой едем в город. Мы решили спустить часть сбережений и немножко приодеться и украсить наш быт. Это будет понедельник.

Не 22-е ли? Если судить по «Палате № 6», где пациента спрашивают, какое сегодня число, чтобы узнать, не сошел ли он с ума, то я явно умственно нездоров. Впрочем, меня это не беспокоит.


(В Тарусу)

Репино, 30.VII.62.

Дорогой мой Витя!

Я очень рад, что мои письма Тебе понравились. Я знал, что Ты меня поймешь и что Ты не только как бы увидишь то, что видел я, но и поймешь, как я видел. Но «итогового письма» я Тебе не написал и не напишу; итог состоял в том, что я был встречен на пристани своей милой женой, итог, вполне достойно завершающий мою поездку. И теперь Ты писем от меня не очень жди, прежде всего потому, что я обленился до самой последней степени. У меня нет ни малейшего желания умственно трудиться, мало того – я даже не угрызаюсь, а, наоборот, очень доволен своим падением. Была вспышка прилежания, но сразу как-то исчезла. Писать же собственно не о чем. Мы живем, как жили. Недавно нас всех поразил Андрюша. Ему подарили книгу, перевод с английского (англичане умеют писать для детей), под названием «Утенок Тим», 42 стр. прозой с картинками. Он ее очень любит и часто просил ее читать. Раз бабушка опять предложила прочесть эту книгу, но он сказал: «я сам». Уселся и слово в слово «прочел» на память все 42 страницы! И перелистывал, где нужно. Я не знаю, радоваться этому или нет. Рассказывать, как Твоя Татуся, он совсем не умеет, но наизусть шпарит целыми книгами.

Завтра мы едем в город. 2-го августа приедет моя старшая сестра Эля, 3-го приедет Луиза, 5-го приедет младшая сестра Альма. Мои сестры уедут в Прибалтику. 7-го приедет Миша и через 2–3 дня уедет в Дальние Зеленцы[180], куда он на этот раз прихватит Луизу до конца ее отпуска. Так что неделю с лишним я буду в городе.

Я купил себе летнее пальто, а жена – костюм. Мне тоже нужен костюм. Но во всем городе нет темно-серых шерстяных костюмов моего размера. А мой уже начал лосниться. Бегать мне надоело. Как-нибудь отпарю свой теперешний и буду в нем щеголять.

Погода у нас отвратительная. Ночью было градусов 6 или 7, и я мерз. Сейчас на воздухе И градусов, а в комнате 14. Никто не купается, кроме энтузиастов, каковых мало. Андрюша этим летом не купался ни разу. И, видно, не придется.

Ну, все.

Всем Твоим привет.

Твой Воля.


(В Тарусу) 11 августа 1962 г.

Дорогой мой друг!

Уже давно меня подмывает написать Тебе письмо, но все было некогда. Приехала моя старшая сестра Эля 1-го августа, а 5-го прилетела другая сестра, а 6-го прилетел Миша. <…> Миша приехал с воспалением легких. Он хотел через 2 дня ехать дальше, теперь его положили на 2 недели. Сейчас все, кроме него, выздоровели, сестры уехали в Усть-Нарву к своим подругам, жена с Андрюшей на даче, а я в городе в качестве сиделки или сестры у своего сына. Больной он покладистый и с юмором, и ходить за ним легко. Он поправляется, сегодня прекратили инъекции, он начал бродить по квартире.

Хорошо, когда гости, но когда все больны, то это так себе. Теперь стало легче, и вот я пишу Тебе.

Моя лень давно и основательно прошла, я опять работаю, втянулся в работу, и когда работать почему-нибудь не удается, меня это беспокоит. Встаю рано и сразу за стол. Работа ладится. <…>

Незаметно пришла осень. Скоро мы с Тобой увидимся. Наверное, вас уже тянет в город. Погода все такая же. Я жду Тебя начиная с 27-го августа. Сговоримся так, что Ты придешь ко мне. Это проще, потому что я дома, и Ты меня застанешь, а застану ли я Тебя – это еще неизвестно.

Здоровы ли вы все? Это письмо, вероятно, последнее в этом сезоне, но Ты успеешь еще на него ответить.

Ты меня опять зовешь в Тарусу. Спасибо, мой дорогой. Но сейчас уже поздно, погода не располагает, я уж посижу у себя на Московском. <…>

Обнимаю Тебя, всему Твоему семейству нижайший поклон. Жду письма, а вскоре за ним и Тебя.

Твой Воля.


(В Тарусу) 18.VIII.62.

Дорогой Витя! Мысли упорно бегут к Тебе. Сижу в городе. Выздоровление сына идет не так, как надо. Воспаление упорно держится, гнойный кашель. Но настроение у него хорошее. Я кончил работу. Читаю диссертацию – не очень интересно. Гуляю по Московскому, Алтайской, Ленсовета. От Тебя писем давно не было. Ты еще успеешь мне написать. Все ли у вас хорошо?

Твой Воля.


5. Х.1962 г.

Дорогой мой Витя!

Третьего дня, придя к Тебе поздно вечером, чтобы хотя бы узнать, как Ты себя чувствуешь, узнал, что Тебя увезли в больницу. Я желаю Тебе, милый мой, чтобы Ты там скорее поправился. Тебе без Евдокии Ивановны будет хуже, но Ты будешь под неослабным медицинским надзором, чего дома Ты не имеешь. Да и хозяйке Твоей будет полегче. Что бы было, если бы она свалилась? А это совсем не исключено. Евдокия Ивановна говорила мне, что Ты будешь мне писать или звонить, но Ты этого не делаешь. Уж не хуже ли Тебе? Сегодня зайду к Тебе, чтобы узнать, как Ты, и занести это письмо.

Писать о себе нечего, да и не хочется. Сперва я должен узнать, как Ты. Целую Тебя.

Твой Воля.


22. Х. 11 ч<асов> у<тра>.

Дорогой Витя! Что с Тобой? Не хуже ли Тебе? Ты обещал быть в субботу, и мы Тебя поджидали, ждали и в воскресенье – но Ты не пришел. Я бы забежал к Тебе, но очень занят, переутомлен и чувствую себя весьма скверно (не говори жене). Черкни мне строчку-две и сообщи о себе или загляни. Помешать Ты мне никак не можешь, наоборот, я с Тобой отдохну. Среда у меня вечером занята всегда, четверг и пятница не всегда.

Жму руку.

Твой Воля.


25. XII.62.

Дорогой Витя!

Так вот в чем дело! Ты опять заболел, но пишешь о своей болезни очень таинственно и непонятно. И кто принес открытку? И почему она не позвонила к нам?

Из симпатии к Тебе я тоже заболел. У меня ангина. Кроме того, всякие другие расстройства. Питаюсь в основном фталазолом, сухарями и крепким чаем. Вместе с нарывом и переутомлением получается букет, весьма ощутимый для сердца. Пока сижу дома, но завтра потащусь к хирургу. У Тебя до 1-го января не буду, а после 1-го забегу по настроению.

Напиши мне точнее, что с Тобой. Старики, знаешь, любят говорить о своих болезнях и умеют внимательно и с повышенным интересом слушать. <…>

Телефон у меня испорчен, поэтому никто не звонит, меня не зовут на собрания, советы, не просят консультации, отзывов и рецензий. <…> Я вкушаю мир и спокойствие. Читаю с повышенным наслаждением комедии Островского. Он выше Гольдони[181] и Гоцци[182].

Желаю Тебе хорошо встретить Новый Год. Желаю Тебе и всей Твоей семье в Новом году здоровья и хорошего настроения. Я пришел к выводу, что в жизни это самое важное.

Твой Воля.


21.1.63.

Дорогой мой Витя! Ты меня огорчил. Я вчитываюсь в Твою лаконичную открытку, но не пойму, что с Тобой. Почему Ты так долго – четыре дня – был скован и неподвижен? Чем вызвана надобность испытания, что оно уже показало? Где Ты лежишь? Не в Обуховской ли? Если будет возможность, напиши мне обо всем этом, все это меня очень волнует. Как производится испытание? У меня еще два очень трудных дня, я скоро напишу Тебе письмо на дом, его принесет Тебе Евдокия Ивановна. Напиши, куда Тебе писать. Это пишу наспех.

Твой Воля.


24.1.63.

Дорогой мой Витя!

Очень беспокоюсь за Тебя. Хотел сегодня зайти к Евдокии Ивановне, но некогда. Получил вторую корректуру своей книги и сижу, не разгибая спины. Не теряю надежды, что Ты мне напишешь сам. Вчера кончились экзамены, я очень устал. Сейчас настроение поднялось. У нас гостил Миша, но сегодня улетел в Москву. Как плохо болеть! Представь себе, что мне в глаз попал микроскопический осколок стекла (от разбитой электролампочки), но я этого не заметил, но заметил, что в глазу началась адская боль и что я одним глазом начинаю плохо видеть. Врач с большим трудом обнаружил этот осколок (т. к. он прозрачный), но все же заметил и снял его иглой. Я все еще плохо вижу этим глазом.

Как всегда, надеюсь, что скоро наступит покой (как сдам корректуру), что я смогу пойти в музей, в книжный магазин, поиграть на рояле. Сколько раз у меня рушились такие надежды! Правда, в таком образе жизни тоже есть своя прелесть, но я сейчас мечтаю о благословенной лени и о том, чтобы погулять. Уже немножко мне не по силам и не по возрасту.

Сегодня жена вдруг возымела желание пить водку, т. к. заболела гриппом, а водку считает хорошим лекарством (это я ее научил). Я присоединился и вспоминал Тебя.

Недавно пришлось срочно заполнять анкету (не помню, для чего, в университете), где между прочим спрашивалось, сколько трудов. Я наугад написал 50, а дома все сверил и подсчитал, и оказалось, что их ровно 80! Никогда не думал, что я так плодовит. А счастье все-таки не в этом. А в чем? Скажи! подумай хорошенько и скажи.

Передай привет Евдокии Ивановне, которая, вероятно, принесет Тебе письмо в клинику.

Твой Воля.

(На обороте конверта – моя карандашная пометка: «Счастье – в раскрытии себя в творческом труде и в любовном общении с людьми»).


12.11.63.

Дорогой Витя!

Спасибо Тебе за открытку. Песню «Плещут холодные волны» я знаю, имею и ноты, но мне надо 5–6 разных песен, а двух песен о Варяге – слишком много.

Я получил письмо от Альмы. Она посылает Тебе привет. В самое холодное время у них перестали топить, она заболела, воспалением легких в тяжелой форме, и потому не могла Тебе ответить. В субботу я у Тебя не буду, уезжает Миша, я хочу с ним проститься. Если ко мне не придут, буду у Тебя в воскресенье как всегда.

Твой Воля.

Пишу второпях.


25.ІІ.63.

Дорогой Витя! Спасибо Тебе за зябликов. Ты мне их будто подарил. В Заманиловке они целыми стайками перепархивали у обочин дорог и садились на кусты и травы. Я их очень люблю. Эта птица зимует у нас – это еще не весна. Но на южной стороне у нас уже каплет от солнца даже в большие морозы (10–12°). Эта неделя у меня очень трудная. В пятницу у меня доклад, в субботу я хочу свалиться и лежать – Ты меня не жди, это определенно.

Твой В.


4.ІІІ.63.

Дорогой Витя! Мой доклад состоялся, я имел некоторый успех, но свалиться мне не дают. Предлагают его печатать, сдать через месяц в готовом виде. Опять я буду сидеть, а не лежать. Хочу очень Тебя видеть. Вырвусь я только в пятницу – тогда и думаю у Тебя быть, но я никогда не могу ничего твердо обещать – вдруг опять куда-нибудь вызовут и пр. Но уповаю на милость судьбы.

Твой Воля


7. IV.63.

Дорогой Витя!

Когда детям дают рисовую кашу с изюмом, то одни сперва выковыривают изюм, потом едят кашу, а другие сперва едят кашу, а изюминки оставляют напоследок. Я принадлежу к первым. Мне сегодня надо написать 8 писем; изюм – письмо к Тебе, с него я начинаю, каша – это все остальное.

Андрюша от краснухи выздоровел, но у него попутно оказалась сильная ангина. Врач еще ходит. Как все произошло, я расскажу Тебе устно. Концом карантина я буду считать тот день, когда он пойдет в детский сад. Об этом дне я Тебе дам сигнал.

Теперь я жду майских дней, чтобы опять придти в себя. Пока прощай, берусь за кашу.

Твой Воля.

Елизавета Яковлевна была в Новгороде, о чем Ты узнаешь, когда придешь. Кланяйся своим дамам – Евдокии Ивановне и Таточке.


10. IV.63.

Дорогой мой Витя! Получил Твое интересное и большое письмо. Поговорим, когда придешь. Андрюша еще болен, пенициллинится. В понедельник его велено вести в поликлинику. Этот день я и считаю днем снятия карантина – он уже безопасен. В понедельник возьмут кровь, а потом выпишут в садик. Буду ждать Тебя начиная с понедельника 15 IV. По вторникам вечером у меня консультации, по средам и четвергам – лекции. Так что если не придешь в понедельник, то буду ждать в пятницу.

Твой Воля.

Как филателист вполне оценил новую марку и ее гашение.


(В Тарусу)

Ленинград, 29.VI.63.

Дорогой мой Витя!

Наконец-то от Тебя письмо! Я уж начал думать бог знает что! Но Ты жив, здоров и вполне благополучен. Я даже знаю теперь многие детали Твоей жизни и сквозь них чувствую Твое настроение и состояние. Я же пишу Тебе в знаменательный для меня день: вчера было последнее заседание кафедры, и теперь я на три дня свободен, а 1 VII будет последнее заседание ученого совета, 2-го получу деньги сразу за два с половиной месяца и почувствую себя богачом. С этого дня начнется юридический отпуск, а фактически начался сегодня. Поэтому я Тебе пишу. Я полностью забросил всякую науку и оставил всякую надежду на будущую науку. Я живу как все и нахожу, что это очень неплохо. Даже прекрасно.

В Москву я ездил с большим успехом. Я познакомился с многими учеными из разных стран, с которыми до сих пор состоял только в переписке. Но главное не это. Я побывал в Загорске. Не могу Тебе сказать, какое это на меня произвело впечатление. Я уже давно начал переживать архитектуру. А русская средневековая архитектура есть необычайное чудо по талантливости и проникновенности. Никакие картины (Юон) и никакие фотографии не передают этого чуда. Здесь все в красках. Удивительный ансамбль. В XVII веке начинается медленное падение, хотя еще создается много прекрасного, и я хотя и не специалист, сразу отличаю настоящее от наносного (трапезная). Где-то видел картину: монахи Троице-Сергиевой лавры ловят беглых крестьян. Какая глупость! Эта лавра была русской святыней, и это до сих пор пробирает всех, кто там бывает, а народу в ней великое множество. Меня поразило благолепие всего, что там делается. Во всех церквах идет служба, пение прямо ангельское. Поражает древнерусское умение жить в высоком, что вовсе не исключает житейского, а придает ему тот особый склад и ритм, который отличал старую русскую жизнь. Это не значит, что она должна вернуться, но было в этом нечто, чего нам глубоко не хватает. <…>

Вся жизнь представляется мне в розовом свете. Из окна[183] я любуюсь насаждениями. Забор кончили, дети не бегают по траве, все растет. Цветет белая кашка, запах доходит до комнат. Из березок многие принялись. Они еще скучают, но будут жить. За одной загородкой посеяны сплошные васильки, они цветут. Из дубков некоторые замерзли. Те, что остались, имеют ликующий вид. Вязы, ясени, липы, рябины растут буйно и скоро начнут давать тень. Погода прекрасная. Тепло, бывают хорошие дожди.

В первый же день своей свободы (т. е. сегодня) утром я побежал на выставку Саврасова. Друг мой! Вот где Тебе надо бы побывать! У нас знают только «Грачи прилетели», большинство его картин в частных собраниях, их так не увидишь. Это великий пейзажист, второй после гениального Васильева. Он первый в мировой живописи импрессионист. Он изображает не предметы, а настроения. Он пишет не вещи, а времена дня и года. Вот некоторые названия: «Летний вечер. Река», «Ранняя весна», «Оттепель», «Вечер. Перелет птиц» и т. д. Чувствуешь? Нет «красивых» видов. От швейцарских гор он переходит к нашим плоским просторам. Если Волга – это не Жигули, а волжские просторы с небом и водой. И небо и вода целиком в тончайших оттенках. Закат над болотом. От керосиновых ламп и печного отопления многие картины почернели и требуют чистки, но сквозь столетнюю копоть все же угадываешь, как это прекрасно. Кто еще брался изображать иней? А он изображал. Есть книга отзывов. Восторженные отзывы молодежи, которая многое понимает. Народ у нас хороший и чуткий. Особенно запомнилась мне степь с дрофами. Я был счастлив целых два часа.

Выставка помещена в каких-то полутемных переходах. С этой выставки сразу попадаешь в светлые залы, где выставлено эстонское прикладное искусство: аляповатая керамика и кричащие вязаные кофты. Это считается современностью. Но народ все понимает. В этих залах сиротливо бродят одиночки, а около Саврасова толпы народа.

Есть у нас и огорчение. Андрюшу[184] пришлось взять из детского сада. Он целые дни плакал, это бы еще ничего. Но он стал так заикаться, что это было похоже на судороги. Это заразительно. Нам рекомендовали его взять. Теперь он в Репино с бабушкой. Она рассчитывала летом закончить диссертацию. У нее прекрасная работа, я в этом понимаю, хотя и не лингвист по специальности. Может быть, удастся закончить работу осенью, когда студенты будут на картошке. Андрюша дома сразу пришел в себя. Заикается очень мало, только когда чем-нибудь восторгается, но это уже не страшно. Невропатолог из детской поликлиники не нашел ничего устрашающего.

Была у меня дочка, моя любимая Мусенька. Представь себе, что Твои рассказы о Тарусе и Твои картины произвели на нее такое впечатление, что она во вторую половину лета собирается в Тарусу, зовет меня с собой. Выйдет ли что-нибудь из этого, я еще не знаю. Мне сейчас нужно быть около жены и немножко помогать ей. Она в Репино одна с Андрюшей, это не совсем легко.

Представь себе, что после моего пребывания в Москве меня хотят выбрать в Берлинскую Академию наук. Что ж, очень хорошо со стороны берлинцев и очень похвально. Я от этого не стану ни умнее, ни лучше. Вспоминаю слова Ариадны у Чехова: «Что ни говорите, а в титуле есть что-то обаятельное»[185], вследствие чего она выходит за князя Мактусова. Мне титулов не надо, да вряд ли это осуществится. Посмотрим. Мне и так хорошо. Лучше бы мне на пенсию. Но пока работает жена, для меня это исключается. Она будет работать, биться, как рыба об лед, со службой, диссертацией, внуком и хозяйством, а я буду ходить по музеям и концертам? Ни морально, ни нервно, ни физически для меня это невозможно. Я уйду только с ней вместе.

Ну вот, я разболтался. Ты не смотри на опечатки. Печатаю я плохо, но я знаю, что мой почерк читается с трудом, поэтому печатаю, а не пишу.

Будь здоров, кланяйся своим, не забывай меня, и если будет время и охота, пиши мне.

Обнимаю Тебя.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Ленинград, 20.VII.63.

Дорогой мой Витя!

Ты прости меня, что я так долго Тебе не писал. Причина очень простая: я забыл в городе авторучку! Отсюда Ты видишь, что писать было совершенно невозможно. К этому прибавилось другое: я изленился до такой степени, что не желаю даже шевелиться. Моя мечта: посидеть в кресле на солнышке, чтобы меня прогревало, – полностью осуществилась. Я при этом сижу в цветнике, мной же насаженном, и гляжу на свои анютины глазки, настурции и другие прекрасные цветы. Это мое главное занятие.

Сегодня мы приехали в город, чтобы повидать Мишу, который сегодня должен приехать проездом (точнее – пролетом) на Камчатку. Луиза полетит ему навстречу с Кавказа, где она лазает по горам.

Я очень счастлив за Тебя, что Ты имеешь деятельность, которая Тебя наполняет и соответствует Твоим интересам. Тарусяне (или тарусичи?) конечно должны быть довольны, что Ты им помогаешь в деле, которое для них – дело кровное и свое[186]. Как я понимаю, это – краеведческий музей, в котором будет отдел искусства. Это, конечно, очень нужное и благородное общественное начинание. Но я боюсь, что оно оттеснит Твои собственные творческие замыслы и возможности. Пишешь ли Ты? Про себя я могу сказать, что ничего не пишу, но Ты не следуй моему примеру!

Я очень рад также за Евдокию Ивановну и ее лесные урожаи. Мы тоже здесь этим занимаемся. Недавно побили все наши рекорды: Андрюша нашел целых 10 (десять) штук ягод земляники, которые тут же съел и еще угостил и нас. <…>

Приеду ли я в Тарусу? Ты знаешь, как я об этом мечтаю. Но в этом году опять ничего не выйдет: Елизавета Яковлевна одна на даче с Андрюшей. Она очень устала и в очень плохом состоянии. Хоть немного, но я ей помогаю. Я не могу ее оставить. Сама она меня посылает, но я знаю, что она в душе думает. В прошлом году была няня, я мог путешествовать. В этом году все строилось на расчете, что Андрюша будет в детском саду. Но это не вышло. Рушились не только планы Елизаветы Яковлевны на диссертацию, но и мои на поездку.

Ну, целую Тебя и обнимаю, дамам Твоим самый сердечный привет.

Твой Воля.


(В Тарусу) 31.VII.63.

Дорогой Витя! Спасибо Тебе за твои заботы о моих дочках. Мусе я сегодня пишу, передай ей, пожалуйста, письмо. Пусть она мне пишет. Ты представляешь себе, как мне хочется приехать, но есть новое препятствие: 4–5 августа ко мне приезжают издалека мои сестры, которых я вижу очень редко. Я не знаю, сколько они у меня пробудут. Они собираются куда-то в другое место, может быть я и освобожусь. Напиши мне все о Мусе, она пишет, что 30.VII выезжает из Москвы в Тарусу.

Твой Воля.


(В Тарусу) 7.VIII. 63.

Дорогой мой Витя! Большое, огромное Тебе спасибо за Твои заботы о Мусе! Ты представляешь себе, как мне обидно, что я не могу быть. Но с другой стороны у меня и радость: у меня гостят мои две сестры – Эля, которой 73 года, и Альма, которой 66. Эля на вид уже совсем ветхая старушка, но она очень бодрая, подвижная и разговорчивая. Сегодня они уезжают в Усть-Нарву (Гунгербург), где у них подруги, и где они проведут конец лета. В конце августа опять будут у меня, где проведут два-три дня. Может быть, Ты их тут и увидишь.

Твой план Мусиного жилища мне очень понравился, я теперь хорошо себе представляю, как она живет – даже занавески на балконе и клеенку на столе!

В одном только Ты ошибаешься: Елизавета Яковлевна осталась с Андрюшей не из-за Луизы, а из-за того, что она предпочла взять Андрюшу из детского сада. Если бы не это, она была бы совершенно свободна и кончала диссертацию.

Я купил себе Ключевского[187] (собр. соч. 8 томов) и читаю с восхищением, хотя ошибочность некоторых его построений ясна даже для меня. Как много узнаешь о России! И какой язык! Романов я совсем не могу читать, кроме шедевров первого класса.

Ну, обнимаю Тебя, скоро увидимся.

Привет Евдокии Ивановне и Тату се. Не подружилась ли она с Танечкой?

Твой Воля.


(В Тарусу)

Воскресенье, 18 авг. 1963 г.

Дорогой Витя!

Надеюсь, что это – последнее письмо в этом сезоне. Мои планы такие: я возвращаюсь в город 27-го. <…> Здесь узнал, что Муся приехала и уже уехала в Кавголово. Почему она уехала – я недоумеваю. Ей так нравилось в Тарусе. <…> Напиши хоть Ты, если что-нибудь знаешь. Не случилось ли чего-нибудь? Зато большую радость я имею от Миши: их экспедиция к гейзерам и вулканам благополучно кончилась, о чем я сегодня получил телеграмму. Наши дети радуют нас главным образом тем, что они не тонут, не обрушиваются со скал и остаются живы. Тебе это еще предстоит испытать, когда Таточка сделается альпинисткой или заведет себе мотоциклетку.

Скончался Всеволод Иванов[188]. Ему было столько же лет, как мне (род. 1895). Я не любил его за вычурность. Сейчас читаю стихи Дудина[189]. Решил, что надо «в просвещении стать с веком наравне» (Пушкин). Безнадежно! Не просветиться мне.

В мутной хляби молния мелькает. Шестьдесят громов разорвалось. «Синих роз на свете не бывает», – Я тебе достану синих роз!

Что до меня, то мне синих роз не надо. Шестьдесят громов, которые разрываются, меня тоже не интересуют. Меня интересует художественное мастерство.

Ну, я разболтался. Ты еще успеешь написать. Пожалуйста! Привет Твоим сердечный.

Твой Воля.


17.9.63.

Дорогой Витя! Сегодня утром узнал горестную весть, что скончался Игорь Петрович Еремин. Ты понимаешь, что для меня означает эта потеря.

Твой Воля.


(Вильнюс, гостии. Неринга, комн. 10) 10.Х.63.

Тройственному согласию на ул. Ленсовета привет из прелестного Вильнюса. Живу в великолепной гостинице, питаюсь изысканно и доброкачественно, неприятно только, что приходится кроме этого еще и заседать. Но можно и не слушать.

Ваш Владимир Яковлевич.

Дядя Воля. Воля.


16.11.64.

Анонс В четверг, 20 февраля состоится концерт в доме Шабуниных, ул. Ленсовета 31, кв. 6 Программа

I отделение Моцарт. Рондо из сонаты ля мажор.

Хачатурян. Вальс к драме Лермонтова «Маскарад».

Исполняет пианистка Татьяна Шабунина. Антракт 10 минут.

II отделение Бетховен. Рондо до минор из сонаты соч. 13 Шуман. Маленькая пьеса.

Шуман. Листок из альбома.

Исполняет пьянист Владимир Пропп.

После концерта непринужденная

встреча артистов со слушателями

Начало концерта в 7 ч. 30 мин. Опоздавшие в зало допускаются.


14.ІІІ.64.

Дорогой Витя! Хоть бы Ты мне открыточку написал. Как у вас там дела? Скарлатина – болезнь коварная даже в легкой форме. <…> Думаю летом рейсовым пароходом (по билету, но не путевке) съездить на Север[190]. Поедем? Подумай! Сегодня я решил не трудиться. Я весь день свободен (суббота), но делать ничего не буду. Обнимаю Тебя. Евдокии Ивановне и Таточке привет. Твой В.


25.ІІІ.64.

Дорогой мой! Я буду у Тебя не в воскресенье, как хотел, а в субботу. В воскресенье мы с женой идем смотреть «Короля Лира» в английском театре.

Твой Воля.


Из дневника

30. IV.64. Сегодня вечером все трое идем к Проппам: отмечаются день рождения Воли (29.IV), именины Елизаветы Яковлевны (30.1 V) и первомайский праздник. <…>

Вечер у Проппов прошел очень приятно. Кроме нас была Нина Яковлевна[191], Муся Пропп с дочкой Танечкой. Татуся, Танечка и Андрюша с увлечением играли; Татуся с Танечкой и за столом много разговаривали друг с другом, смеялись, чувствовали себя отлично и весело. Стол был очень обилен. Но главное, что до того, как сели за стол, удалось у Воли в кабинете поговорить о спектакле английского королевского театра, где Воля с Елизаветой Яковлевной смогли побывать на «Короле Лире». Говорил Воля также о кинокартине «Гамлет» Козинцева, которую смотрел только что.


Таруса, 21 июня 1964 г.

Дорогой мой Волюшка!

Через дорогу, прямо против нашего дома стоят две могучие липы в полной силе. В их кронах гнездятся многочисленные грачи. И кругом еще ряд грачиных деревьев. Кричат они и трубят изрядно. Но и это пока не раздражает меня, а, пожалуй, даже радует и кажется приятным! А вообще Таруса просто поразила в этом году тишиной. А когда идем купаться на речку Тарусу (или Таруску, как ее зовут местные жители), то живописный овраг у кладбища дышит нам в лицо ароматом полевых цветов.

Погода изумительная. Мы с Тату сей и ее подругой Леной Польстер (по дедушке – из немцев) купаемся ежедневно со дня приезда, а то и два раза в день. Это для меня тяжело, я устаю, но не могу отказать им и себе в этом удовольствии! Ведь наши купанья являются непрерывным каскадом всяких трюков и шалостей в воде и к нам охотно присоединяются другие купающиеся дети: начинается плавание наперегонки, нырянье, прыжки через голову друг друга, шум, плеск, ликование!

Выл уже в Тарусской галерее. Неутомимый энтузиаст Б. П. Аксенов чуть ли не единолично переделал всю экспозицию, значительно ее улучшил, сделал более интересной. И три раза в неделю показывает ее посетителям с 11 до 14 часов. Посещаемость хорошая. <…>

Из новых поступлений всего больше украсила галерею, на мой взгляд, картина Айвазовского «Остров Капри». Я не перестаю удивляться, как решилась Третьяковская галерея передать Тарусе эту вещь! <…>

Будучи в Москве посетил я дядю Ваню. Ему идет 90-й год, но рука его еще крепка и ум ясен. Он угостил меня горячим завтраком собственного приготовления и чокнулся со мною чаркой водки (!).

Евдокия Ивановна на второй же день пребывания в Тарусе сходила в ближний лес и принесла на ужин белых грибов и подберезовиков. Мы их съели в жареном виде с большой охотой. А Евдокия Ивановна не нахвалится лесом, его воздухом, пением птиц! Видела пестрого дятла и дупло, где свито его гнездо. А из дупла наружу торчали головки его птенцов!

Обнимаю Тебя и желаю Тебе хорошего лета! Привет от всех нас всей вашей семье.

Твой Виктор.

Р. S. Мы уже получили здесь два письма.


(В Тарусу)

30. VІ.64.

Дорогой мой Витя!

Спасибо Тебе за письмо. Из него я вижу, что Ты живешь на старом месте, живешь спокойной, здоровой и счастливой жизнью. От Твоего письма пахнет грибами, березами, речной водой, а сквозь него видится небо, лес, русские пейзажи. А я пока вижу все тот же наш двор, где, впрочем, тоже есть и березки, и трава, и небо, и дальний кусочек леса. Но я счастлив по-иному. 20. VI кончился срок конкурса, и никто не подал, и я уже приуныл, и вдруг приказ: назначен новый заведующий], из Пушкинского Дома, человек совершенно неподходящий, никогда не преподававший, к тому же пьяница, самодур и человек с неустойчивой психикой. Это – приказ Обкома, только оформленный ректором[192]. Наши все приуныли, за кафедру мне жаль, но с меня свалился тяжелый, ужасный камень. В Москву на конгресс я тоже не поеду, там от меня потребовали, чтобы я взял на себя ответственность за состав симпозиума. Этого я не могу, и я освободился и от этой нагрузки. Сегодня – первый день моего фактического отпуска, я совершенно свободен! Выпей за меня хоть стакан воды, поскольку водочка без компании как-то не пьется. Планов у меня решительно никаких. Делаю, что хочется – и только. Пока хочется сходить в Русский музей. Если бы я ушел на пенсию, я стал бы писать самодельную историю русской живописи. В этой связи все, что Ты пишешь о Тарусской галерее, для меня интересно. Третьяковка поступила благородно, что подарила Тарусе «Капри» Айвазовского. Не то что наш музей.

Будь здоров, привет Твоей семеюшке, пиши чаще, я буду Тебе отвечать.

Твой Воля.


Таруса, 3 июля 1964 г.

Милый мой Волюшка!

Это – второе мое письмо к Тебе из Тарусы: первое было от 21. VI. Сейчас Евдокия Ивановна пошла в магазин, а Татуся – на урок английского языка к милой старушке Татьяне Ивановне Якушкиной, правнучке декабриста. Они занимаются, в основном, разговорным методом, но некоторые задания Татуся получает и на дом. Учится она охотно, но правильно ли ей ставят произношение – я не убежден.

Первые 12 дней пребывания здесь были сухими и очень теплыми, даже, пожалуй, жаркими. 1-го июля прошла первая гроза – бурная, гремящая, с коротким дождем. А вчера, 2-го июля, было две грозы: ночью и днем, обе жестокие, с пожарами и человеческими жертвами, дневная – с крупным коротким градом. Один удар был так близок и носил характер такого неприятного, сухого треска чуть ли не в самом доме, что Татуся не выдержала и со слезами бросилась ко мне, ища защиты на моей груди [193] А Евдокия Ивановна в это время, возвращаясь с земляникой из далекого леса, пережидала с нашей хозяйкой град и ливень у стенки одинокого сарая. Домой пришла уже после грозы, мокрая до нитки. Но я заблаговременно вскипятил чайник, так что она сразу же могла выпить два стакана горячего чая.

Сейчас небо снова в тучах, предсказаны грозы. А вчера мы с Тату сей и ее подругой Леной Польстер все же успели искупаться перед самой грозой: домой прибежали с первыми каплями!

За это время я работал над портретом старого врача Михаила Михайловича Мелентьева, коллекционера, любителя музыки. Человек он очень культурный и, видимо, «с прошлым». Лет десять он был высланным (административно) в Медвежьегорск; ныне реабилитирован. У него я познакомился с графом Шереметевым (!) – прямым потомком фельдмаршала Б. П. Шереметева, сподвижника Петра! под Полтавой (!). Он – член союза художников, непрактичен, живет весьма скудно. Этот же Мелентьев дал мне почитать воспоминания члена IV Думы известного монархиста В. В. Шульгина – «Дни» (в издании «Прибой», 1926 г.). Рассказал, что этот Шульгин, которому сейчас 86 лет, недавно гостил с женою у Мелентьева в Тарусе полторы недели: можно предполагать, что они уже раньше были знакомы! <…>

Два дня тому назад приехал в Тарусу милейший В. А. Ватагин и привез из Москвы новые дары нашей галерее, свои работы: деревянный бюст В. Д. Поленова (определенно музейная вещь!), статуэтку «Разъяренный тигр» и 7–8 листов литографий различных животных – отличных! Какой великолепный, щедрый старик! Ему 80 лет, он – Народный художник РСФСР <…>.

Вчера Евдокия Ивановна принесла из лесу литра два великолепной земляники.

Первого июля я послал открыточку Альме Яковлевне. Надеюсь, что ее здоровье восстанавливается.

Обнимаю Тебя, дорогой, и очень хочу знать о Тебе, о всех вас! Приветы вам от всех нас.

Твой Виктор.

Таруса, Калужской области, 1-я Садовая ул., 18.


(В Тарусу) Ленинград, 13.VII.64.

Дорогой мой Витя!

Приехав в Ленинград, нашел здесь Твое письмо <…>.

Поздравляю Евдокию Ивановну с успехами на земляничном фронте. У нас успехи менее грандиозны. Андрюша совершенно счастлив, если находит 5–6 ягод, из которых он еще ухитряется угостить бабушку.

Историю русского искусства я собираюсь писать не для печати, а для домашнего употребления. Ходить по музеям с записной книжкой и писать все, что думается.

В Тарусу я в этом году определенно не поеду. Мы с женой завели такой порядок: два дня она дежурит, т. е. делает все, что надо для питания и для забот об Андрюше, а я «пишу», т. е. фактически прохлаждаюсь, а два дня дежурю я, а она пишет диссертацию. Это единственная возможность для нее кончить или хотя бы продвинуть работу, которая не продвигалась из-за Андрюши. Для этих целей мы сняли чердак (50 р.) и забираемся туда для строгой изоляции. Мой отъезд нарушил бы всю эту систему и лишил бы ее возможности работать. По этой же причине я никуда не поеду странствовать.

Что Тебе не работается, меня нисколько не беспокоит. Ремесленники могут работать всегда, а художники и ученые – только по вдохновению. Я по опыту знаю, что в таких случаях нельзя форсировать. Тут имеются еще и причины биологические. Рабочее настроение приходит само совершенно неожиданно. Что до меня, то я не делаю ровно ничего и ничего не могу делать. Видно, усталость за год накопилась очень основательная. Работа была во всяком случае не по возрасту. О пенсии я думаю уже серьезно

Мусю я давно не видел. В этот приезд говорил с ней по телефону. Она должна ехать в Париж на конференцию по своей специальности. Это теперь называется «научный туризм» и осуществляется за собственный счет, а не за счет государства. Завтра станет известно, утверждена ли она Москвой, и тогда я ее перед отъездом увижу.

Миша телеграфирует, что он вернулся из длительной (и опасной для него) экспедиции на Чёшскую губу[194], где они полностью были отрезаны от мира. Я очень счастлив. О возвращении навсегда в Ленинград он и слышать не хочет. Работа и обстановка, природа и полная творческая независимость его полностью удовлетворяют. И он доволен своей жизнью.

Всем Твоим привет.

Твой Воля.


Таруса, 13 июля 1964 г.

Дорогой Волюшка!

<…> Прежде всего – несколько слов об одном моем наблюдении. При входе в наш двор, у калитки, в неудобном закутке выросла липка. Видимо, ветром было занесено семечко. Заметил я ее лишь в этом году, а вышла она из земли, по-видимому, в прошлом году. И росту-то ее всего сантиметров 20–25! Свету мало, она извилась, перекрутилась в погоне за ним, но с тем большей энергией выгоняла листья. Было их на ней пять или шесть, все сочные, крепенькие. Но на беду заприметили ее внуки нашей хозяйки (2-х и 3-х лет), которых старшая внучка по пути домой из яслей приводила к нам на двор. Заприметили и стали обрывать у нее листочки. Сначала оборвали часть листьев. Липке пришлось плохо, но она взамен сорванных выбросила новые листики. Тогда через несколько дней были оборваны все листья. Остался стоять корявый прутик, совершено голый. Я вырыл его и с комком земли, на лопате, перенес в другое, спокойное место. Было это 1-го июля. Через три дня на стволике стали заметны три маленьких почки, которых 1-го июля я не отмечал. Здесь они у меня нарисованы утрированно большими[195]. К сегодняшнему дню почки (3) и (2) превратились в листья, еще не полностью развернувшиеся; а почка (1) спит: видимо, бережется на всякий лихой случай! Я уверен, что если бы теперь сорвать эти два новых листка, то липка пустила бы в ход свой последний шанс – направила бы свои соки к почке (=)! Поразительно, с каким упорством боролся за жизнь этот маленький, корявый растительный организм! Пока я здесь, я буду присматривать за своей липкой, а уезжая, попрошу хозяйку не уничтожать ее. <…>


(В Тарусу)

Ленинград, 20.VII.64.

Дорогой мой Витя!

Приехал в город, застал здесь Твое письмо и сразу же Тебе отвечаю. Я теперь в таком состоянии, что охотно пишу письма. <…>

То, что Ты пишешь о липке, мне очень понравилось. Это напомнило мне начало «Хаджи-Мурата». Толстой пишет, как боролся за жизнь репейник, который он хотел сорвать. Помнишь? Я вообще восхищаюсь силой жизни растений. Но человек портит эту силу, отнимает ее у растения. Была некогда здесь «Вольная философская ассоциация». Там выступил с докладом агроном и философ Демчинский[196]. Он развивал теорию, что, улучшая веками условия жизни злаков, мы тем как бы приучаем растения к этим условиям, вне которых они уже не могут жить. Этим мы приводим их к вырождению и готовим им гибель. Я сам то же думал о животных. Сейчас уже есть способ содержания скота в стойле круглый год. В зоопарках животные перестают размножаться, несмотря на самые лучшие условия. Рождение львенка или жирафика есть чудо, о котором оповещают весь мир. Такую же судьбу мы готовим и скоту, отнимая у него борьбу или хотя бы движения, воздух и некоторую волю. Поэтому так буйно растут здоровые сорняки, а мой душистый горошек желтеет, несмотря на удобрения и подкормку и поливку.

Теперь о разных мелочах жизни.

В Репино имеется «Дом малютки», в котором содержат сирот. Их выводят гулять в поля, и там мы их иногда видим. Они имеют ужасный вид, грязные, бледные, малоподвижные. Одна из наших соседок по даче работала там няней и говорит, что там их кругом обворовывают, что эти дети не видят ни молока, ни яиц и пр. Сопровождающие их барышни имеют, напротив, весьма благополучный вид, заботятся о своей красоте и загорают в кустах, пока малыши предоставлены сами себе. Эти дети немые, они не слышат человеческой речи, кроме команд и окриков, и между собой они не говорят. И вот один раз мы идем по тропинке, и вдруг ко мне подбегает мальчик лет двух-трех; из носу висит густая сопля до рта. Этот малыш обхватывает мое колено, прикладывается к нему щекой и снизу смотрит мне в самые глаза своими совершенно голубыми глазами. Он замирает в этой позе и прижимается все крепче. Глаза сияют счастьем. Этих глаз никогда не забыть. При этом не издает ни звука. Так велика потребность ласки. Потом это повторялось еще раза два. Один из них шептал почти беззвучно «мама». Но интересно, что ни один из них никогда не прикладывался к Елизавете Яковлевне. Мы объясняем это тем, что женщины ассоциируются у них с воспитательницами, от которых они ласки никогда не видят и которые стряхивают их, если бы малышу вздумалось приласкаться.

У нас сейчас много пишут о чуткости, морали и пр. Пишут потому, что отсутствие этих качеств приобретает уже угрожающие размеры. Сестра Альма выписалась из больницы и пишет, что там можно было сделаться меланхоликом, оттого что все думают только о себе и своем благополучии и больше ни о чем. Ухода никакого, сестры и сиделки просто не выходят на работу и пр. Из этого составляют исключение только врачи, которые действительно работают самоотверженно.

По этому поводу я вспоминаю о гибели детей на нашем дворе, о чем я Тебе рассказывал. Я не совсем понимал, как все это произошло, но раз, выглянув из вагона, я увидел, как сложены штабеля закругленных плит, и сразу все понял. Они складываются так: [..J[197], они были сложены на снег, под которым был неровный грунт строительной площадки. Снег растаял и штабель покосился и принял уже такой вид: […]. На месте, обозначенном стрелкой, стал раскачиваться мальчик лет 12-ти, а внизу палочками обозначены дети, которые играли на земле. От раскачивания штабель рухнул и задавил насмерть трех детей. Кто же виноват? Виновата вся система недобросовестной работы сверху донизу. Эти большие дома строились не только нелепо и халатно, но преступно-небрежно, и одно из звеньев этого – неправильное хранение строительных материалов. В газете была фотография ужасающего состояния строительной площадки, но фотографии раздавленных детей не было. Теперь площадку выровняли.

Не совсем веселое получилось письмо, но что же поделаешь? <…>.

Андрюша стал тоже купаться с наслаждением, его не вытащишь из воды. У нас установилась жаркая сухая погода.

Ну, будь здоров, обнимаю Тебя, Твоим дамам нижайший привет и поклон (т. е. наоборот: поклон и привет).

Твой Воля.


Таруса, 22 июля 1964 г.

Дорогой мой Волюшка!

Живу я вполне беспечно. Здесь это мне удается, т. к. я не испытываю многократных каждый день волнений и возмущений от дурных слов и поступков подростков и взрослых, отравляющих мне жизнь в Ленинграде. Мы живем здесь среди тихих соседей, на тихой улице.

Но прежде чем сообщить Тебе мои небольшие новости, хочу ответить на Твое письмо от 13.VII (машинописное) <…>

Я понял мотивы, удерживающие Тебя при семье, уважаю их и мирюсь с тем, что не увижу Тебя в Тарусе этим летом. Но лелею мечту, что в будущем, когда ни Тебя, ни, главное, Елизавету Яковлевну дела не будут все лето держать под Ленинградом, – вы вместе (да может быть еще и не одни!) махнете на полмесяца – месяц в Тарусу: именно не на несколько дней, как делают экскурсанты, а на дачу, чтобы иметь время «вчувствоваться» в Тарусу, не спеша познакомиться с некоторыми из ее летних жителей, поездить и побродить по окрестностям.

Вот такие знакомства и встречи составляют «изюминку» моей жизни здесь в последнее время.

Я возобновил (после полумесячного перерыва) работу над портретом старого врача Михаила Михайловича Мелентьева и сегодня закончил его. Т. е. я вернусь к нему дней через десять, когда мне станет очевидным, что я должен еще доделать; но на сегодня работа над ним завершена. О Мелентьеве я Тебе писал. Так вот вообрази себе, что вчера у этого Мелентьева я слушал прекрасную музыку! В Тарусу приехали его знакомые, профессора консерватории, – скрипач Рейсон и пианистка Н. И. Голубовская. Мелентьев подыскал им квартиры поблизости от своего дома. У него здесь есть хороший и хорошо содержимый рояль, и вчера я слушал исполнение Крейцеровой сонаты, буквально потрясшее меня! Какое это совсем особенное впечатление, когда слушаешь музыку в домашней обстановке, в четырех метрах от исполнителей!.. Не мне бы, мало искушенному в музыке, слушать эту игру, а Тебе, мой дорогой друг! Ты сумел бы полнее ее почувствовать, глубже оценить. А вечером (уже без меня) Голубовская много играла соло: прекрасные вещи прекрасных композиторов…

Расскажу еще об одной встрече. Здесь, в Тарусе, каждый год по многу месяцев живет Валерия Ивановна Цветаева[198], старушка, дочь создателя московского Музея изобразительных искусств и единокровная сестра поэтессы Марины Цветаевой. У нее с мужем-филологом (не знаю его фамилии, а зовут его Сергеем Иасоновичем!) здесь старый-престарый домик, присевший за деревьями и кустами сада так низко, что его с улицы вообще не видно; зато с его балкона открывается неповторимый вид на Оку через сад, и кругом так тихо, словно ты находишься не в Тарусе 1964 года, богатой дачниками, а в Тарусе самого начала, нашего века, в «старой Тарусе» со всем ее мусатовским очарованием![199]

Валерия Ивановна расположилась ко мне после моего прошлогоднего посещения и недавно просила через третье лицо побывать у них. В эту встречу она предложила мне почитать ее «Записки» – воспоминания (230 страниц машинописи) и дала мне экземпляр на дом. Теперь я ежедневно читаю Евдокии Ивановне вслух по нескольку десятков страниц этих воспоминаний, написанных вполне литературно и с несомненным дарованием. И оба мы испытываем удовольствие и большой интерес.

А встреча с В. И. Цветаевой привела меня «по цепочке» к врачу-хирургу Ю. М. Александрову. Имея квартиру в Москве, он семь лет тому назад переселился в Тарусу (но московскую квартиру сохранил) и живет здесь круглый год с семьей. Его сын окончил в Тарусе десятилетку, и родители считают, что здесь он, несомненно, выиграл в моральном отношении, а в смысле знаний не проиграл. Вторая особенность Александрова в том, что он уже много лет как оставил врачебную работу и теперь профессионально занимается литературным трудом: переводит стихи, пишет очерки, рассказы. Я застал его в постели (грипп), и потому беседа была непродолжительной; но, видимо, состоится и еще встреча с ним.

Итак, с портретом Мелентьева пока кончено, было 8 сеансов. Сегодня возьмусь плотно за начатый уже портрет Татусиной подруги, очаровательной полуармяночки Казарян. Имя ее – Сбфик, а в общежитии зовут ее Софа.

Читаю преинтересную книгу Корнея Чуковского «Современники»[200] (Чехов, Короленко, Кони, Куприн, Горький, Луначарский, Блок, Репин и многие другие – 700 стр.).

За Мишу и Мусеньку очень рады. Очень хочется, чтобы поездка Муси состоялась! Передай ей от нас привет.

Тебя я обнимаю! Наши приветы Елизавете Яковлевне и всей вашей семье. Желаю Тебе отдохнуть основательно и интересно.

Твой Виктор.


23. VII.

Неожиданный постскриптум.

Уже заклеил конверт и собирался нести его в почтовый ящик, а сам пошел писать этюд. И вот, вернувшись домой, нашел Твое письмо от 20-го июля.

Да, мой друг, оно невесело, но оно правильно отражает нашу печальную во многих отношениях действительность, в которой многие хорошие стороны характера русского человека исказились, извратились. Это извращение и упадок морального облика наших людей я считаю следствием грандиозных потрясений, ломки всего привычного уклада жизни, захвативших нашу страну в последние полвека, – начиная с 1914 года: первая мировая война, революция, голод, гражданская война, интервенция, ломка народного хозяйства, низвержение всех прежних авторитетов и критериев морали, многолетние затяжные материальные трудности. Все это привело к ослаблению альтруистического и к выпячиванию эгоистического начала в народном характере. И это мы теперь видим так широко проявляющимся, – притом далеко не только при действительно трудных обстоятельствах, когда речь идет о том: жить или пропадать (и когда кража и насилия в какой-то мере понятны, объяснимы), – но и в обстоятельствах обычных, неотягченных. Это ужасно и во мне лично вызывает глубокую тревогу. Вопросы это очень сложные, и я признаю свое бессилие как следует разобраться в них. Но много-много кругом очень грустного, гадкого, извращенного по сравнению с тем, к чему мы с Тобою привыкли полвека тому назад.

Я рад, что Ты понемногу приходишь к норме, выравниваешься после тяжелой работы минувшего университетского года. Хорошо, что впереди еще месяц отдыха. Я надеюсь в сентябре (вернее, уже в конце августа!) найти Тебя посвежевшим.

А липка моя выбросила, к моему удивлению, по три листка из двух верхних почек, т. е. всего шесть листков и, видимо, собирается жить!

Ну, обнимаю Тебя еще раз. Переписка с Тобою создает для меня здесь какой-то привычный моральный костяк, устой!

Твой Виктор.


(В Тарусу) 31.Vn.64.

Дорогой друг!

Сегодня посылаю Тебе вырезку из «Московской правды» от 31.VII о «Тарусской Третьяковке». Очень приятная заметка. Мне, как Бобчинскому, очень хочется, чтобы я, я первый Тебе об этом сказал. Но даже если Ты уже знаешь, все же интересно. Твои труды не пропали.

Я очень за Тебя рад, что у Тебя такой интересный и широкий круг знакомств (Мелентьев, Цветаева, Александров), что Ты запросто слушаешь Голубовскую. А я, как всегда, один, как перст, если не считать семьи.

Муся улетела в Париж, но я не имею от нее никаких сведений вот уже 10 дней. В газетах сообщалось об урагане, пронесшемся над Францией как раз в то время, когда она должна была лететь. Я только надеюсь, что она не попала, или что во Франции служба погоды поставлена достаточно высоко, чтобы предупредить о нелетной погоде.

Сейчас я в городе. Моя статья[201], которая назначалась для ежегодника «Русский фольклор», передана в журнал «Русская литература» с просьбой сократить и самому отредактировать. Это надо было сделать срочно, и сегодня я статью сдал. Такое перемещение для меня очень выгодно, т. к. тираж и круг читателей «Русской литературы» очень большой, и я за статью еще получу деньги. Отсюда повезу на дачу для своего цветника рассаду астр.

У меня очень много разных жизненных впечатлений. Здесь все ужасно деспотичные жены. Мы то и дело слышим такие возгласы, как «не смей ковыряться в цветах» (наша соседка имеет клумбу и не позволяет мужу дотрагиваться) или «ты положил на стул мокрую тряпку?» и т. д. Впрочем, слышимость неважная, а то бы мы еще не то услышали.

В следующий раз буду писать Тебе о тех книгах, которые я читаю. <…> Не забываешь ли Ты передавать мои приветы своим дамам?

Твой Воля.


Таруса, 3 августа 64.

Дорогой мой Волюшка!

Сегодня получил Твое письмо от 31-го июля и с обычным для таких случаев особым удовольствием берусь за перо. Обстановка же не совсем обычна: не то в пятый, не то в шестой раз за сегодняшний день заходит гроза! Но я этого и ждал: с утра было так жарко, так жестоко парило, что я предвидел бурные грозовые разряды. Спасибо еще, что каждый заход грозы сопровождается добрым дождем, а то и ливнем: «сухие» грозы всегда страшны! Вот и сейчас гремит, небо темно-серое (сейчас 18.30), туго набухшее дождем; стало свежо, ветрено…

А с утра <…> Евдокия Ивановна сходила в лес по грибы с Татусей и ее сверстниками. Вернулись они к 14.00, и Татуся неотступно потянула меня купаться, т. к. изнемогла от жары! Пришлось покориться, хотя я со вчерашнего дня основательно простужен.

Небо уже было обложено. До реки нам пути метров 450. На середине этого пути прогромыхал первый гром, правда – в стороне. Татуся заколебалась, но мною уже овладел азарт, и мы лишь ускорили шаг. Купались «по самой сокращенной программе», но все же с нырянием, играми и мытьем мылом и мочалкой. Еще в воде нас застиг дождь – и сразу крупными каплями! Татуся с подругой помчались домой прямо в купальниках, под раскаты грома, – а мне осиливать подъем от реки было потруднее, и я промок насквозь! Впрочем, последние метров 150 я шел уже снова при жарком солнце. Но этот проблеск был кратким, и с тех пор все дождь и одна грозовая атака за другой. <…>

Портрет Софик Казарян я написал. Теперь работаю одновременно над портретом Б. П. Аксенова (понедельник, среда и пятница) и Тату си (вторник, четверг и суббота), по утрам. Вечером иногда занимаюсь пейзажем, но редко, т. к. все норовлю повидаться с кем-либо из здешних знакомых.

В субботу 1-го августа были мы званы с Евдокией Ивановной к Валерии Ивановне Цветаевой по случаю именин ее мужа (тоже 80-летнего старичка) Сергея Иасоновича Шевлякова. Он, собственно, именинник на Сергия Радонежского (18 июля н/с), но отмечали они этот день 1-го августа, созвав узкий круг ближайших друзей на вечерний чай. Почему они включили нас в число своих друзей – мне неясно. <…> Всего вместе с хозяевами было 11 человек. Пили чай по-старинному, из самовара, на балконе, выходящем на громадную клумбу шиповника в заросшем саду над Окой. <…>

Приехал наконец в Тарусу старый художник Василий Васильевич Журавлев! Он вынужден был задержаться так долго в Москве из-за болезни жены, только что перенесшей инсульт на почве гипертонии. Я, конечно, уже был у них, т. к. люблю Василия Васильевича. По счастью, жена его сейчас уже и ходит вполне прилично, и начинает недурно владеть правой рукой. <… > Может быть, дней через 8-10 Журавлев будет мне позировать, а сейчас не хочет, еще не отдохнул <…>

Так вот видишь, Волюшка, у нас в этом году народные приметы оправдались: на Илью-пророка (2. VIII н. с.) вода в реке Тарусе вдруг стала заметно холоднее, и я, купаясь, простудился. Кроме того, Ильин день был у нас сугубо грозовым, а грому было, хоть отбавляй!


(В Тарусу)

Ленинград, 13.VIII.64.

Дорогой мой друг!

Спешу поделиться с Тобой большой радостью: моя дорогая Мусенька благополучно прилетела из Парижа, куда она ездила, как Ты знаешь, на международный симпозиум по эндокринологии. Приехала веселая и довольная, много интересного рассказывает. Ураган, о котором писали в газетах, нашу делегацию не затронул. Она видела университет (о чем я Тебе расскажу устно), слышала мировых ученых и беседовала с ними, видела Париж и французов. Симпозиум длился семь дней, кроме того, любезные французы еще три дня показывали Париж, о чем я Тебе тоже расскажу. Французы жизнерадостны и подвижны, совсем другой тон, чем у нас. Все и всюду, в магазинах, на транспорте, на почте вежливы. Одно огорчительно: наша наука отстала на добрых сто лет. Наши приборы по сравнению с американскими, английскими, японскими и французскими (немцев не было) производят впечатление XVIII века. Обсуждение велось не так, как у нас, по запискам кто во что горазд, а совершенно непринужденно и очень деловито. Еще деталь: наши должны были ехать за свой счет, а в Париже оказалось, что наших приглашали за счет парижской Академии наук. Семь дней симпозиума их содержали, а затем выдали разницу валютой. Таким образом Муся могла приехать в парижском элегантном костюме белого цвета, она одела там Танечку и мне привезла пару замечательных теплых перчаток. Вообще мои дети живут разнообразно и интересно. Эличка была в Крыму и потом они с мужем и Митей (8 лет) совершили многодневный поход на байдарках и с палаткой по рекам Примосковья. Пишет восторженные письма. Миша тоже очень доволен жизнью. После Камчатки он засел в своих Зеленцах и упорно и успешно работает, никуда не стремится. Луиза уехала на Кавказ в альпинистский лагерь, по возвращении поедет к Мише на побывку. Только я один кисну в своем Репино и готовлю обеды. Впрочем, не очень кисну. Ты пишешь мне о разных маленьких событиях, и эти события полны интереса. Так же и я. Андрюша, как Ты знаешь, любит дальние автобусные прогулки, и благодаря этому я изъездил прекраснейшие, удивительные места Карельского перешейка. Радость природы в моем возрасте – одна из самых больших и острых. Вот куда бы Тебе с палитрой! Сосновые боры с сплошным до горизонта вереском, озера и утесы, мягкие холмистые поляны, темные дремучие леса.

Недавно мы ездили втроем на теплоходе из Зеленогорска через Кронштадт и Петергоф (новый рейс). Мы видели Кронштадт и форты (так их не увидишь). В Кронштадте сходить нельзя, нужен пропуск. Я надеялся видеть флот, но флота не видно. Вообще же поездка на пароходе есть самый совершенный вид отдыха. Я дышал полной грудью и глядел во все глаза. Качка была посредственная, но многих укачивало, и в том числе детей. Я видел морскую болезнь в полном ее натурализме. Оказалось, что я этому не подвержен нисколько, качка мне даже доставляла удовольствие (вроде качелей). Андрюша был весел как ни в чем ни бывало, а Елизавета Яковлевна позеленела, но держалась молодцом, с ней ничего не случилось.

Я очень одобряю Твою идею показать Твои этюды. Это уже стало доброй традицией. Можно это сделать у нас или у Тебя, или у тех и других – зрителей будет больше. Я учу вариации Бетховена и сонату-партиру Гайдна. Если к тому дню выучу, то сыграю. Будет и водочка. Когда вернулась Муся, у меня в доме ничего не было, кроме коньяку. Я окончательно в нем разочаровался: настойка из клопов с добавлением изюма и жженого сахара. Впрочем, коньяк тоже будет.

Ну вот я и разболтался. Я приобрел себе заводную бритву, которая бреет без мыла, кисточки и кипятку. Не очень чисто, но для дачи хорошо.

Это, наверное, мое последнее письмо в этом сезоне. Начало занятий 27.VIII. К занятиям я усиленно готовлюсь, сегодня отнес в утюжку костюм.

У нас открылась на Островах международная фотовыставка. Хочу сходить. Фу, как плохо я стал печатать. Это оттого, что я тороплюсь. Ты уж извини. Целую Тебя и жду.

Твой Воля.

Евдокии Ивановне вырази, пожалуйста, мое уважение, а Таточку поцелуй в лобик (можно и в носик).


Таруса, 19.VIII.64.

Дорогой мой Волюшка!

<…> Рад чрезвычайно, что Мусенька побывала в Париже и благополучно вернулась, – и предвкушаю встречу с нею у Тебя. Конечно, подробного рассказа нам от нее ждать не приходится, т. к. ей к тому времени уже надоест рассказывать о поездке. Но все же ряд своих впечатлений она сообщит, а мы расскажем о Тарусе, и я покажу свои работы. Одним портретом я доволен (портрет художника В. В. Журавлева). Он закончен, и як нему больше прикасаться не буду. <…>

Это лето я никуда не вылезал из Тарусы, даже в Поленово (за 4 км) не ездил, хотя эта поездка на теплоходике сама по себе очень привлекательна. Меня держали портреты. В последующие годы не буду себя так связывать. И прежде всего хочется съездить в Богимово (километров 10 от Тарусы), где с таким восторгом жил и работал одно лето Чехов. Там сохранились и дом, и сад, и пруд! А сегодня мы с некоторыми знакомыми пойдем пешком километра за четыре к «Ильинскому омуту» нар. Тарусе, о котором недавно написал большую статью К. Г. Паустовский в «Известиях» (около 10-го августа). Возьмем и фотоаппарат. <…>

Когда я – во исполнение Твоего наказа – поцеловал Тату сю в лобик, она немедленно лукаво сказала: «Можно и в носик!», что я и выполнил.

<…> Хорошо думать о том, что ближайшие дни, отняв у меня Тарусу, дадут взамен многое другое, в том числе встречу с Тобой!

Обнимаю Тебя! Приветы от всех нас.

Твой Виктор.


28. VIII.64.

Ура! Ты вернулся жив, здоров и невредим! Я жажду Тебя видеть. Сегодня открытка уже не дойдет, завтра и послезавтра мы, предположительно, на даче укладываемся и перевозимся, в понедельник же 31 августа мы наверняка дома, и я буду Тебя ждать начиная с 7.30. Больше ни слова! Жду.

Твой Воля.


Из дневника

1. IX. 1964. Вчера вечером был у Воли – впервые после лета. Как дорого иметь друга!

Совершенно несекретно!

Дорогой Витя! Маленький ангел αγγελος (вестник) принес совсем нерадостную весть. Ангела этого мы дальше порога не пустили, чтобы он не заразился, т. к. врач очень нам внушал: детей в квартиру пускать нельзя.

Я надеюсь, что скоро мы получим другое известие, что Тебе стало лучше и что Ты можешь выходить и говорить. Лучшее лечение при ларингите – молчание. Это я знаю по собственному опыту. Schweigen ist Gold[202]. Как только Ты дашь знать, что Тебе лучше, я назначу Тебе свидание у нас. Надеюсь, что это будет скоро. Я продолжаю шлифовать Imprompty[203], когда жены нет дома. Жму руку.

Твой В.


Из дневника

23. XI. 1964. В субботу 21.XI (накануне выходного дня) мы отметили мое 66-летие, приходящееся на 17 ноября, – в этом году среди недели. Были: Воля Пропп с Елизаветой Яковлевной, Панины, Говоровы…<…> и Андрюша. <…> да нас трое. Шпилени[204] заранее отказались из-за нездоровья Евгении Петровны.

Татуся успешно сыграла четыре пьесы; я показал свои тарусские этюды; Воля сыграл две премилые вещи: впервые решился выступить среди наших друзей, и всех очаровал.


2. XII.64.

Дорогой мой Витя! Я потихоньку выздоравливаю, чувствую себя неважно, сегодня пойду в Университет. 5-го у меня полуофициально будет кафедра с коньяком, а в воскресенье 6-го я буду ждать Тебя, будем уже совершенно неофициально допивать и доедать все на полном просторе, сняв пиджаки и надев тапки. Запасайся аппетитом и жаждой.

Твой Воля.


4. II.65.

Дорогой мой Витя! Очень об Тебе беспокоюсь и тоскую. Ты уже выздоравливал, и вдруг от Тебя больше недели ничего нет. Ты меня оставляешь без известий о себе. Сделай мне радость, черкни пару строк. Я бы и сам забежал, да боюсь растревожить Тебя. С понедельника начинаются занятия, но я еще не могу сказать Тебе, когда я свободен, расписание еще не совсем ясно. Жду.

Твой Воля.


11.ІІІ.65.

Дорогой Витя!

<…> Ты всегда, еще на старой квартире, говорил мне, что надо переходить на пенсию. Но я Тебя плохо слушал, т. к. еще пять лет тому назад сил было много. Мне хотелось работать, и я Тебе это говорил, и был такой момент, когда Ты меня в этом стремлении как друг поддержал. Именно эту поддержку я хотел от Тебя услышать, и услышал ее, и я ее очень запомнил и очень Тебе благодарен. Но Ты об этом забыл, а я нет, т. к. Твои слова были мне особенно важны и нужны.

Но сейчас положение изменилось. Мне уже 70, ясно, что надо уходить. Жена сама, по собственному почину меня в этом поддержала, и я Тебе об этом рассказал <….>.

Не скрою от Тебя, что этот переход для меня очень труден. У меня положение совсем другое, чем у Тебя. Ты от службы перешел к творчеству. Я же ухожу не от службы, а от деятельности. Фотография, музыка, искусство мне не утешение. Утешение мне другое: мне остается мой семинар (2 часа в неделю), мои аспиранты и дипломанты. Я не столько перехожу на пенсию, сколько на Уд ставки. И буду, конечно, без всяких помех писать. Ну, конечно, буду снимать, разводить цветы, играть, читать и думать, принимать гостей и ходить в гости (внимай!).

Сейчас я живу очень полной, но и очень трудной жизнью. Работы очень много – рассказывать долго. Я позволяю себе иногда просто так посидеть на диване, прислонившись. Но на это меня хватает ненадолго.

Скоро буду у Тебя – но дня назначить еще не могу.

Твой Воля.


18.ІІІ.65.

Дорогой мой Витя!

Еще раз прочитал Твое письмо и умилился добрым ко мне чувством. Хочу и могу быть у Тебя в субботу 20 марта (проверено!), раньше не могу. Если у Тебя есть отводы – сообщи, если сигналов не будет, я буду считать, что можно.

Твой Воля.


Из дневника

29.V. 1965.26-го апреля в Университете состоялось чествование Воли в связи с его 70-летием. Большой конференц-зал Филологического факультета полон. Масса приветствий, подношений: адреса, цветы, новые издания по фольклору… Все это я подробно описывал Фане[205] и Тане в письме от 27–28.IV, а сейчас повторно уже не хочется.

На следующий день – 27.IV – Воля за свой счет устроил в отдельном зале ресторана «Москва» ужин на 55 персон: вся кафедра, родные и мы с Евдокией Ивановной. Снова много речей (и я сказал несколько слов) и тостов[206]. Я не соразмерил своих сил и изрядно охмелел, так что Евдокии Ивановне пришлось при разъезде поддерживать меня под руку. <…>

Волины заключительные слова[207] и в Университете и в ресторане были очень удачны и прекрасно произнесены.


(В Тарусу) 7.VII.65.

Дорогой Витя!

Пишу Тебе из Репино, куда мы окончательно переселились 5.VII. Все бы хорошо, но холодно и сыро. Днем бывает 12–14, ночью 8-10°. Мы мерзнем, солнца нет, все остановилось в росте. Тянет в город.

Режим у нас установился такой: я встаю в 6 и иду на чердак заниматься, ни о чем на свете не думая. Пишу спецкурс, о котором меня просили студенты. Сижу до 9.45. Тем временем наши встали, и завтрак уже готов. В 10 на чердак идет заниматься Елизавета Яковлевна, и мы меняемся ролями. Она занимается до двух, а потом спускается обедать. Таким образом, каждый работает по 4 часа в день – этого совершенно достаточно. Обед готовлю я. Получается не изысканно, но вполне прилично (по моим впечатлениям, а также по тому, что едоки молчат, не бранят). <…>

Один раз были на пляже. Финны из кемпинга стирают свои рубашки. Стирают плохо. Около них русские зеваки – человек 5–6 смотрят, как они это делают. Мы тоже. Купальщиков нет, желающих принимать солнечновоздушные ванны тоже нет. На пляже ветрено и пустынно. На кромке – гирлянды из выброшенных волнами дохлых рыбешек.

Пока все.

Твой Воля.

Пока я это писал, любезная хозяйка принесла дров.

Твою открытку, в которой Ты извещаешь о прибытии, получили и читали всей семьей.


(В Тарусу)

Репино, 22.VII.65.

Дорогой мой Витя!

Сижу на своей вышке и пишу Тебе, как видишь, письмо. Поздравь, пожалуйста, Евдокию Ивановну с крупным земляничным успехом! Я даже не представляю себе, как это выглядит – ведро свежей лесной земляники. И можно есть, сколько хочешь! Даже я, при всем своем аскетизме, наелся бы вволю! Варенье, конечно, тоже хорошо, но это уже совсем не то. Мы здесь очень редко едим садовую землянику (или, если хочешь, клубнику), едим с осторожностью и благоговением. <…>

Моя работа ладится очень хорошо. Теперь мне придется чаще ездить в город за книгами. Я исписал уже страниц 300. Мои студентки прислали мне очень хорошее письмо с экспедиции на Онежском озере. Есть еще хорошие молодые.

Всего Тебе лучшего. Привет Твоему семейству. Теперь уже недалеко и до встречи.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Репино, 3.VIII.65.

Дорогой Витя!

Пишу Тебе из Репино. Вчера было солнце, сегодня опять дождь. Картина такая: я с Андрюшей в комнате, надо с ним играть в домино, дурачка, лото. Он может играть часами. Я не могу. Сейчас он пишет какие-то цифры и составляет расписание автобусов. Потом автобус с шумом и завыванием мотора отправляется, стол трясется, в ушах вой – но запрещать нельзя. Обеда я сегодня не готовлю, т. к. он сделан вчера на два дня. Жду города, чтобы отдохнуть от дачи. В два обедаем, после чего я с Андрюшей уже не один. Спецкурса уже не пишу, а делаю другое: получил письмо из Италии со множеством веских редакционных и иных вопросов переводчика (моей «Морфологии»)[208]. Все это по-итальянски. <…> Этих занятий мне хватит на неделю. В общем, с италианским справлюсь (когда-то читал). Не посрамлю земли русской.

Ты читаешь Гюго, а я Диккенса («О. Твист», «Повесть о двух городах»). Беспрерывно восхищаюсь. Боже, как хорошо и сильно! Старику Диккенсу можно кое-что простить (наивность, сентиментальность), иначе мы не поймем его силы. Англия и Франция перед революцией изображены и описаны превосходно. Взятие Бастилии просто видишь.

В городе мы с Елизаветой Яковлевной были в кино (подумай!). Совершенно неожиданно вместо журнала показали Ростовский Кремль. Я просто потрясен, хотя общее представление имел. Не дарил ли я Тебе когда-то книгу о Ростове Великом? Если да, возьму у Тебя почитать. Какое чудо, что это вообще показывают, хотя бы и под журналистские комментарии. А потом был американский фильм, в котором мы видели совершенно натуральный и нескончаемый бой быков под рев нескольких тысяч озверевших зрителей. Контраст с русской культурой весьма наглядный.

Скоро увидимся!

Вечер: шторм с редким, но сильным дождем. Т° + 10. Топим и наслаждаемся огнем и теплом.

Привет Твоей семье.

Твой Воля.

Ты читаешь мои письма Евдокии Ивановне? Пожалуйста, читай и передай ей мое уважение.


4. IX.65.

Дорогой Витя!

Я начал вести рассеянный образ жизни. В воскресенье я в театре («Дон Жуан» Моцарта), в понедельник у меня студенты из экспедиции, во вторник я у Муси, в среду думаю быть у Шабунина. Если он будет возражать, скажи ему, чтобы он написал или позвонил, и уверь его в моих дружеских чувствах.

Твой В.


6.ІІІ.66.

Дорогой мой Витя!

Очень все жалеем, что вчера Тебя не было. Но если Тебе плохо, то рисковать, конечно, не следует. <„.> Завтра идем в филармонию – вечер симфоний Гайдна, будет исполнено 6 симфоний. У нас есть чем похвастать, есть что Тебе показать и рассказать, но это можно сделать только лично.

Пользуюсь случаем, чтобы поздравить Твоих маленьких и больших дам с их праздником – праздником ранней весны. Желаю им беспрерывной радости и бодрости.

Твой Воля.


Воскресенье, 3.IV.66.

6 ч. утра

Дорогой мой Витя!

Увидев в почтовом ящике Твое письмо, я очень обрадовался, но вскрыв его, огорчился до чрезвычайности. Я знал, что Тебе неможется. Но в последний раз, когда Ты был у меня, Ты мне показался бодрым, почти совсем здоровым и вполне благополучным. Я решил, что Твой недуг проходит, и вдруг… Напиши мне из больницы о себе. <…>

У нас идет ремонт. Кончилась оклейка и побелка. Ты себе не представляешь, сколько было переносок и передвижек. Для переноски книг мы взяли дворничиху, но вместо 7 часов она пришла в 10, когда в основном все было закончено. Основным помощником моим оказался Андрюша, который с необыкновенным энтузиазмом, с величайшей быстротой и решительностью носил книги. Теперь вновь собираю и сколачиваю полки, и начнется обратный процесс. Сейчас у меня в комнате целый Арарат из книг. Я сделал еще полок, чтобы все хорошо разместить. Беспорядок ужаснейший. То молоток пропадает, то спотыкаешься о неимоверное количество откуда-то взявшихся стульев, то не знаешь, куда положить занавески. Единственное грязеубежище – моя комната, но сесть негде. Ночью не спится, все мерещится ремонт и уборка. Сегодня встал рано, убрал стол, чтобы было куда положить бумагу, и вот пишу Тебе. Я разрыл всякие хранилища с древними фотографиями, предавался воспоминаниям. Жизнь прошла – что и говорить. Я прожил хорошо, у меня было счастливое детство (омраченное только гувернанткой, но об этом я не вспоминаю). Сейчас я благодарен жизни за все, что она мне еще дает. К удивлению, я оказался вполне способным высоко поднимать тяжести, по 50 раз становиться на табуретку и спускаться с нее. Самое тяжелое – это вынужденное безделье, когда вокруг тебя хаос, и ничего сделать нельзя. Надо сидеть на одном из незанятых стульев и ждать развязки. Теперь пошло легче.

Таточкины записи очень интересны, скажи ей спасибо. Я пошлю их особе, которая занимается детским городским фольклором.

Нельзя ли Тебя навестить, что Тебе можно и нужно? Не нужно ли Тебе книг?

Пиши!

Твой Воля.


10. IV.66.

Дорогой Витя!

Очень обрадовался Твоему письму! Хотя мне и не нравится, что Тебя не пускают в столовую и не подпускают к телефону, но это – временное, очевидно – в целях науки, чтобы лучше Тебя распознать. В остальном же Твое письмо бодрое и хорошее, и этому я особенно рад.

Был я у Евдокии Ивановны, которая подробно мне все о Тебе рассказала: и как Ты себя чувствовал до больницы, и как отправился, и как лежишь. К Тебе я вряд ли соберусь: по средам у меня занятия, а по воскресеньям не хочу отбивать хлеб у Евдокии Ивановны и Таточки. Слишком большое нашествие Тебя утомит, несмотря на Твою общительность.

Ты в больнице и считаешься больным, а я дома и считаюсь здоровым. Но чувствую я себя отвратительно, совершенно разбитым. Я, правда, провел весь ремонт с большой энергией, но сейчас одолевает ужасная апатия. За книгами неизменно засыпаю, даже за романами. Ничего делать не хочу и не могу. И это письмо я сел писать после долгих уговоров (я уговаривал сам себя и очень доволен, что взялся. Взяться трудно, а потом идет самотеком). Оживаю я только в интересных беседах, на занятиях в университете, или когда приходят студенты и аспиранты на дом. Тогда я оживлен, и никто ничего не замечает. Ты меня учил, что это от весны, что надо принимать витамины, но принимать лень, как-то не получается.

Я живу надеждами. В начале мая уеду в Москву. Там у Элички сперва отосплюсь, потом начну хождения: Кремль, Успенский собор, Архангельский собор (в нем музей), Третьяковка, музей Рублева, Загорск, Абрамцево, Владимир, Суздаль. Влекут меня чем-то старые города, их архитектурные формы вызывают во мне радость и счастье, похожие на влюбленность. Это как-то соответствует моим формам души, не тем, какие во мне есть, а тем, к которым я тянусь. Мне уже 70, но я все еще не осел и не оформился.

Дыхание весны я чувствую сквозь мокрый снег, ветер и холод. Сегодня Пасха! Сколько поэзии в этом было когда-то! Я до студенческих лет часто ходил на заутрени: свечи, ризы, дым кадил, стройное ангельское пение, серьезные лица людей – все это отлагалось в душе, возвышало и облагораживало.

Я надеюсь, что к 1-му мая, когда мы справляем наш традиционный праздник, Ты будешь уже дома и сможешь побывать у меня со своей семьей.

Будет охота – ответь, расскажи о себе.

Твой Воля.


(В конверте с надписью «Папе Шабунину») 14.V.66.

Дорогой мой Витя!

Как хорошо, как умно Ты сделал, что написал мне! Я был в Москве, приехал, и сейчас накопилась такая уйма работы, что ни вздохнуть, ни передохнуть. Давно собираюсь к Тебе. Но: завтра мы едем на дачу, в понедельник встречаем Мишу, и только во вторник я сумею забежать к Тебе ненадолго часа в три. Вечером меня будут дома донимать студенты. Я принимаю 15 курсовых работ, 3 дипломных, 2 диссертации, не говоря о всем другом.

На большом Ученом совете я получил 58 голосов[209], против голосовало четыре. Но в Москве я не пройду, т. к. хорошо известно, что я критикан и вообще элемент беспокойный и нежелательный.

Скорее выздоравливай!

Твой Воля.


(В Тарусу)

3. VII.66.

Здравствуй, дорогой друг.

Очень за Тебя рад. Хорошо представляю себе и Вашу обстановку, и Вашу жизнь. «Самочувствие удовлетворительное» – это, конечно, еще не идеал, но уже неплохо. Мое, наоборот, неважно, я как-то страшно устал, мне ничего не хочется. Я совершил феерическую поездку, о чем расскажу устно[210]. Сегодня приехал в город специально, чтобы услышать «Волшебную флейту» Моцарта, о чем мечтаю уже много лет. Напишу письмо, когда осяду в Репино прочно. Всем привет.

Твой Воля.


(В Тарусу)

15. VII.66.

Дорогой мой, родной Витя!

Наконец от Тебя письмо, из которого я вижу, что Ты вполне благополучен. Я вижу это не только по содержанию письма, но и по тону. Ты живешь осторожно и умеренно, но в этих пределах Твоя жизнь наполнена до отказа. Не могу того же сказать о себе. Я чувствую себя неважно, иногда очень плохо, и не столько физически, сколько нервно и морально. Я болею за Елизавету Яковлевну. Она по рукам и ногам связана с Андрюшей, он весь день с ней одной, с ней играет, живет, ест, спит, а ей надо писать, и ничего не получается. Я помогаю ей в хозяйстве. Два дня готовит она – я занимаюсь, два дня наоборот, но это не выход. Сейчас я в городе (свои два дня я иногда провожу в городе) занимаюсь подведением итогов кижской поездки – делаю альбом, и это меня очень занимает. Трудов не пишу, не клеится, жду зимы и упорядоченной жизни. Занят я буду мало, буду работающим пенсионером, а это вполне терпимо. Сейчас у меня Миша. На днях он уезжает в туристскую поездку на Камчатку. Настроение его превосходное.

Погода у нас неважная. Бывает иногда солнце, но чаще дожди и дожди. На даче простыни сырые и спички плохо зажигаются – не очень полезное пребывание.

Привет Евдокии Ивановне и Таточке. Ходят ли они за грибами? У нас пока только сыроежки. На каждый гриб приходится три грибника.

Всего Тебе лучшего!

Твой Воля.


(В Тарусу)

3. VIII.66.

Дорогой мой Витя!

Приехав в город, нашел там Твое обстоятельное и интересное письмо, из которого я очень хорошо вижу, как и чем вы живете. Но я читал и между строк и увидел, что Твое состояние много лучше, что Ты живешь интересно, богато и интенсивно. Мне это нравится.

Не скажу того же о себе. Наша жизнь протекает по давно заведенному порядку. Я чувствую себя лучше. Раза 2–3 в месяц езжу в город, там печатаю фото, пишу письма, читаю газеты, готовлю материалы для своей книги. Пишу мало, но все же пишу, работа продвигается. Пишу я только на даче, на чердаке, где для работы очень неплохо.

Елизавета Яковлевна совсем расклеилась. У нее <…> болят ноги, дает себя чувствовать сердце. Говорит пессимистические и меланхолические вещи, спорить невозможно. <…>

До скорого свидания, которое я жду с нетерпением. Евдокии Ивановне и Таточке сердечнейший привет.

Твой Воля.

Витя! Ты обещал мне адрес и рекомендательную записочку в Суздаль или Владимир – не помню точно. Если будешь отвечать, вложи такую записочку! Зовет Эличка меня в Москву. А может быть и съезжу в Ярославль, а может быть – в Новгород. Не хочется только оставлять Елизавету Яковлевну.


8. XI.66.

Дорогой Витя! Евдокия Ивановна так хорошо, так сердечно меня приглашала, что мне опять захотелось побывать у Тебя. Но Ты все же меня не жди. Я болен гриппом в очень острой форме. Кроме того, на меня напал стих – пишу по утрам с 6-ти и до 12-ти и дольше, после чего уже не могу ничего. Я буду у Тебя в день Твоего рождения. Если позовешь – приду в параде, если нет – забегу запросто, ненадолго. Желаю Тебе здоровья и всего, что из этого следует.

Твой Воля.


Из дневника

29. XI. 1966. 19-го ноября, в субботу вечером, мы по традиции отметили день моего рождения (17.XI). Мне исполнилось 68 лет. Были: Воля с Елизаветой Яковлевной, А. И. Говоров с Антониной Андреевной и Наташей и новые гости – Пантелеевы Надежда Семеновна и Анатолий Николаевич[211]. Надежда Семеновна мне симпатична со дня знакомства (в 1962 г.), когда я разговаривал с нею в Университете о Г. Е. Владимирове[212]. Мне тогда очень понравилась ее серьезность и прямота, соединенная с искренностью, сердечностью. Так это впечатление и сохранилось до сего дня. Оно укрепилось в Тарусе, куда они приезжали летом 1965 года. Там мы с ними встречались много раз. 19.XI у нас они оба держались очень приятно, внесли оживление и укрепили культурный дух встречи. <…> Татуся играла на фортепиано. Затем я показал летние этюды. Играл Воля – больше, чем обычно. <…> Вечер оставил у нас хорошее впечатление.


(В Тарусу) 25.VI.67.

Дорогой Витя! Приехал в город, писем порядочно, но от Тебя – ничего. Как Ты? Я за Тебя в некотором беспокойстве. Нашел ли Ты что-нибудь? Как здоровье? Пришли хоть короткую весточку. Мне много лучше, я почти здоров. Голова тяжелая и делать ничего не хочется. Я и не делаю. Читал беллетристику. Черкни пару строчек. <…> Твоим дамам привет. Я серьезно подумываю уйти с работы. Желаю Тебе обычного для Тебя позитивного настроения и состояния. Как только получу весточку, напишу подробнее.

Твой Воля.


Таруса, 5.VII.67.

Дорогой мой Волюшка!

20-го июня я послал Тебе открытку из Тарусы с кратким описанием найденной мною на лето квартиры.<…> У нас просторная, удобная и даже приятная квартира <…> с прелестным «собственным» садиком, с отдельным ходом из него на улицу. Все мы вполне устроены и вполне довольны.

Вот Тебе маленький штрих, относящийся к моменту найма квартиры. Эта часть города оказалась переполненной работниками «Киносъемки», и я безрезультатно ходил по улицам, стучась из дома в дом. И вот уже в самом почти низу Пролетарской улицы зашел в очередной двор. Из окошка на меня смотрят дед и баба – лет по 80 каждому. Я к ним с шаблонным вопросом: не сдается ли комната на лето? – А старушка мне с хорошей деревенской интонацией, нараспев: «Нет, мой жалкий, нет: мы тут со стариком живем, сдавать нечего…». И так мне понравилось ее участие и это никогда не слыханное мною слово – «мой жалкий» (сходное с «мой болезный»), что я тут же спросил, не знают ли они, где бы сдавали. Они меня и надоумили обратиться по соседству. И все сладилось, как нельзя лучше.<…>

У нас удача: приехали на лето в Тарусу весьма нам симпатичные муж и жена Чижовы. Он – музыкант и художник-любитель; она – преподавательница английского языка. Будем встречаться, буду, может быть, и писать с ним вместе иногда.

Очень рад, что Ты себя чувствуешь постепенно лучше. Рад и тому, что Ты думаешь об уходе с работы. Я не тороплю Тебя с этим, но рад, что Ты трезво и объективно обдумываешь этот вопрос. Глубоко убежден, что с уходом со службы Твоя творческая деятельность не прекратится. Может быть, она даже станет интенсивнее.

Обнимаю Тебя! Прими наши приветы, передай сердечный привет от нас Елизавете Яковлевне и всем членам вашей семьи.

Твой Виктор.


(В Тарусу)

11. VII.67.

Наконец! Дорогой мой Витя, если б Ты знал, как у меня о Тебе изныла душа! Картины перед моим воображением проходили такие: в Тарусу Ты поехал один, заболел и валяешься бог знает где. В Тарусе Ты ничего не нашел и теперь Ты скитаешься по разным местам. Ты на меня обиделся за то, что в последний раз, когда Ты был у меня, я все молчал и молчал. А молчал я потому, что мне было совсем худо. Одного только я не придумал, а именно, что Твоя открытка затерялась и до меня не дошла. Теперь все в порядке! Слава богу, с Тобой ничего не случилось. Ты жив и здоров и даже живописуешь. В душе у меня сразу запели разные птицы.

Сейчас я в городе, потому что надо было взять деньги и ответить на разные письма, которых набралось одиннадцать (без Твоего, Твое пришло позже). Письма все деловые, неинтересные. Отвечал я два дня. Когда я с этим развязался, вдруг пришло Твое, и на душе настал праздник. Отвечаю сразу же, чтобы хоть в письме побыть с Тобой.

Меня привели в восторг старички, которые назвали Тебя «мой жалкий». Какая старина и выразительность! Когда мы были маленькие, у нас была няня, которая в моменты нежности говорила: «Пожалей меня!» Это значило «приласкай»! По этому сигналу она брала меня на руки, и ее надо было крепко обнять за шею. С тех пор для меня «жалеть» означает «крепко любить». Все эти хорошие и добрые слова приобрели постепенно обратный смысл и теперь «жалкий» означает нечто вроде плюгавый, ничтожный, бессильный. «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!» Впрочем, лингвисты со мной, наверное, не согласятся, но бог с ними, я уже не присяжный ученый, а вольная птица. В моем новом положении меня страшит только то, что я буду свободен, а жена будет бегать по занятиям и работать по дому и воспитанию Андрюши до полного изнеможения. Но я физически уже не могу преподавать, как делал раньше. Я оставляю за собой только спецкурс (гратис). Впрочем, Ты прав, работы будет хватать. Мне заказана статья для итальянского сборника советских авторов (этот сборник выйдет одновременно на французском языке), и, кроме того, Москва собирается переиздать (после Италии и США, которые это уже сделали) «Морфологию сказки». Но мне хочется еще и просто отдыхать и гулять и ходить по музеям и концертам и театрам. Вся сложность в том, что жена не сможет, а я без нее никуда пока не ходил и впредь вряд ли захочу. Впрочем, в жизни столько всякого хорошего, что бояться пока нечего. <…>

Погода у нас неровная. Холодно. Купаются только старики, которые хотят показать, что они еще молодые, а молодые боятся раздеваться. Солнечных дней бывает не более одного в неделю, дождливых от 3 до 5-ти.

Одним словом, Ты меня успокоил и обрадовал своим письмом, я пришел в норму.

Передай мой сердечный привет Евдокии Ивановне и потрепли за чуб (любя, конечно) Таточку. Надеюсь, что у вас там погода не такая, как здесь, что вы купаетесь, ходите на дальние прогулки и уже собираете ягоды. Мы всего этого пока лишены.

Твой Воля.


Таруса, 20 июля 1967 г.

Дорогой мой Волюшка!

Твое большое машинописное послание до меня дошло. <…>

Ты снова возвращаешься к тому опасению, что Ты, мол, будешь свободен, а Елизавета Яковлевна «будет бегать по занятиям и работать по дому и воспитанию Аидрюши до полного изнеможения». Я как-то уже высказывал свой взгляд на этот вопрос. Я не могу разделить Твоих опасений. Всему свое время. У Тебя один возраст, один запас реальных сил и здоровья, у Елизаветы Яковлевны – другой. Совершенно бесспорно, что Тебе уже неразумно было бы сохранять педагогические нагрузки. Из этого и нужно исходить. А если Елизавета Яковлевна хочет еще продолжать работу в Университете и чувствует себя в силах, то отговаривать ее, переубеждать, мне кажется, не следует. Вопрос об Андрюше – особый, очень деликатный. У вас он сейчас решается в плане полнейшего освобождения Миши и Луизы от родительских обязанностей, что им, конечно, очень удобно; они свободны, как ветер, как неженатые дети состоятельных родителей; весь мир открыт перед ними от вулканов Камчатки до глубин Антарктиды, от вершин Кавказа до волн Севастополя! А Андрюша вручен вам под carte blanche[213]. И нельзя сказать, чтобы это было под давлением Миши и Луизы: в принятии на себя обязанностей по воспитанию Аидрюши, сколько я понимаю, было много личной вашей доброй воли, в частности, доброй воли Елизаветы Яковлевны. Правда, может быть добрая воля в какой-то мере являлась «осознанной необходимостью» – в интересах Андрюши. Да, действительно, вопрос деликатный. Но я считаю, что если труды по воспитанию Андрюши станут тяжелы, то можно прямо поставить вопрос о привлечении родителей к воспитанию сына, т. е. о том, что пора им включиться в эту работу, Конечно, при этом может создаться такое положение, что Миша и Луиза захотят продолжать работу вне Ленинграда и взять Андрюшу к себе. А это для вас, особенно для Елизаветы Яковлевны, будет тяжело. Вот какой деликатный вопрос!

Хочется добавить еще только одно. Если Елизавета Яковлевна выйдет на пенсию, Ты не должен опасаться, что вы не сможете сбалансировать свой бюджет. В течение нескольких лет мы втроем (Евдокия Ивановна, я и Татуся) жили на мою пенсию, т. е. на 200 рублей в месяц. Причем имели возможность ежегодно снимать дачу в Тарусе и ездить туда. Вы с Елизаветой Яковлевной будете получать, вероятно, по 120 рублей в месяц пенсии, это уже 240 рублей; да родители будут что-то присылать ежемесячно на Андрюшу; да сверх того у Тебя от времени до времени могут быть литературные заработки. Таким образом, я считаю, что материальный вопрос вас волновать не должен, хотя ваши расходы несколько выше наших…

После двух-трех холодных дней у нас снова жарко, солнечно. Я уже почти оправился от перенесенного заболевания, снова занимаюсь живописью. Познакомился с молодым инженером-ленинградцем, любителем-художником, очень милым, очень активным. Он берет в Ленинграде частные уроки рисунка и акварели, два года занимался музыкой, не курит и не только не пьет, но даже не знает вкуса водки!!! Встает здесь в 5 часов утра и на весь день уходит на этюды, взяв с собой котелок, флягу с водой, спички, хлеб и сырой картофель, чай и сахар. Когда проголодается, сам себе варит в котелке картофель, чай… Я видел его рисунки и акварели, он, несомненно, одарен. Я, конечно, уже имею его ленинградский адрес. Зовут его Николай Иванович Турченков. Бредит Загорском, Кижами, Суздалем…

Ну, дорогой мой, обнимаю Тебя! Все мы шлем Тебе и Твоей семье привет.

Твой Виктор.

Ягоды отошли. Грибов пока нет совсем.


(В Тарусу) 31.VII.67.

Здравствуй, дорогой Витя!

Приехав в Ленинград, нашел в почтовом ящике… Твою открытку от 20.VI с неправильным обозначением дома и квартиры! Открытка грязная, затасканная. Кто-то носил ее в кармане и нашел меня, бросил ее куда надо! Я торжествую от злорадства. Не я один беспамятный! Ты тоже, и это меня особенно трогает. Сближает как-то.

А тут же длинное письмо, такое участливое! Что и говорить, конечно, проработав 50 лет, трудно расстаться с работой, но надо, потому что силы уже не те. А раз надо, значит надо. Передо мной весь мир открыт, и тужить не стоит, глупо.

У нас установилась редкостная, жаркая погода. Андрюша с бабушкой купаются два раза в день. Андрюша блаженствует. Я кончил свою работу, теперь не делаю ничего. Читаю, что под рукой, гуляю. Читал я прозу Лермонтова. Я ранние вещи плохо знаю. «Вадим» произвел на меня огромное впечатление (раньше я эту вещь презирал). Какая чистота и глубина чувств, какие великолепные строки и страницы, при всей наивности и всей неправдоподобности замысла! Слабая вещь Лермонтова в тысячу раз значительнее всех современных отделанных и зализанных вещей наших идейных прозаиков, книги которых валятся у меня из рук.

Ленинград красится и пудрится, но люди делаются все хуже и хуже. Я отдаю в починку обувь и костюм. Стою в очереди. Каждая третья баба (есть и мужчины такие) привередничают по совершенным пустякам и устраивают грандиозные скандалы. Как много толстых женщин, которые в вагоне, сидя, широко расставляют колени, а на лице написано: ты только поговори со мной, я тебе покажу! Я всегда права!

А у нас около дома цветы (это моя забота). Невиданный по красоте и обилию цвета и по аромату душистый горошек, огромные и сочные настурции, душистые, нежные бархотки и другие цветы – все обильно цветет и благоухает, благодарит меня за уход и работу.

Да, несмотря на всякие неладности, жить еще можно, и жить стоит. Передай мой сердечный привет Евдокии Ивановне и Татусе! Грибов в этом году, наверное, не будет, ходят ли они по грибы? И что они делают, если не ходят?

Твой Воля.


(В Тарусу) 15.VIII.67.

Дорогой мой друг! Я в городе, чтобы поработать над своей статьей и помыться в ванне. Была маленькая надежда получить от Тебя письмецо, но я утешаюсь тем, что скоро увижу Тебя лично. Сегодня у меня знаменательный день: я отвез нашему заву письмо с сообщением о своей отставке. Официальное заявление декану последует несколько позже. Я свободный человек!

Чувствую себя не совсем хорошо – не знаю, поправлюсь ли вообще. Впрочем, это меня не волнует. Я благодарен судьбе за все, что мне еще дано: за небо, за лес, за детей, за то, что еще живу, дышу и могу любить многих людей.

Я под впечатлением ужасного события: мы всей семьей (т. е. жена, внук и я) были в летнем цирке. Артистка, молодая и изящная, вознеслась под купол, но сорвалась и грохнулась на землю. Ни крика, ничего. Без сознания ее унесли. Я никогда больше не пойду в цирк. Мне это было нужно – я шел для клоунов, чтобы изучить приемы комизма, – но все было пошло и бездарно. Были разные другие великолепные по мастерству номера, но смотреть их уже не хотелось.

Впрочем, я понимаю, что предаваться угнетенности не следует, что каждую минуту люди гибнут, тонут (был ужасный шторм), страдают и мучаются, но что надо жить. Но отделаться от впечатления не могу.


9 Зак. 3360

Скоро я поеду в Москву для переговоров о переиздании своей «Морфологии»[214]. Это я еще могу. Побываю у Элички. Она проездом была здесь, спрашивала про Тебя.

Письмо немножко бессвязное и разбросанное. Пишу я для того, чтобы мысленно побыть с Тобой – это главное.

Передай привет Евдокии Ивановне и Таточке. Когда я приеду, я их спрошу, сделал ли Ты это!

До свидания осталось две недели. Вряд ли я еще соберусь написать Тебе. До скорой встречи!

Твой Воля.


Таруса, 20.VIII.67.

Дорогой мой Волюшка!

Тарусские ребятишки-дошкольники держат на пальце жучка «Божью коровку» и поют ей:

Коровушка – буренушка!

Улети на небо, Принеси нам хлеба Черного и белого, Только не горелого!

Ну, конечно, «буренушка» (!) летит на небо и приносит мягкого хлеба! Вот Тебе крупица тарусского фольклора.

Сегодня пришло Твое письмо от 15. VIII, когда Ты сделал официальный шаг к уходу из Университета и получил право называть себя «свободным человеком». В письме прежде всего приковывает внимание сообщение о не вполне хорошем самочувствии, заканчивающееся спокойно высказанным сомнением в возможности для Тебя выздоровления вообще. Мне легко говорить с Тобой на эту тему, т. к. к вопросу о неизбежности смерти человека Ты относишься философски и не содрогаешься при мысли о неотвратимости конца личной жизни. В последний год или два мне пришлось по разным поводам (отчасти и в связи с собственным неважным самочувствием) довольно много думать о смерти, и я проделал определенную эволюцию в этом отношении к этому вопросу. Общий, основной результат этих размышлений тот, что я стал спокойнее, «независимее», – «жало смерти» изрядно притупилось. Я глубоко оценил и прочувствовал преемственность всей человеческой деятельности, ее общественный характер, почувствовал «локоть соседа» и его значение, понял роль и место отдельного человека в жизни общества. Все это отнюдь не ново само по себе, обо всем этом я, конечно, думал и прежде: все дело в том, чтобы это прочувствовать, освоить как органический элемент своего мировоззрения, своей философии.

Но все эти философские завоевания относятся, конечно, лишь к существу вопроса о смерти, ее неизбежности, как завершения личной жизни. Они нисколько не облегчают личного горя при смерти дорогих нам лиц, особенно при смерти внезапной. Да и вообще внезапная смерть всегда потрясает. Вот у нас в Тарусе на днях внезапно умер отличный скульптор и очень хороший человек – Андрей Петрович Файдыш[215]. Ему было всего 47 лет, он вел с большим успехом творческую и общественную работу, от него можно было ожидать очень многого. Они праздновали день рождения его дочери; он был жизнерадостен и весел, играл в кругу семьи в волейбол на берегу реки, – а потом почувствовал себя плохо и ночью умер. Какой удар для семьи, какая потеря для страны в целом! Невольно и сторонний человек не может отделаться от гнетущего впечатления…

<…> Пришла к концу моя летняя работа красками. Когда мы у Тебя соберемся обычным кругом, я покажу все написанное. <…>

Будь же здоров и бодр – это наше общее Тебе пожелание! Передай наши приветы всей Твоей семье. До скорой встречи!

Твой Виктор.


Таруса, 2 июля 1968 г.

Дорогой мой Волюшка!

Наш переезд в Тарусу был примечателен лишь жарой. <…> 25. VI мы среди дня оказались в Тарусе, были встречены хозяйкой, и жизнь быстро наладилась. <…> Быт наш здесь стал еще удобнее: на веранде появился небольшой диванчик, снятый с выбракованного автобуса; а самое главное, я организовал себе своего рода кабинетик, построив в комнате у окна рабочий столик (у переборки) и развесив по стенкам кое-какие свои работы. За этим столиком я и пишу Тебе. Передо мной окно с приятным видом на наш малюсенький садик и дальше – на поля и отдаленный лесистый взгорок.

Уже завел здесь новое знакомство – со столбовым дворянином Александром Ивановичем Угримовым, предок которого Иван У гримов в 1613 году по поручению Минина и Пожарского поднимал Смоленск и северные города против ляхов. Но интереснее другое: ему идет 94-й год, он подвижен и сохранил ясность ума. Безукоризненно воспитан. Агроном по образованию. Докторскую диссертацию писал в Германии, где жил 6 лет. 12 лет жил в Париже. Обоими языками владеет, как родным. Был членом комиссии по созданию плана ГОЭЛРО (!!), работал с Кржижановским и Лениным, пользовался в то время большим доверием, а вот при Сталине вместе с большой группой специалистов-интеллигентов был выслан за границу (спасибо и на том!). Беседа с ним содержательна, интересна…

Картинная галерея переживает острый момент. Прежний директор, мой добрый друг, болеет и отходит от дел. Ему приискали преемника – женщину 60 лет, работающую сейчас неподалеку, в доме-музее В. Д. Поленова экскурсоводом. Я с ней познакомился <…>. Первое впечатление неопределенно; боюсь, что она смотрит на пост директора галереи как на должность. А для Аксенова работа в галерее (в то время бесплатная) была делом жизни. Но такие люди не на каждом шагу встречаются <…>.

Твой Виктор.


(В Тарусу) 8 июля 68.

Здравствуй, дорогой мой Витя!

Я несказанно обрадовался Твоему письму! Сразу стало праздничное настроение. Все, что Ты пишешь, мне очень интересно. Мы с Тобой разные: Ты общителен, а я замкнут, но именно потому мы друг к другу подходим. У Тебя талант сближаться с интересными людьми, которых в Тарусе довольно много. Твой У гримов – интересный человек, несмотря на свои 94 года. Надеюсь, что я до таких лет не доживу, чтобы никому не быть в тягость. Сохранить подвижность и ясность ума до таких лет – это не всякому дано.

О себе писать почти нечего. Я написал Макогоненко письмо, что я ухожу из Университета – он мне не ответил. Бог с ним! Сейчас я занимаюсь древнерусским искусством, читаю книги по иконописи и архитектуре – когда приедешь, я их Тебе покажу. Есть просто потрясающие по художественному совершенству вещи. Этим я интересовался еще студентом 1 курса, и вот только теперь дошли руки и нашлось время впитывать все это в себя. Этим я и живу. Ничего нового в области беллетристики не читаю – не принимает душа. Зато перечитывал Золя, теперь с восхищением перечитываю Диккенса. Пробовал читать Паустовского: он описывает пушкинские места, но до того фальшиво и сусально, что я бросил с 3-й страницы.

Начал ли Ты писать?

Андрюша почти месяц провел у своих родителей. Не сегодня-завтра его ждем. И хотя нам с ним нелегко (уж не по возрасту), ждем его с нетерпением.

Мое здоровье вполне сносно.

Мы с женой стали ходить в кино. Если б Ты знал, какое убожество современные фильмы, комедии и драмы одинаково! А ведь были хорошие фильмы! Или мы так неудачно попадаем?

Привет Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.


Таруса, 12.VII.1968 г.

Дорогой мой Волюшка!

Получил ли Ты мое письмо от 2. VII? <…>

После первых дней полного «ничегонеделания», вызванного переутомлением в предыдущий период, я взялся за краски. Начаты два пейзажных этюда и портрет одного знакомого старичка-педагога (78 лет), который со мной в переписке зимами. Он ходит позировать ко мне, это для меня очень удобно. Было уже четыре сеанса. Но портрет этот я пишу на холсте грубого переплетения («крупное зерно»), и это мне непривычно, затрудняет работу.

Вчера, в дождливый день, я снова поработал над своим «письменным столиком» и улучшил его, немного опустил, сделал себе более под рост, под руку-

Немало времени я провожу в лежачем положении, на своей постели с газетой или книгой в руках. Прочитал интересную книгу Вадима Андреева (сына писателя Леонида Андреева) «Детство»[216]. Поражает глубочайшее уважение автора к памяти отца, чуть ли не благоговение, чуть ли не культ. А ведь книга написана уже не молодым человеком… Этот Вадим Андреев возвратился на родину, работает в Москве.

Вторая прочитанная книга – из серии «Жизнь замечательных людей» – Н. Муравьевой – «Беранже»[217], из которой я узнал много для себя нового из личной жизни поэта, из особенностей его поэтического метода, из его политической деятельности.

По вечерам, а отчасти и в непогожие дни у нас в этом году практикуется чтение вслух. В роли чтеца выступаю я. За прошедшие здесь дни прочитаны: «Горе от ума», «Ревизор» и «Евгений Онегин» – все это Татусе нужно по программе (как рано!). Сегодня приступаем к «Борису Годунову», а дальше будут «Слово о полку Игореве» и «Мертвые души». Вслух читать я люблю. «Евгения Онегина» читал с наслаждением. Евдокия Ивановна и Татуся слушали с удовольствием.

«Для себя» читаю воспоминания (дневниковые записи) А. Б. Гольденвейзера «Вблизи Толстого»[218].

В жаркие дни несколько раз ходили купаться всей семьей на реку Тарусу. В этом году вода в ней поднята плотиной примерно на 1 метр, а то и побольше, и купанье стало богаче. Мы нашли очень приятное место с удобным берегом и дном (в последний жаркий день) и готовы были купаться дольше обычного, но на небе необычайно быстро стала подниматься с запада сине-серая туча со зловещей седой опушкой. Пришлось форсированным маршем направляться домой под раскаты грома, а под конец и под первые капли дождя. С того дня погода испортилась, и мы не выходим из полосы холода и дождей.

Обнимаю Тебя и очень жду от Тебя весточки.

Привет от нас всем вашим.

Твой Виктор.


(В Тарусу) Ленинград, 13.VII.68.

(Репино)

Здравствуй, дорогой Витя!

Писать мне Тебе, собственно, не о чем. Никаких новостей, слава богу, нет. Но мне хочется побыть с Тобой хотя бы в письме. Вот я и пишу. Пишу из города. Субботу и воскресенье я всегда провожу в городе. Сегодня суббота. По этим дням на дачу приезжают отдыхать всякие горожане. Они привозят с собой патефоны, вина и другие напитки, приезжают с дамами, разваливаются на скамейке перед нашим балконом и т. д. А в городе меня ждут мои любимые книги, ждет меня Русский музей. Вот я и езжу. Настроение у меня отменное, аппетит превосходный. Что касается аппетита, то тут, вероятно, повинна и погода. У нас холод, сейчас 10 градусов тепла. Идут сплошные мелкие дожди, а иногда и крупные, с грозой. В такую погоду аппетиты возрастают, а в жару, наоборот, есть не хочется.

Приехал с Севера Андрюша – жив, невредим, здоров и весел. С его приезда у нас установился прочный режим. Мы распределили обязанности. На мне лежит обеспечение утреннего завтрака и ужина и мытье посуды. Обедаем же мы так: по понедельникам мы обедаем в ресторане, по вторникам и средам готовлю я, – не морщись, пожалуйста, я готовлю вполне прилично: вспомни перемолотый бефстроганов, которым я Тебя когда-то угощал. По четвергам мы опять в ресторане, а по пятницам, субботам и воскресеньям готовит Елизавета Яковлевна. По субботам я уезжаю в город и возвращаюсь в воскресенье вечером.

При всем том я ничего не делаю (в смысле умственном). Ничего не делать – это великое и благородное искусство, которое я, наконец, хорошо постиг. Читаю беллетристику – «Приваловские миллионы» Мамина-Сибиряка. Я его вообще люблю за наблюдательность, знание быта, юмор, хотя, конечно, есть свои недостатки. <…> Но есть превосходные места, и я продолжаю читать. Это – на даче. А в городе мой любимый Диккенс, где тоже много действующих лиц, но все совершенно разные; они пластичны, восхищают и запоминаются сразу сами собой. Диккенс дает счастье. Ты мог заметить, что по отношению к книгам и авторам я большой привередник. Зачем я буду читать плохие и средние книги, когда так много хороших и превосходных?

Иногда, надев резиновые сапоги, я гуляю. В голове звучат давно забытые мелодии далекого прошлого. Гуляя, вспоминаю, что в детстве у нас была книга нот, где имелась серия пьес под названием «Promenades d’un solitaire» (по-русски: прогулки солитера). Оттуда тоже напеваю.

Недавно произошло приятное событие. Мы сидим на балконе, и вдруг входит – кто же? Макогоненко! Я ему писал недавно трогательное письмо, прощался с ним и благодарил его. Сейчас же расторопная Елизавета Яковлевна сооружает стол, ну, и – коньячок. Оказывается, он приехал уговаривать меня, чтобы я не уходил. Я говорю: я болен и работать не могу. Он: не уходите, нагрузка Ваша будет минимальна: помогите Вашим преемникам выработать курс фольклора и продолжайте руководить Вашей единственной аспиранткой (аспирантка такая умненькая, что ею можно не руководить: все сразу понимает сама)[219]. На заседанья кафедры можно не ходить. Короче, оставайтесь на должности консультанта, как и были. Я понимаю, что ему нельзя отпускать меня по внутренним дипломатическим причинам: на него и нашу кафедру точат зуб, и мой уход будет истолкован во вред кафедре. Скажи: как я должен был реагировать? Могу ли я пренебречь всем тем вниманием, которое мне оказывается? По-моему – никак. Ну, и теперь я буду получать ставку консультанта, как и получал ее до сих пор, и буду консультировать всех тех, кто вздумает ко мне обращаться..

Здесь, в городе, меня ожидала еще радость. Вдова Еремина[220] (Ты его видел у меня) прислала мне только что вышедшую книгу ее мужа – курс лекций по древнерусской литературе[221]. Я был ответственным редактором этой книги, написал предисловие к ней, и теперь она вышла. На книге сделана очень сердечная надпись, которая меня глубоко тронула и порадовала.

Ну, хватит болтать. Вот я побыл с Тобой, хотя и заочно. Надеюсь на недалекую очную встречу. Привет Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.


(В Тарусу) 17.VII.68.

Дорогой Витя!

Твое письмо от 12.VII получил сегодня. Из него вижу, что мои письма до Тебя не доходят. Я написал Тебе два письма, а это – третье. Это я посылаю заказным. Вот мой ответ на вопрос «Чем вызвано Твое молчание?»

В первом письме я, помнится, иронически отзывался о Паустовском, а вот теперь он умер. Из Твоего письма я вижу, что чтение книг занимает в Твоей жизни много времени. У меня тоже. Где Ты их достаешь? Я записан в районную библиотеку, но там удивительно убого, я перестал туда ходить. Ты можешь читать вслух, а я – нет. Не хватает дыхания. Лекции читать могу, при этом получаются естественные хотя бы и совсем краткие передышки.

Мы в городе, т. к. с часу на час ждем Мишу. Он будет здесь проездом в Англию, куда он едет с докладом на международный конгресс (если не задержат в последний момент).

Погода здесь такая отвратительная, какой я не помню. Уже несколько недель пасмурно, холодно и дождливо. Но настроение почему-то прекрасное. Вероятно это оттого, что я глупею. Но я отнюдь не возражаю против этого. Глупость имеет свои великие преимущества.

Это письмо вроде разведывательного зонда.

Надеюсь всех вас скоро увидеть.

Твой Воля.


Таруса, 20.VII.1968 г.

Дорогой Волюшка!

<…> Твое письмо от 8 июля подучено. В pendant[222] к Твоему сообщению о занятиях старыми иконами и церковной архитектурой могу рассказать следующее. Есть у меня здесь один пожилой педагог – Константин Михайлович Стаховский, уроженец и большой знаток Суздаля. Его дочка ездила этим летом в Суздаль и сделала там свыше сотни снимков на позитивную цветную пленку. У них здесь есть проектор, и они вчера показали нам все эти снимки (очень удачные), а КМ. их комментировал. Экран был, примерно, 1[222]/2 м х 1 м, видимость отличная. Эта демонстрация-беседа прошла чрезвычайно интересно. Я имею теперь хорошее представление об этом милом, привлекательном, каком-то улыбчивом городке, его многочисленных памятниках архитектуры с XIV по XIX век, проводимых там реставрационных работах, пейзаже. Нечего и говорить, что мне очень захотелось туда поехать с красками. Между прочим, в Суздаль перевезена и очень удачно поставлена деревянная церковь из одного из сел Владимирской же области, ярко напоминающая Кижи, – до того ярко, что невольно думаешь, что эта церковь была строена либо тем же строителем Нестором, что и Кижи, либо его учениками или учителями: формы здания, украшения, форма крестов, глав, их покрытие деревянной «чешуей» – все такое же (но Кижи, конечно, несравненно богаче, роскошнее, изумительнее!). Сохранились два монастыря – два комплекса зданий, окруженных каменными стенами, в одном из которых находится действующий музей; городской вал, славная реченочка Каменка и много чудесных старых деревьев, необычайно украшающих город. Часть этих деревьев, оказывается, была посажена отцом К. М. Стаховского!

Я уже писал Тебе, что начал работу над портретом этого К. М. Стаховского. Он приходил ко мне (как Ты в свое время) и так же, как Ты, идеально позировал. Разница в том, что Тебя я писал в условиях значительно лучшего освещения. Я считаю портрет законченным. Было шесть сеансов. Размер немного больше Твоего: Твой был 40 х 30 см, а этот 50 х 35 см. Твой богаче, т. к. писан с рукой и некоторыми аксессуарами. Вчера я его показывал родным и близким К. М-ча, все они (ион сам, и Евдокия Ивановна) признали хорошее сходство. Я привезу его в Ленинград, как всегда привожу свои летние работы, – показать. Это – единственная пока законченная работа этого лета. Пишу мало из-за неудачной погоды и не очень хорошего самочувствия: что-то этим летом восстановление сил и самочувствия идет медленно.

Умер писатель К. Г. Паустовский – почетный гражданин города Тарусы. Согласно его воле, похороны состоялись (17. VII) в Тарусе, у границы старого кладбища, – под сенью дуба, на вольном месте с видом нареки Тарусу и Оку. Место это было уже давно выбрано им лично.

Так как гроб в пути из Москвы на кладбище завозили на короткий срок в тарусский дом Паустовского, находящийся напротив нашего, мы видели и вынос гроба из машины в дом, и обратный вынос из дома – уже открытым. От дома до могилы (метров 500) гроб несли на руках. Похороны были многолюдными. Я ходил на кладбище и видел похороны с соседнего холма, отдаленного от места похорон овражком.

Я не схожусь с Тобой в оценке Паустовского как писателя. Я его очень люблю; все, что им написано, доходит до моего сердца и глубоко меня волнует, временами до слез (например, рассказ «Поводырь», включающий собственные стихи Паустовского); я глубоко уважаю его писательскую скромность, самостоятельность его взглядов, его гражданское мужество, наводившее на него неудовольствие и окрики сильных мира сего.

Мы продолжаем читать вслух произведения, рекомендованные Татусе. Недавно закончили «Бориса Годунова». Это для меня хорошая школа чтения вслух. <…>

От души Тебя обнимаю! Привет Твоим.

Виктор.


Таруса, 25.VII.1968 г.

Дорогой мой Волюшка!

Все Твои письма до меня доходят, но они festinant lente[223], – так действует почта, и Ты свое мрачное заключение сделал потому, что наши письма разошлись, да и я замедлил – и вот сейчас отвечаю сразу на два Твоих письма: от 13. VII и от 17. VII. А сам я Тебе послал письмо от 2. VII, затем от 12–13. VII, далее, от 20. VII; стало быть, это мое письмо – четвертое.

<…> Меня очень порадовало и даже тронуло, что Макогоненко приезжал к Тебе и настаивал на том, чтобы Ты не уходил из кафедры. И, конечно, я полностью согласен с Твоим решением. Нужно было согласиться. И теперь все ясно. Ты предупредил о неполной Твоей работоспособности. Тебе дали carte blanche в отношении объема работы: им нужна Твоя компетентность. Твои знания. Твой опыт, а не количество часов работы в день или неделю. Ия рад за Тебя.

Радуюсь и выходу книги Еремина под Твоей редакцией!

Ты спрашиваешь, где я достаю книги? В Тарусской библиотеке, которую очень люблю за то, что она так же проста, немудряща и приветлива, как сама Таруса. Небольшое, залитое светом и солнцем помещение; доступ к стеллажам с книгами, конечно, свободный. Но, даже не подходя к полкам, уже на столе рядом с библиотекарем почти всегда можно найти среди только что сданных книг что-либо интересное. Так, этим летом я прочитал здесь и книгу Вадима Андреева «Детство», и книгу Н. Муравьевой о Беранже, и Ю. Нагибина «Не дай ему погибнуть» – об организации и проведении поисков команды дирижабля «Италия» (Нобиле), и «Театральный роман» Булгакова… а сейчас читаю Гольденвейзера «Вблизи Толстого» и отличное исследование Копшицера «Серов» (изд. «Искусство», 1966).

Вслух (например, для Тату си) я читать люблю (хотя и задыхаюсь несколько при этом). С особенным удовольствием читал «Горе от ума» и «Евгения Онегина». Я издавна и очень люблю стихи и, кажется, читаю их неплохо. По крайней мере Евдокия Ивановна и Татуся слушают мое чтение охотно.

Мы просто восхищаемся жизненным путем Миши, его быстрым восхождением, ростом. Искренне желаем ему осуществления поездки в Англию! Как интересно и как почетно молодому ученому побывать в классической европейской стране, лично соприкоснуться с тамошней жизнью! Блестяще!

<…> Обнимаю Тебя! Мы все шлем вам привет.

Твой Виктор.


(В Тарусу)

Воскресенье, 29.VII.68.

Дорогой Витя!

На этот раз пишу Тебе с дачи. По воскресеньям я уезжаю от множества патефонов, картежников, приемников и пр. и пр., но сегодня, хотя и воскресенье, я на даче, т. к. мы только что из города; провожали Мишу на международный симпозиум по освоению Антарктиды. Было много хлопот, теперь все успокоилось. Была приятная почта: из Москвы получен проект договора на переиздание «Морфологии». Получено письмо, в котором меня извещают, что эта же книга переиздается в США в новом, критически проверенном переводе. Я Тебе завидую (точнее – счастлив за Тебя), что Ты смотрел цветные диапозитивы с снимками Суздаля. Это то, о чем я мечтаю в применении к Новгороду. Но сейчас об этом и думать нечего – каждый день дожди, большие и малые, теплые и холодные, и конца этому не видно. С грустью прочел, что у вас примерно то же. Вам хозяйка принесла дров, а мы ходим в лес за валежником, который пилим, сушим в комнате, а потом иногда топим. Серое небо, туманы, мокрая листва имеют свою привлекательность, но все же мы предпочли бы немножко тепла и солнца.

При всем том я не скучаю. Я ничего не делаю и делать не хочу и не могу. Читаю (очень медленно) Мамина-Сибиряка. Там, где он выдумывает любовные или семейные драмы, он скучен. Но там, где он описывает виденное и слышанное, он просто великолепен, первоклассен. Я прочел «Бойцы», «Очерки весеннего сплава по реке Чусовой». Какие люди, какие типы! Отчаянные, бесстрашные, и вместе пьяницы; вот кто знал Россию! Язык колоритнейший, объективность полная, он всех понимает и никого не осуждает. Книжку его избранных произведений (620 стр.) я купил у букиниста за 1 (один) рубль! Вот как его у нас ценят!

Здесь собралась компания из 4-х мальчиков примерно Андрюшиного возраста. Они скучают и выдумывают бог знает что. Пока дом еще не сгорел и не развалился, но только благодаря нашей бдительности.

Желаю Тебе хорошо отдохнуть. Привет Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.


(В Тарусу)

Ленинград, 3.VIII.68.

Здравствуй, дорогой мой Витя!

Приехав в Ленинград, нашел здесь Твое письмо и очень ему обрадовался. Я будто услышал Твой голос. Из него я увидел, между прочим, что все мои письма доходят и что посылать письма заказными не стоит. Узнал я также, что у вас показалось солнце, и что Ты работаешь. Очень за Тебя рад.

Елизавета Яковлевна и Андрюша вчера ездили в Новгород на один день. В тот же вечер вернулись. Побывали там на могиле брата Елизаветы Яковлевны, побывали у родных. Узнали: все гостиницы забиты преимущественно иностранцами. Цена номера 2 р. 50 к. в сутки. Никакой надежды устроиться. Я с грустью отказался от поездки, к которой готовился пол года. Надо еще узнать: думаю, что там есть общежития для приезжающих ученых. Я еще не совсем потерял надежду. Устроиться у родственников Елизаветы Яковлевны невозможно: они живут вчетвером в одной маленькой комнате.

Я задумал читать в этом году спецкурс о русской обрядовой (точнее: календарно-обрядовой) поэзии. Начал готовиться. Не скажу, чтобы меня это очень интересовало (ничего нового не скажу), но все же хоть какая-то отдушина, а главное – как-то не хочется получать деньги, ничего не делая. Большое Тебе спасибо за Твое сочувствие к положительному ответу Макогоненко.

Новая директриса картинной галереи – типичная женщина. Ты не заметил, что основная черта большинства женщин после сорока – это властолюбие? Она, понимаешь ли, директор, и изволь ей оказывать почтение и не давать советов. Она сама все знает лучше. В таком случае мужчинам можно только смиряться, а поступать они могут потом по-своему несколько позже.

Ну, кажется все. Когда садился писать, думал, что напишу много, а вышло иначе. Теперь не за горами уже личное свидание.

Всей Твоей семье сердечный привет. Солила ли Евдокия Ивановна грибки? Елизавета Яковлевна их маринует. Недавно Андрюша принес штук 60. Произвел всеобщий фурор. Он изучил и знает места. Подберезовиков и прочих грибов низкосортных не берет. Больше всего красных.

Твой Воля.


Таруса, 9.VIII.1968 г.

Дорогой мой Волюшка!

Сегодня у меня был первый выход в лес, даже не выход, а выезд. Ты, вероятно, изумишься, что, живя в Тарусе, я до сих пор не выбрался в лес. Это показатель скромного состояния моих физических сил. Ну, а уж если быть вполне откровенным, придется признаться, что я обленился, не втягиваюсь в ходьбу, предпочитаю сидеть дома да лежать на боку, вот и отвык ходить и устаю даже от небольших переходов.

А сегодня за нами заехал на своей «Волге» здешний наш знакомый москвич, преподаватель одной из военных академий Владислав Викторович Шульгин (лет 50-ти), с которым у меня поддерживается контакт на почве художества (он – акварелист) и… французского языка. Он настолько владеет этим языком, что, будучи в командировке в Париже, выступал там с докладом по-французски. Он снабжает меня здесь французскими книгами. Вот и сейчас на моем столе лежит отлично изданный Rachette[224] труд[225] (1967 г.) с такими черно-белыми (289) и цветными (56) иллюстрациями, что невольно разводишь руками – настолько высоко их качество.

Так вот, этот-то Владислав Викторович и увлек меня с Татусей в поездку по окрестностям Тарусы. Я охотно поехал и был полностью удовлетворен: сколько очаровательных, широких видов, сколько новых для меня живописных уголков, рощ, холмов, лужаек! Видели и остатки мельницы на р. Тарусе у села Ильинского и действующую церковь в этом селе на красивом холме (издали)… Но, знаешь, за эту трехчасовую поездку, – во время которой мы бродили по лесу едва ли больше часа, – я изрядно устал <…>, настолько утомляет, по-видимому, обилие зрительных впечатлений, воздух, солнце <…>.

Итак, Миша уехал в Англию. Искренне рад за него. Вот он уже шагнул дальше нас, шире нас. То он за полярным кругом, то в Антарктиде, то на Камчатке, то в Англии! И мне думается, что это не последняя его поездка за границу.

А успех Твоей «Морфологии сказки» мне особенно приятен тем, что он «многосторонний»: и у нас, и в Америке переиздают. Как хочешь, это уже звучит как объективное признание ценности труда.

<…> За эти теплые и солнечные дни я как-то полностью «примирился» со всем холодом и дождями июля и чувствую, что я и этим летом уже доволен. А между тем можно было бы иметь большие претензии к нашей квартире: она находится близко к берегу реки, и у нас было в это лето сыро. А сырость мне совсем не годится. <…> И вот у Евдокии Ивановны возникла мысль съездить нам на следующее лето в Крым, может быть – в Судак, на теплое море и солнце. <…>

Пожелаем друг другу на ближайшее время устойчивой, хорошей погоды – и всего доброго! Всем вам от нас приветы.

Твой Виктор.


Таруса, 12.VIII.68.

Дорогой Волюшка!

В 4-м номере журнала «Новый мир» за текущий год опубликованы некоторые письма Марины Цветаевой к разным лицам – Брюсову, Розанову, Ахматовой, Б. Пастернаку, Горькому, Ходасевичу и др. – довольно много – 28 страниц печатного текста. Письма чрезвычайно интересны напряженностью мысли и чувства, свойственной всему творчеству Цветаевой. Ни одной вялой фразы. Ничего о быте – только о творчестве, о жизни духовной, об исканиях. Характерны жалобы на полное творческое одиночество, на полное непонимание ее произведений читающими. Завидует Б. Пастернаку, у которого есть два-три понимающих его поэта. – Я читал довольно много стихов М. Цветаевой – всю книгу ее стихов, вышедшую года четыре тому назад (страниц 500)[226]. Они очень трудны для чтения, для понимания, очень своеобразны по форме, по манере. Цветаева, несомненно, личность исключительная, творческая, предельно-субъективная. Вся ее жизнь очень трагична – и не могла быть иной при ее бурных чувствах, при остроте переживания всех жизненных конфликтов индивидуального и общественного характера.

Я не окончил чтения ее писем. Говорю Тебе о них потому, что меня особенно поразило одиночество Цветаевой, ее духовная изолированность от окружающих. Непонимание, одиночество в той или иной степени свойственны каждой незаурядной личности, да и каждому духовно развитому человеку вообще. Но у Цветаевой это носит характер глубокой трагедии. Она пишет, а ее не понимают. Все горение мысли и чувства пропадает впустую, утрачивается смысл самого творчества. А не творить, не писать она не может, т. к. в этом – ее жизнь. И она работала очень много, подвижнически много.

У нас радость: после ряда холодных дней, когда мы были буквально скованы, опять солнце, опять тепло!

Вчера вечер был тихий, без дождя и не холодный. Мы все втроем ходили, предводимые К. М. Стаховским, в один дом, где нам показывали цветные снимки, сделанные молодым инженером во время туристской поездки по Франции (Париж, Лион, Гренобль, Ницца и др. города и дорожные снимки из окна автобуса).

Ночью прошел дождь – настоящий ливень, без ветра! А с утра солнце, тихо, и воздух уже стал теплым, а лучи солнца горячи!

Вчера я начал портрет Татуси: это мой традиционный долг в Тарусе. Сегодня будем продолжать. А может быть помимо портрета у меня будет еще сеанс работы над пейзажем – в такие бодрящие, щедрые дни хочется работать как можно больше. <…>

Обнимаю Тебя! Всем вам привет от всех нас.

Твой Виктор.


(В Тарусу) 17.VIII.68.

Дорогой мой Витя!

Приехав в Ленинград, с великой радостью нашел здесь Твое письмо. Очень рад за Тебя, что Ты вырвался в лес, да еще на «Волге»! Ты дышал природой как художник и просто как человек, ее любящий и понимающий! Что Ты устал, это ничего, это даже хорошо. А ведь я только изредка брожу по лесу и больше никуда не хожу – ноги побаливают.

Миша вернулся из Англии. Приехал в 1 час ночи и до трех нам рассказывал, рассказывал. Всего не передашь. Он захвачен, рассказывает спокойно, но живо и с юмором. Сейчас он улетел в Владивосток, может быть, там зацепится. Его хотят там иметь, но жить негде.

Настали теплые дни, и стало во всех отношениях хорошо. Два дня в неделю я в городе, разрабатываю курс, идет хорошо. Не надеюсь на память, она стала у меня дырявая, поэтому все пишу, даже формулировки. Надеюсь справиться.

Твой план пожить в Крыму мне не нравится. Природа там красивая, декоративная, но бездушная. Тебе как художнику там не будет зацепки. Климат для сердечников противопоказан, мне, например, юг запрещен врачами. Впрочем, Ты сам врач и сам лучше можешь определить, что Тебе вредно и что нет.

В Эрмитаже открылась небольшая выставка древнеболгарского искусства. Я раз уже был, хочу сходить еще раз. Очень интересно. Они (т. е. иконы) другие, чем наши, они византийские, и у меня по этому поводу разные мысли. Мечту о Новгороде я еще не совсем оставил. Муся обещает поехать со мной после 1 – го сентября. Посмотрим.

Теперь я жду Тебя уже лично! Привет Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.


Из дневника

25. XI. 1968. Вчера мы отмечали мой день рождения. Были Проппы, Шпилени, Искра с Мариночкой[227] и Надежда Семеновна Пантелеева – последняя несмотря на свое нездоровье. Впервые не было Говоровых, у них несчастье: Наташа в тяжелом состоянии лежит в клинике с неясной картиной заболевания. <…> Вечер прошел хорошо и интересно. Сперва Татуся исполнила несколько вещей на фортепиано, затем Мариночка на скрипке (без аккомпанемента)… Я показал свои летние работы, прочитал «Последнюю главу» Паустовского и литературный этюд Стаховского о свечечках на могиле Паустовского…


(В Тарусу) 22.VII.69.

Ура! От Тебя весточка и притом добрая. Открытка Твоя шла неделю! Я уж начал беспокоиться – здоров ли Ты? Я очень рад, что вы так хорошо устроились: три комнаты + веранда – хорошо! Погода у вас тоже лучше нашей – были жаркие дни, а у нас сплошные холода. Ложась в постель, стучу зубами. Были теплые дни, а сейчас их нет, куда-то делись.

У нас самое главное сейчас – Миша. У него уже больше трех дней нормальная температура. Прекратили давать антибиотики, и теперь берут кровь на всякие посевы, которые можно делать только при нормальной температуре. <…> Чувствует себя хорошо, аппетит непостижимый. По субботам и воскресеньям мы с Луизой меняемся ролями. Она едет на дачу к Андрюше, а мы в город, и Елизавета Яковлевна ходит в больницу. Ему каждый день готовят сытную и хорошую еду, носят ему фрукты и ягоды.

Мое самочувствие сравнительно приличное. Ходить много не могу (стенокардия), работоспособность по сравнению с прошлым пониженная, но это и нормально, меня это не беспокоит. Я начал работу, о которой расскажу Тебе лично. Она охватывает иконопись, жития и духовные стихи на один и тот же сюжет. Я очень увлечен. Пока фотографирую иконы где только могу – в музее и из книг. Осенью поеду в Москву.

Я очень люблю с дачи ездить в город (книги и фотографирование), а из города ездить на дачу (обработка и идиллические прогулки). Чем старше я становлюсь, тем больше люблю природу. Надеюсь увидеть Твое воспроизведение ее (включая в природу и людей).

Будет охота – пришли еще весточку. Привет семье – Евдокии Ивановне и Таточке.

Твой Воля.


(В Тарусу) Репино, 30.VII.69.

Здравствуй, дорогой мой Витя!

Хочется побыть с Тобой хоть в письме. Настали настоящие теплые дни. Градусник у нас украли, но и без градусника ясно, что стало жарко. Сегодня я в виде исключения не занимался, мозги начали таять. Андрюша и его бабушка купаются каждый день, но я купаться не могу из-за сердца.

У нас тут рай. Ты у нас был. Тут можно и отдыхать, и работать. Надеюсь, что и Ты пишешь и чем-нибудь порадуешь нас. С Мишей все то же. Опять поднялась температура. Луиза выхлопотала ему дефицитное американское средство, которое выдают только через Наркомздрав. Она собрала все документы, ездила в Москву и достала это средство. По субботам мы с Елизаветой Яковлевной на 2–3 дня приезжаем в город, а Луиза приезжает сюда. Миша каждый день получает из дому качественную пищу и фрукты. Эту пищу надо готовить дома и потом нести ему. Я только удивляюсь, откуда у Елизаветы Яковлевны берутся силы. Что до меня, то силушки у меня половинушка.

Тут собралось три мальчика (все трое Андрюши), а значит, шум, а также опасности для жизни увеличиваются в три раза.

У меня великолепный цветник – небывалые настурции, а у Елизаветы Яковлевны великолепный огород. В большом количестве быстро наливаются помидоры – предмет зависти соседей по даче. У нас свой лук, горох, укроп, сельдерей, своя морковь, петрушка, свекла (борщ!). Елизавета Яковлевна оказалась прекрасной огородницей, с увлечением полет и поливает.

Вот видишь, какая прозаическая жизнь! Но в ней своя поэзия.

Я мысленно вижу Тебя перед собой и надеюсь скоро увидеть ad oculos[228]. Кланяйся Евдокии Ивановне и Татусе. Будет охота – напиши о себе и своей жизни.

Твой Воля.

Я читаю. Стал очень разборчив. На даче выбора нет, читаю что попало. Достоевский: «Чужая жена и муж под кроватью». Как это понимать? Вдвоем под одной кроватью? Или только муж? Там, например, такая фраза: «Как я вам кажусь теперь в своем унижении, скажите откровенно?» Фу! Достоевского вообще давно недолюбливаю. Уайльд: «Кентервильское привидение». Чепуха. (Впрочем, комедиями Уайльда восхищаюсь.) Почему в Чехове я люблю каждую строку, каждую фразу? И значит дело не во мне и не в том, что я привередник. Гоголя могу7 читать по десять раз и каждый раз нахожу перлы.

Завтра с утра опять сяду за работу.


(В Тарусу) Репино, 5 авг. 1969 г.

Здравствуй, дорогой Витя!

Наши письма разошлись. Теперь я взял Твой адрес на дачу и пишу Тебе с дачи. Самая большая у нас новость – это многодневная жара. Закрыли водопровод. Воду для мытья берем из колодца, для питья – из родника (10 минут ходьбы, ходим с чайниками), а для поливки – из лесного пруда. Одним словом, нам развлечение. Ждем дождя, но пока надежд нет.

Мне очень понравилось Твое описание вашей дачи. Три комнаты – хорошо! И выставка юных и не совсем юных художников (т. е. их произведений).

О моем новом творческом замысле я пока не хотел бы говорить (из суеверия). А то начнешь рассказывать, а потом ничего не получится. Когда приедешь, я Тебе почитаю. Впрочем, чувствую, что молчать невежливо, раз уж начал. Я исследую сюжет змееборства в духовных стихах и иконах[229] – вот и все. Работа будет небольшая. Про себя я должен знать весь материал, а в работе можно ссылаться на отдельные типичные образцы.

Современные искусствоведы поразительно не понимают икон, не зная житий. Я обнаружил элементарные ошибки в их суждениях.

Я очень рад за вас всех (а особенно за Евдокию Ивановну), что вы избавлены от кухонных хлопот. Увы – мы этого не можем. Правда, два раза в неделю ездим в ресторан, но это далеко и дорого, да еще без конца ждать приходится, пока подадут. Меню для меня тоже неподходящее: все жаркое да жаркое и пр. <…>

Иду на почту (около 2 Уг км). Болят ноги, но моцион нужен.

Твой Воля.


(На художественной открытке: «Москва. Крыши и купола Кремля»)

5. IX.69.

Привет Тебе и всей Твоей семье из Москвы, где я сейчас дышу стариной.

Твой Воля.


Из дневника

6. Ш.1970. Приходил Воля – посоветоваться. У него была в Университете студентка, очень хорошая[230]. Он рекомендовал ее в Петрозаводск в аспирантуру. Сейчас она прошла аспирантуру, написала хорошую диссертацию, которая была у Воли на отзыве. Он дал развернутый положительный отзыв. Сейчас его приглашают прибыть на защиту диссертации в качестве официального оппонента. Ему и хочется, и боязно в связи с состоянием здоровья. Он хотел моего совета – как врача и как друга – ехать ли ему. А у него часты стенокардические боли, и недомогает он часто, ему 74 года, и вид у него нездоровый… Одним словом, я решительно возразил против его поездки. Всему свое время. Был и он работоспособен и мог ездить в отдаленные города: вот еще лет 8 тому назад ездил в Горький… А теперь годы взяли свое. И грустно, но нужно смотреть фактам в лицо! Волюшка стал стареньким.

Спасибо и на том, что он сохраняет часть работоспособности и по утрам может работать за письменным столом несколько часов. И голова его ясная, и стремление к научному творчеству сохранилось. Вот он только что закончил вчерне новое исследование на материале старинных икон о поражении змея Георгием (тема змееборчества). Он применил к изучению икон новый метод – тот самый, каким он пользовался при изучении произведений фольклора: анализ вариантов. Он мне читал некоторые отрывки по рукописи – очень интересно и убедительно! Я радовался и логичности анализа, и языку изложения. Вот и отлично! А рисковать, ехать в Петрозаводск – не надо!


Из дневника

6. IV.70. Был у Воли, читал ему свою главку «О Коле Хлопине». Он нашел ее очень интересной и язык хорошим. Сказал: «Пиши больше». Да, я буду понемногу писать свои воспоминания. А эту главку покажу и Жене.

14. IV. Воля будет делать доклад (краткое изложение своего исследования темы змееборчества в старинных иконах) в Музее этнографии на Васильевском острове. Если буду в силах – поеду обязательно. <…>

15. IV. 70. Вчера присутствовал на докладе Воли в Музее антропологии и этнографии имени Петра Первого (по сектору фольклора). Он докладывал при большом числе собравшихся <…>. Оказалось, что все существенное он мне прочитал раньше, в марте, когда я был у него.

Выступавшие отмечали сильное впечатление, произведенное на них этим исследованием, его методом, выражали пожелание скорее видеть доклад напечатанным.

Мы возвращались домой вместе с Волей, вдвоем. Я старался держаться бодро, но <…> невольно сопоставлял (про себя) это выступление Воли с его выступлением в зале Историко-филологического факультета пять лет тому назад, когда отмечался 70-летний его юбилей. Тогда он говорил громко, четко, достаточно оживленно и с хорошим юмором. А вчера <…> он читал машинописный текст доклада, опустив голову над столом, так что звук голоса шел «в стол»; а стол был покрыт суконной скатертью, и скатерть эта поглощала звуки <…>


13. VІ.70.

Дорогой Витя!

Все выходит не так, как мы располагаем. Я мечтал в субботу или воскресенье повидать Тебя, а третьего дня свалился в жестоком инфаркте со всеми <нрзб>, так что вызывали неотложную и пр., и пр. Боли прошли, осталась слабость, лежу пластом. Я был бы счастлив получить от Тебя хоть весточку. Мой адрес: поселок Репино, Кленовая 9, дом Мишиной. Пиши точный обратный адрес. Долго ли вы еще будете в Ленинграде? Передай мой сердечный привет Евдокии Ивановне и напиши, как она себя чувствует. Больше пока писать не могу.

Твой Воля.


Мое примечание

Получив это письмо, я сразу же поехал к Волюшке в Репино. Ко мне вышла Елизавета Яковлевна и проводила к нему, попросив лишь не утомлять его. Воля лежал в постели. Увидя меня, он воскликнул: «Вот это друг!»

С первых же слов выяснилось, что он утром садился за стол и писал письмо. Я указал ему, что этого делать никак не следует, и просил Елизавету Яковлевну строго удерживать его в постели.

Пульс у него был ритмичный, достаточного наполнения, не учащенный. Никаких болевых ощущений он не испытывал и выглядел неплохо. Пробыл я у Воли минут 10. Он очень хотел, чтобы я еще остался и с ними пообедал: «Ну как же отпустить гостя без обеда?!» Но я хорошо понимал, насколько ему необходим полный покой.

Елизавета Яковлевна проводила меня немного – показала ближнюю дорогу к автобусу через поля. Держались мы оба спокойно, но оба были озабочены.

Не думал я, что видел тогда Волюшку в последний раз.


Из дневника

19. VI.70. У Волюшки на даче в Репино произошел инфаркт мышцы сердца. Вчера его на специально оборудованной машине скорой помощи перевезли в больницу им. Ленина на Васильевском острове. Много лет тому назад у него уже был инфаркт миокарда. Но сейчас ему 75 лет… Это сильно ухудшает прогноз.

22. VI. 70. А у Волюшки дела нехороши. В больнице у него было новое ухудшение. Его перевели в палату реанимации. Там явления нехватки воздуха (удушья) сняли и затем возвратили его в прежнюю палату, но на другую койку, где на него не будет дуть из окна.

Все эти сведения я получаю при помощи телефонных звонков на его квартиру. Пока на мои звонки подходила Анастасия Яковлевна, т. к. Елизавета Яковлевна старается возможно больше времени быть у Воли.

На прямой ее вопрос: безнадежен ли Воля, врачи ответили, что нет, не безнадежен, что удушье снято, и он теперь будет поправляться. Но что иное могли сказать врачи жене тяжелобольного?


24 июня 1970 г.

Дорогой Витя!

Пишет Тебе Мусенька под мою диктовку. Лежу в больнице уже неделю, мне лучше, про приступы забыл. Лежу пластом. Очень скучаю, напиши про свое здоровье, про Евдокию Ивановну, про планы на лето.

Пиши все подробно, по городскому адресу, мне принесут. Жду.

Твой Воля.


Ленинград, 24.VІ.1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Ты у меня каждую минуту в памяти. Я воздерживался писать Тебе только потому, что не знал, уместно ли Тебя волновать: ведь всякое письмо несет с собой какие-то эмоции.

Прежде всего хочу похвалить Тебя за то, что Ты согласился на помещение Тебя в больницу им. Ленина. Сейчас Ты сам уже, конечно, убедился, что это было нужно. Я держу ежедневную телефонную связь с Твоей квартирой и имею самую полную информацию обо всем, что касается Тебя.

Уверен, что Ты целиком отдался в руки врачей и позволяешь безропотно делать с собою все, что они считают необходимым. Больному иначе нельзя! Ведь он опирается только на свои индивидуальные ощущения, а врачи располагают рядом объективных показателей и наблюдениями над большим количеством сердечных больных.

Судя по тому, что мне известно, постановка лечебного дела в больнице им. Ленина научна, и возможности этой больницы достаточны, а может быть, и богаты. Стало быть, нужно считать, что Ты попал в одно из лучших кардиологических заведений Ленинграда. Это вселяет уверенность в том, что лечение пойдет правильно и будет внимательным. Ну а у Тебя лично выдержки достаточно для того, чтобы вылежать столько, сколько Тебе будет предписано! Мы же со своей стороны шлем Тебе самые искренние пожелания возможно скорейшего выздоровления!

Когда врачами будет разрешено посещать Тебя, я приеду к Тебе; а пока буду давать знать о себе письмами.

Для первого раза хочу сообщить, что в минувшие субботу и воскресенье меня не было в городе: я выезжал в Васкелово на дачу к своей старшей дочери Гале и гостил у нее сутки, с ночевкой. У нее участок земли 12 соток (довольно большой) в садоводческом поселке завода им. Кулакова. Поселок этот мне очень понравился: в 6-ти км от станции, на берегу озера, в живописной местности, очень тихой, создан настоящий райский уголок. Все зелено, все обработано, все цветет. На каждом участке, как муравьи, трудятся владельцы. Дачки разнообразны, нарядны, много цветов… Одним словом, и Тебе все это очень понравилось бы! Тут же, в нескольких минутах ходьбы, – река Вьюн, в которой тоже отлично можно купаться.

Пробыв там сутки, я почувствовал себя очень освеженным, с возросшей энергией. Туда я ехал на такси; обратно меня отвезли Галины соседи, ехавшие в город на своем «Запорожце». Я богатырски спал ночь, а на следующий день был уже молодцом.

Сегодня мы всей нашей маленькой семьей едем к Андрюше – «знакомиться» с его сыночком Сашенькой. А вчера Татуся с Андрюшиной дочкой Мариночкой ходила вечером в Филармонию на вечер органной музыки: Бах. Исполнял литовский музыкант Василяускас, и обе девочки остались очень довольны.

Вот Тебе мое первое письмо. Крепко Тебя обнимаю! Поправляйся!

Твой Виктор.

Евдокия Ивановна и Таточка шлют Тебе самые сердечные приветы и пожелания.


Ленинград, 27.VI.1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Вчера вечером я разговаривал по телефону с Елизаветой Яковлевной и радовался Твоим успехам: Тебе разрешено поворачиваться на правый бок и самому кушать. Это свидетельствует о положительной оценке врачами хода Твоего заболевания. Знаю, что у Елизаветы Яковлевны есть письмо для меня. Вчера вечером я его взять не мог, возьму сегодня утром; а это письмо начинаю уже сейчас, рано утром, т. к. мне не терпится «поговорить» с Тобой о своем маленьком открытии.

Вчера была такая жаркая погода, что мне никак не хотелось сидеть дома, тем более, что Евдокия Ивановна и Татуся ушли вместе по своим делам. Я взял свой этюдный ящик и решил попытать счастья в черте города, чтобы не уставать в поездке. Поехал на метро до площади Льва Толстого, а затем на автобусе дальше по Кировскому проспекту – на Каменный остров, расположенный сразу за Малой Невкой. Тут, почти у самой остановки, есть краснокирпичная готическая церковь[231] (она сейчас реставрирована, но вместо креста наверху поставлен шпиль); а за этой церковью, в глубине, за массивной оградой – какой-то уединенный парк, в котором у самой стрелки острова расположен чей-то бывший дворец. Похоже, что готическая церковь играла в свое время роль дворцовой, т. к. к ней ведут внушительные ворота в ограде парка. На мое счастье одна створка ворот была открыта (там ведутся работы по прокладке отопительных труб), и я свободно проник в этот парк. Он чудесен: большой, густой и совершенно безлюдный! Видно, бывший дворец является сейчас Домом Отдыха или чем-то в этом роде, но его обитатели концентрируются у дворца и на самой стрелке, где загорают, а в западную часть парка, в сторону готической церкви, почти не заглядывают. Я облюбовал себе там одно местечко и часа два с удовольствием писал нехитрый сюжет: Большую Невку, противоположный берег, а на переднем плане, на этом берегу – несколько стволов старых лип и часть их листвы. Закончить не успел, – сделал около половины работы, – и надеюсь сегодня продолжить, если погода будет благоприятствовать (мне нужно солнце). Конечно, устал от этой поездки, но очень освежился и рад, что удалось поработать красками!

Ну вот, я продолжаю письмо за Твоим письменным столом. Прочитал Твое письмецо, писаное рукою Мусеньки 24. VI. Но с тех пор уже произошли сдвиги в лучшую сторону. Ты уже не обязан «лежать пластом» – как это хорошо! Будем надеяться, что улучшение будет продвигаться все дальше!

Ты просишь сообщить о положении дел у нас дома. Евдокия Ивановна еще на бюллетене, но практически в школе работает, хотя и не каждый день. Сегодня пойдет, т. к. 10-е классы кончают сегодня экзамены и будут возвращать в библиотеку книги.

Татуся тоже заканчивает свою «практику» в школе: кажется, ей осталось отдежурить раз или два. Видимо, после этого вплотную встанет вопрос об отъезде в Тарусу. За последние дни я ободрился, стал полегче дышать. Видимо, буду в силах перенести переезд. Всемерно постараемся с помощью носильщиков освобождать себя от физических напряжений.

Надеюсь, что ко времени нашего отъезда врачи уже разрешат Тебя навестить, и мы с Тобой свидимся, и я уеду более уверенный в том, что в июле-августе мы сможем с Тобой переписываться. А про Мусеньку скажу, что ее почерк очень четок: каждая буквочка написана ясно и разборчиво. Такой почерк – одно удовольствие!

Обнимаю Тебя, мой дорогой!

Будь благоразумен, никаких недозволенных движений не делай. Не напрягайся, не рискуй. Важно несколько недель не нагружать сердце.

Евдокия Ивановна и Татуся шлют Тебе приветы.

Твой Виктор.


Ленинград, 30.VI.1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Я писал Тебе, что 26. VI ездил на Каменный остров и там пробрался в уединенный парк и начал этюд. Следующий день я пропустил, т. к. погода с утра казалась мне не вполне устойчивой, а мне для этюда нужно было солнце. Зато в воскресенье 28.VI я снова поехал в то же место, снова пробрался на облюбованную мною аллейку – и закончил работу над этюдом. Он пока мне нравится, и я Тебе его покажу, когда Ты будешь дома. Но должен сказать, что Евдокия Ивановна от него не в восторге.

В этот второй сеанс мне удалось узнать, что парк, в котором я писал без всякого разрешения, принадлежит санаторию Министерства обороны. Жаль, что я пока не знаю, чей это был первоначально дворец и парк.

Но очень любопытно, что на территории этого парка, недалеко от ворот, ведущих к краснокирпичной готической церкви, у траншеи, вырытой для укладки труб отопления, я обнаружил камень в форме параллелепипеда, на котором высечена следующая надпись:

Государя Императора Александра I-го верховая лошадь мерин вороной Линдом

Расположение текста мною показано точно. Окончание последнего слова (имени лошади) стерлось, стало неясным. Т. к. в то время применялся «твердый знак», то я думаю, что окончание мною прочитано неправильно.

Рядом лежал еще подобный же камень, несколько большего размера, но без какой-либо надписи. Я думаю, что он служил основанием, и на нем высился камень с надписью. Очевидно, это был памятный камень на месте захоронения любимой лошади Александра I. Думаю, что оба камня были обнаружены при прокладке траншеи для труб отопления.

Мелочь, пустяк, а любопытно.

И даже как-то немножко жаль, что этот камень будет, очевидно, или разбит, или вновь брошен в траншею при ее засыпке и уборке выбранной земли.

Сегодня 30. VI – месяц Татусиной практики закончился. С завтрашнего дня она свободна, и они с Евдокией Ивановной приступят к проведению инвентаризации книг библиотеки, где работает Евдокия Ивановна. Эту работу они думают выполнить дня в три. А затем, если самочувствие Евдокии Ивановны будет удовлетворительным, начнется подготовка к поездке в Тарусу. Татуся очень нас туда тянет. А мы сегодня получили письмо о том, что наш прошлогодний хозяин свою дачу сдал. Значит, мы будем жить у какого-то другого хозяина; квартиру будем подыскивать по приезде на место, и я сразу сообщу Тебе наш адрес. Мы не волнуемся, т. к. уверены, что что-нибудь достаточно подходящее найти сумеем – не в этом районе города, так в другом.

Я сейчас чувствую себя достаточно бодрым, дорога меня не особенно страшит. Больше волнует, как будет себя чувствовать в пути Евдокия Ивановна.

Сейчас она усиленно шьет Татусе обновки к даче. <…>

Поправляйся, мой дорогой! Мои дамы шлют Тебе приветы.

Твой Виктор.


11. VII.1970 г.

Друг мой, вчера была Елизавета Яковлевна, передала Твои приветы. Мне тоскливо до пределов. Напиши мне письмецо. Расскажи про себя и своих. Почему вы еще не уехали? Какие у вас планы? Я все еще лежу пластом, два раза в день разрешают спускать ноги на 10 минут. Пиши по домашнему адресу, мне принесут.

Твой Воля.


Ленинград, 12.VII.1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Каждый день я звоню к Тебе на квартиру и узнаю у Анастасии Яковлевны обо всем новом, что касается Тебя. А так как у Тебя все идет своим естественным и благоприятным ходом, то мое сердце спокойно, и я даже с некоторой гордостью за Тебя слежу за ходом Твоей победоносной схватки с болезнью! Нравится мне и научно-обоснованная осторожность и постепенность, с которой врачи увеличивают нагрузки Твоему сердцу. Конечно, я хорошо понимаю, что это длительное постельное содержание, эта изолированность от привычной жизнедеятельности для Тебя достаточно тягостны, прискучили, надоели… Но это нужно, это Тебе на пользу, это обеспечивает Тебе длительную возможность научной работы в скором будущем, – и потому это надо приветствовать. Крепись, терпи!

А у нас дела такие. Евдокия Ивановна со своей болезнью (и рядом осложнений) справилась, и оба мы чувствуем себя в силах выдержать переезд в Тарусу. Фаина Ивановна (сестра Евдокии Ивановны) с нетерпением ждет нашего появления у нее в Москве, чтобы повидаться, поговорить. А когда у нас будет решен вопрос о даче в Тарусе, она приедет к нам на несколько дней. Рассчитывать на большее нельзя, т. к. отпуску нее будет лишь в сентябре по условиям службы (она пенсионер, но работает).

Татуся наша уже в Москве. А в тот момент, когда я пишу эти строки, она в Тарусе: 8. VII ей звонила ее московская подруга Лена Польстер (внучка скульптора-анималиста В. А. Ватагина) – звала Тату сю вместе ехать в субботу 11. VII в Тарусу. Они хорошо и весело дружат. <…>

Расстались мы с Татусей ненадолго, т. к. в 7.00 14-го июля, во вторник, едем вслед за ней.

Тебя я перед отъездом не увижу, т. к., как всегда, выявилось много дел, требующих времени. <…>

Мне жаль, что я уезжаю, не повидавшись с Тобой. Но я считаю это возможным, т. к. Твое состояние не вызывает у меня беспокойства. Из Тарусы <…> я сообщу Тебе наш почтовый адрес. Но Ты не спеши отвечать: втягивайся в обычную жизнь постепенно, не переутомляя сердца.

Нечего и говорить, что мы с Евдокией Ивановной шлем Тебе наши самые сердечные пожелания укрепления сил – и приветы Елизавете Яковлевне, Мусеньке и Эличке!

От души Тебя обнимаю и буду держать Тебя в курсе наших тарусских дел.

Поправляйся!

Твой Виктор.


Таруса, 18 июля 1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Мы по дороге гостили в течение суток в Москве у Фаины Ивановны и в Тарусу прибыли 16. VII. У прежних хозяев устроиться не удалось: у них уже есть жильцы. День был очень жаркий. Эти жильцы любезно напоили нас чаем. Узнав о положении дел, мы пошли на разведку и вскоре нашли неподалеку помещение, где и остановились. И очень довольны! Здесь лучше, чем было у последних хозяев. Нам сдали две очень хорошие комнаты (10 и 15 метров) и веранду 12 кв. м – за 60 рублей в месяц (недорого!). Все очень чисто, полы крашеные, мебели достаточно и она добротная; хозяева приятные. И местоположение дома отличное, с широкими видами вокруг! Одним словом, за все 10 лет, что мы живем в Тарусе, у нас не было таких отличных условий. Я пока сплю на веранде, а Евдокия Ивановна и Татуся имеют для себя отдельные комнаты: это уже близко к роскоши! Все мы очень довольны, испытываем чувство самого полного отдыха и удовлетворения. Уже абонировались в библиотеке и, так как нас там давно знают, набрали много книг.

А вчера уже имели гостью: к нам на три дня приехала дочь Фаины Ивановны – Танюша, молоденький инженер-экономист (окончила в этом году, училась без отрыва от производства). Они с Татусей вчера же вечером купались. Хорошая погода стоит здесь давно, вода в реке теплая-претеп-лая! <…>

Чувствую я, что пребывание в Тарусе будет для меня полезным. <…> Мы уже условились относительно обедов: будем их брать у некоей Ольги Алексеевны. <…>

Наш нынешний почтовый адрес: г. Таруса Калужской области, ул. К. Цеткин, дом 6.

Не думай, что, сообщая адрес, я тем самым приглашаю Тебя писать мне. Нет, я по-прежнему прошу Тебя прежде всего щадить свои силы. Но если Твоя поправка будет идти такими же хорошими темпами, как до сего дня, то мне, конечно, будет чрезвычайно приятно получить от Тебя весточку о Твоем самочувствии, настроении, обо всех Твоих делах. <…> Обнимаю Тебя! Набирайся сил! Все мы шлем привет Тебе, Елизавете Яковлевне и всем Твоим.

Твой Виктор.

Р. S. Мое первое письмо из Тарусы написано Тебе. Сейчас буду писать Жене.


(В Тарусу)

Репино, 28.VII.70.

Дорогой мой Витя!

Очень обрадовался Твоему письму. Должен Тебе признаться, что беспокоился за Тебя и за Твою семью. У Тебя астма, Евдокия Ивановна только что из больницы, у Татуси больная нога. Я представлял себе, как по приезде некуда будет девать вещи, потом надо рыскать по городу и искать помещение, потом перетаскиваться… Но беспокоиться – свойство стариков, а вы поделили все трудности. Твое письмо дышит бодростью и хорошим настроением. А меня сегодня выписали из больницы, снабдив кучей рецептов и нравоучений. Мне позволено вставать и писать два письма в день – одно утром, другое вечером. Первое письмо Тебе. Больницу я вспоминаю, как какой-то кошмар. Врачи, правда, великолепные. Со мной возились много и успешно. Была одна добросовестная и расторопная нянюшка <…>. Все остальные – молодые и ленивые практикантки, которым до больных не было никакого дела. Я лежал в палате на трех человек, лицом к окну, глядел на небо и верхушку березы, и это помогало мне жить. Не буду описывать Тебе двух компаньонов: один – врач-венеролог (еврей), который со смаком рассказывал ужаснейшие истории из своей практики (тут я многое узнал о подпольном Ленинграде), а другой – профессор кафедры биологии беспозвоночных Университета, оба – болтуны, говорили без перерыва с шести часов утра до 12-ти и с перерывами весь остальной день, пытались и меня вовлечь в разговоры, но я притворялся глуховатым и отмалчивался. С шести утра заводили радио (оно приглушенное, но все же) и выключали в 10–11, после чего можно было заснуть.

А теперь я дома, из окна я вижу поле и лес, жена чинит Андрюшины штаны, изредка поют петухи, и тишина, тишина! Одним словом – рай! Делать я еще ничего не могу и не пытаюсь, читать нет охоты и сил. Могу отходить от дома на 10 шагов и опять возвращаться. Это после больничных коридоров наполняет меня счастьем.

Чувствую, что писать хватит. Привет Татусе и Евдокии Ивановне. <…> Обнимаю Тебя!

Твой Воля.


Таруса, 31.VII.1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Я писал Тебе 18. VII, сразу по прибытии в Тарусу, и с тех пор очень жду от Тебя весточки – первое время терпеливо, а в последние дни с большим нетерпением, т. к. мне хочется как можно скорее узнать о Твоем самочувствии, Твоей жизни.

К тому, что было написано мною 18. VII, я хочу пока добавить только следующее: все мы чувствуем себя и отдыхаем хорошо. Погода стоит все время отличная. Татуся с увлечением загорает. Евдокия Ивановна в лес ходит мало; из-за сухости грибов пока совсем нет. Я уже энергично занимаюсь живописью. В Тарусе оказалась одна Татусина подруга, с которой мы (т. е. Татуся и я) пишем на нашей веранде натюрморты и портреты. <…> У меня есть большое желание написать Тебе более обстоятельно, включая и о своих настроениях, но я хочу сначала получить хотя бы краткое сообщение о Твоем самочувствии.

Крепко Тебя обнимаю! Веемы шлем Тебе и всем Твоим сердечный привет и добрые пожелания!

Твой Виктор.

Р. S. Очень жду весточки!


Таруса, 3.VIII.1970 г.

Дорогой мой Волюшка!

Только что получил Твое письмо от 28. VII (уже из Репино). Вот это для меня радость! Теперь я знаю, что у Тебя все идет, хоть и медленно, очень постепенно, но верно, и именно в том направлении, как нужно – к прочной стабилизации. Должен сказать, что ведение инфарктного больного в этой больнице, – план этого ведения, – вызвали у меня чувство удовлетворения и даже, пожалуй, некоторой гордости за медицину. Чувствуется, что имеется научная основа (широкое обобщение сотен наблюдений), что постепенность повышения нагрузок на сердце регламентирована, а не является результатом индивидуальной интуиции отдельного врача. – От всего сердца все мы приветствуем Тебя с возвращением в домашнюю обстановку, с освобождением от общества венеролога и беспозвоночного (!) биолога, от принудительного слушания радиопередач… Я эти бесконечные разговоры и звуки, шумы тоже переношу плохо. И хорошо мы понимаем, что загородная тишина кажется сейчас Тебе райским отдыхом и счастьем.

<…> Немного о нас.

Я писал Тебе, что мы сняли две комнаты и веранду. Веранда остеклена с двух сторон, имеет площадь 12 кв. м. Остекленные стороны выходят на север и восток. Она полна света, особенно утром, а погода все время солнечная! На этой веранде стоит моя кровать, и я ежедневно вижу утреннюю зарю и восход солнца! Обзор с веранды очень широк: наш дом находится в высшей точке этой части города, и я с веранды через крыши ближайших домов вижу далекие поля, перелески и во все стороны необъятное небо! У меня от избытка света даже глаза устают, но эта масса света очень повышает настроение. В итоге всего, нынешнее лето для меня хорошее, удачное, приятное. Причем немалую роль в этом играют ежедневные сеансы живописи, проходящие в компании трех очаровательных молодых девушек: нашей Татуси, Софик и Анаит. Кстати, законченный мною вчера портрет Анаит кажется мне удачным <…>.

Обнимаю Тебя! Все мы горячо приветствуем Тебя и Елизавету Яковлевну, которой пришлось пережить так много волнений и трудностей в связи с Твоей болезнью! И Анастасия Яковлевна всегда была на своем посту связи и информации!

Поправляйся, дорогой, крепни и пиши мне!

Виктор.

Мы будем здесь до 18. VIII.


(В Тарусу) 6.VIII.70.

Дорогой Витя!

Привезли мне из города Твое второе письмо. Каждое Твое письмо для меня – радость, а особенно, если в нем сказано, что у вас все хорошо и ладно. Надеюсь, что мое первое письмо до Тебя дошло. <…> Это письмо я посылаю заказным. Понемножку мне делается лучше, но работать еще не могу. Читаю беллетристику (Диккенса). Раскладываю пасьянсы. Совершаю прогулки: 100 шагов туда и 100 обратно. Вчера даже прошел 150. Жена трогательно за мной ухаживает – не знаю, что бы я делал без нее.

Грибов у нас, так же, как у вас, мало. Зато много грибников. На огороде растут помидоры, уже начали краснеть. Надеемся вас угостить. Я инфернально скучаю, но понимаю, что иначе нельзя.

Я очень заинтересовался Твоими сообщениями, что Ты интенсивно живописуешь, а также, что хочешь написать мне большое письмо. Пиши прямо сюда на дачу, пиши заказным. Мы предположительно уедем отсюда 26-го, а потом жена еще будет приезжать, следить за помидорами, так что письмо я получу.

Погода все время стоит удивительная, ясная, но сейчас стало холоднее, народ перестал купаться. Природа хороша, но городская жизнь имеет свои преимущества, которые я уже предвкушаю.

Целую Тебя.

Твой Воля.

Мой адрес: Пос. Репино, Ленинградской обл., Кленовая 9, дом Мишиной.


(В Тарусу)

Репино, 10.VIII.70.

Дорогой мой Витя!

Вчера вечером Елизавета Яковлевна звонила в Ленинград, узнала, что мне там лежит от Тебя письмо. Интуитивно догадываюсь, что это письмо – Твой ответ на мое первое письмо Тебе. Прежде я каждую субботу ездил в город, теперь безвыездно сижу в Репино, и в город не скоро кто-нибудь отсюда поедет. Я понемножку (очень медленно) поправляюсь, но делать ничего не могу – читаю беллетристику. Могу гулять, отлучаясь от дома шагов на 100–150. Болел ангиной, хожу с завязанным горлом. Помогают водочные компрессы, сейчас я уже почти здоров.

Я очень скучаю, жду не дождусь, когда поедем в город. Жить на даче и быть прикованным к дому и наполовину к постели (полдня я лежу), не ходить ни в лес, ни к морю, ни по полям, ни даже в магазин, быть на трудовом иждивении жены, которая из-за меня лишена отдыха (я ей не помогаю и не могу помогать), – все это не способствует хорошему настроению. Жена держит себя героически, все нужное делает охотно и расторопно, и тем помогает жить и себе, и мне. Самое трудное для меня – это вынужденное безделье. Но так нужно, я понимаю.

Водочные компрессы вызвали у меня воздыхания – лучше бы я эту водку выпил, но это от меня не уйдет, надеюсь, что Ты мне в этом поможешь. Посетителей ко мне не пускают, и это лучше, т. к. они не знают меры, сидят часами, а общего языка нет: бывшие студентки, которых надо занимать. Очень милые и доброжелательные, но как себя держать с больными, не знают.

Стоит мягкая, лирическая осень. На моей клумбе буйно цветут настурции, но я за цветами уже не ухаживаю – запрещено. Цветут и без ухода. Погода мягкая, но дня два был такой шторм, что валило деревья. Теперь опять тихо.

Я часто думаю о Тебе, рад за Тебя, что Тебе работается. Скоро увидимся!

Евдокии Ивановне и Таточке сердечный привет. Здесь пошли грибы, Андрюша иногда приносит из лесу по 5–6 штук красных.

Твой Воля.

Если будешь писать, то теперь уже на Ленинград. Мы выезжаем числа 23—24-го.


Таруса, 10.VIII.70, вечер.

Дорогой мой Волюшка!

Сегодня пришло Твое письмо от 6-го августа. От всего сердца радуюсь тому, что Тебе понемножку делается лучше, что радиус Твоих прогулок превосходит уже сотню шагов! Помни поговорку: «Тише едешь – дальше будешь». К Тебе она особенно подходит. Ходи медленно, тихо, с большой оглядкой – и будешь все дальше уходить от опасной зоны, которую Ты, по счастью, благополучно одолел.

Скучай! Скучай на доброе здоровье! Я по мере возможности буду скрашивать Твою скуку своими письмами. «Большого письма» все не получается. Но для него, по счастью, нет и материала: для «настроений» и «размышлений» все как-то не остается времени. Это – самое лучшее, что я могу себе пожелать. Я пишу красками, занимаюсь в известной мере делами хозяйственными, иногда вижусь со знакомыми, ем и пью, полеживаю с книгой или газетой, потом откладываю их и смежаю веки, иногда смотрю телевизионные передачи… Каждый день (чаще за столом, но нередко и вне стола) беседую с Евдокией Ивановной и Тату сей или слушаю их рассказы о виденном в этот день. Любуюсь широкими видами со своей веранды или с крыльца. Мастерю что-нибудь у хозяйского сарайчика на примитивном верстачке… Глядь, день и прошел, и я с легким сердцем ложусь в постель, слушаю, как перекликаются собаки, и спокойно засыпаю. Просыпаюсь обычно перед восходом солнца. Слышу, как хозяин (шофер на поливочной машине) уходит на работу. Иногда снова засыпаю на часок. А в 7 часов встаю – и начинается новый день!..


11 августа.

Вот день и начался! Ночь была прохладная, а сейчас снова солнце и тепло. И настроение снова ровное и хорошее. <…> Наша московская племянница Танюша (молодой инженер) снова приедет к нам 14-го августа. Возможно, что около того же времени приедет и ее мать – «Тетя-Фаня» <…>. Предстоит и еще нечто приятное. <…> Родилась мысль устроить маленький домашний концерт с участием двух девочек, затем армяночки Анаит и Тату си. Вчера они уже «сыгрывались», знакомились с репертуаром друг друга. <…>

В последние дни мы с Софик Казарян пишем у нас на веранде портрет Татуси в войлочной «пляжной» шляпе с бахромой.

Вот Тебе, мой дорогой, наши маленькие новости.

Обнимаю Тебя! Набирайся сил! Наши сердечные приветы всем вам.

Твой Виктор.


Из дневника

25. VIII. 1970. Вчера мы возвратились из Тарусы. Я позвонил по Волиному телефону и бодрым голосом спросил у подошедшей к аппарату Елизаветы Яковлевны, как дела у Волюшки. Изменившимся, глухим голосом она ответила: «Плохо, очень плохо… Самое худшее уже совершилось…» – Волюшка умер. Это случилось в 9.40 22-го августа. Никаких подробностей я не знаю.

26. VIII. 1970. Оказывается, новое ухудшение наступило у Воли на даче в Репино числа 12-го августа, т. е. дня через два после его последнего письма ко мне и было, видимо, вызвано ангиной. А ангину он подхватил, по мнению родных, пользуясь в холодные дни наружной уборной, продуваемой. <…>

Сегодня в 12.30 в помещении филологического факультета ЛГУ состоится гражданская панихида и затем вынос тела для похорон на Северном кладбище. Я поеду в ЛГУ.

27. VIII.1970. Гражданская панихида на филологическом факультете Университета была организована в одной из аудиторий 2-го этажа – просторной комнате о трех окнах, выходящих на набережную. Руководил проф. Макогоненко (зав. кафедрой русской литературы), он же был главным организатором всей церемонии похорон, он же произнес первую речь, очень прочувствованно и умно. До начала речей и после их окончания все время раздавалась (в приглушенных тонах) траурная музыка – реквием, в магнитофонной хорошей записи. Этим был занят отдельный сотрудник.

Было, мне кажется, больше 200 человек – в самой комнате; а сколько в прилежащем коридоре, не знаю.

Родные стояли отдельной группой: Елизавета Яковлевна, Анастасия Яковлевна, Миша и Луиза (лишь случайно успевшие прилететь с Кольского полуострова), Андрюша – очень выросший и очень печальный, Муся с Танечкой, Эличка с сыном, Нина Яковлевна и Геня[232] и еще кто-то[233]

По окончании речей, когда присутствовавшие стали проходить мимо гроба для последнего прощального взгляда, я подошел к родным Воли и молча всем пожал руки, а Елизавете Яковлевне поцеловал.

Затем родные подошли ко гробу. Было много слез. Лицо Миши дергалось, но он сдерживался.

Мне трудно было оставаться свидетелем этих глубоко личных переживаний, и я покинул комнату. Очень хотелось ехать на кладбище, но я чувствовал себя крайне утомленным. Долго колебался, взвешивая свои физические и моральные силы, – и все же поехал домой. И сразу лег в постель на весь вечер.

А сегодня мы с Евдокией Ивановной были у Елизаветы Яковлевны. Она держится с поразительным мужеством. Рассказывала нам, как развивались события. Числа 7-го августа у Воли появилась катаральная ангина, но через несколько дней она уступила лечению (об этом говорится и в письме Воли от 10. VIII). Числа 12.VIII ухудшилось общее состояние, появилось чувство удушья. Был и местный врач (из Зеленогорска), был и лечивший Волю в больнице им. Ленина врач Лапинер (очень хороший). Он нашел очаги воспаления в обоих легких и заявил о необходимости вновь перевезти Волю из Репино в больницу им. Ленина. И помог это организовать. В больнице Воля был в палате активного наблюдения в течение 10-ти дней. Доктор Лапинер сообщил Елизавете Яковлевне о последних минутах Воли. Агонии не было. Воле принесли манной каши. Он съел одну ложку – и сразу умер. Будем верить, что это так и было (сам доктор Лапинер при этом не присутствовал).

Сегодня я тяжелее чувствую Волину смерть. Евдокия Ивановна тоже глубоко расстроена. Она говорит: «Теперь тебе уж не так интересно будет писать твои этюды: ты будешь сознавать, что уж не можешь показать их Воле. И никогда уже не скажешь: “Пойду – ка я к Волюшке!” И Волюшка к нам не придет посидеть. Инет у тебя ни такого друга, ни просто близкого сверстника…» И в самом деле это так.

6 сент. 1970. Вчера ездил на могилу Волюшки на Северное кладбище. Путь не короткий. С Финляндского вокзала на электричке до ст. Парголово; оттуда автобусом до кладбища. Кто-то мне сказал, что раньше оно называлось Успенское. Эта старая часть находится в прекрасном состоянии – в вековом еловом лесу. Хорошо благоустроена. Здесь-то, с великими трудами, Университету удалось получить место для Волиной могилы. Место действительно хорошо: в пяти-шести шагах слева от главной аллеи («1-й старый участок») у самой металлической ограды братского захоронения, под большой, красивой осиной; тут же ели, березка; у самой могилы – сыроежка, брусника; поют птицы… Могила вся покрыта венками и цветами, еще не вполне увядшими со времени похорон. Некоторые цветы посажены в землю и бодры. Я купил у въезда в кладбище маленькие красные астры в земле и поставил у края могилы.

17. IX.1970. Мы с Волюшкой не дальше, как этой весной, условились, что познакомим друг друга с некоторыми своими дневниковыми записями.

И мне этого очень хотелось, и я уверен, что узнал бы для себя много очень важного… Но не поторопились осуществить намеченное и произошло невозвратимое: Волюшка заболел и умер. И уж никогда мы с ним не поговорим о своем самом глубоком, о чем я мог говорить только с ним – последним своим самым близким другом.

В 1995 г. родственниками В. Я. Проппа был передан в его фонд (721)[234], хранящийся в Рукописном отделе ИРЛИ, еще один замечательный документ – переписка ученого с его другом Виктором Сергеевичем Шабуниным. Переписка охватывает период с 1953 по 1970 гг., последнее письмо Владимира Яковлевича датировано 10 августа и написано за 12 дней до его кончины. В течение 17 лет В. С. Шабунин получил от друга 182 письма и почти все сохранил. После потери друга, которую он тяжело пережил, В. С. Шабунин собрал его и свои письма, расположил их в хронологическом порядке, скопировал, снабдил предисловием и пояснениями и объединил в одну рукопись. Ее объем 156 машинописных страниц (через 1 интервал). К сожалению, подлинники писем после смерти В. С. Шабунина, по свидетельству его родственников, утрачены. При перепечатке писем В. С. Шабунин произвел купюры, «не затрагивающие характера писем», как он отмечает в предисловии.

Купюры, сделанные В. С. Шабуниным в текстах писем, отмечены отточиями в ломаных скобках. Авторские сокращения раскрыты и заключены в квадратные скобки. В предисловии В. С. Шабунина небольшие сокращения произведены за счет цитат из публикуемых в настоящем издании писем. Они отмечены отточиями также в ломаных скобках. Постраничные сноски В. С. Шабунина отмечены знаком «*».

Необходимые библиографические ссылки, дополнения и некоторые пояснения к тексту подготовлены А. Н. Мартыновой, которая выражает искреннюю благодарность Л. Н. Пропп и А. М. Проппу за помощь при подготовке рукописи к печати.

Публикация А. М. Мартыновой.

Дневник старости. 1962-196…