Неизвестный В. Я. Пропп — страница 7 из 76

В том же году он пишет мне 17.VII в Остер: «Ты, видно, живешь неплохо, но все-таки это город, хоть и маленький и хороший, а меня тянет прямо в лес, к мухоморам и чернике. Здесь я раза два, надев резиновые сапоги, бродил по болотам, что я очень люблю».

Он любил цветы, тонко чувствовал их красоту и где бы ни отдыхал летом, всегда выращивал их возле дома, черпая в уходе за ними радость и умиротворение. 31.VII.67 он пишет: «А у нас около дома цветы (это моя забота). Невиданный по красоте и обилию цвета и аромату душистый горошек, огромные и сочные настурции, душистые, нежные бархотки <...> — все обильно цветет и благоухает, благодарит меня за уход и работу. Да, несмотря на всякие неладности, жить еще можно, и жить стоит».

Совсем особняком по обилию и силе впечатлений, по своему благотворному действию на общее самочувствие Воли сто`ит его поездка летом 1962 года на теплоходе «Циолковский» в Петрозаводск, на остров Кижи, на Валаам. Это была дань с его стороны не только стремлению видеть как можно шире страну, многообразие и поэтичность ее природы, но и дань его глубокому интересу к народному творчеству, к старинной русской архитектуре.

С борта теплохода он не мог насмотреться на широкое водное пространство, на оттенки облаков северного неба, не мог вдоволь надышаться чистым и чуть влажным озерным воздухом. Строки его писем с «Циолковского» полны лиризма и поэтической взволнованности. Одно из этих писем он подписывает: «Твой счастливый Воля».

Примечательна фраза в письме от 13.VIII.64: «Радость природы в моем возрасте — одна из самых больших и острых».

В свете этого тонкого восприятия природы становится понятным отношение Воли к творчеству Саврасова. 29 июня 1963 г., только что освободившись от своих обязанностей по Университету, он пишет мне в Тарусу: «В первый же день своей свободы (т. е. сегодня) утром я побежал на выставку Саврасова. Друг мой! Вот где Тебе надо было бы побывать! У нас знают только «Грачи прилетели», большинство его картин в частных собраниях, их так не увидишь. Это великий пейзажист, второй после гениального Васильева. Он первый в мировой живописи импрессионист. Он изображает не предметы, а настроения. Он пишет не вещи, а времена дня и года».

И в своих занятиях фотографией Воля много места отводил природе. Он не без основания сам называл себя фотографом-художником: многие его снимки говорят о развитом художественном вкусе, о стремлении показать очарование какой-нибудь совсем простенькой опушки леса, одинокой березки на лугу. Бывало, он присылал нам в качестве привета снимок букетика подснежников в стакане воды или фотоэтюд какого-нибудь лесистого взгорка, «открытого» им во время прогулки по окрестностям дачи.

Отмечая тяготение Воли к прекрасному, его постоянную потребность в эстетических переживаниях, вызванных природою ли, живописью ли, — нельзя тут же не подчеркнуть особой роли в его жизни музыки. Со слов Воли я знаю, что он любил музыку с детства, учился игре на фортепиано, делал хорошие успехи и в молодости даже участвовал в публичных концертах. Он хорошо знал творчество всех крупнейших композиторов последних веков и тонко чувствовал музыку. Не случайно первым, что бросилось мне в глаза в его небольшом кабинете на улице Марата, был черный рояль, очень загромождавший комнату, но дорогой Воле как источник отдыха в музыке. Потом все же пришлось пойти на его продажу, и Воля какой-то срок оставался без инструмента. 13 мая 1958 г. он пишет мне в Алушту: «У меня две радости, одна большая и одна маленькая. Большая радость состоит в том, что я купил пианино, продав стол, чтобы освободить место. Теперь я могу иногда играть». Бывали периоды, когда ему удавалось играть довольно много. Он разучивал новые вещи и иногда исполнял что-нибудь у нас. 13 августа 1964 г., условливаясь о встрече, он пишет: «Я учу вариации Бетховена и сонату-партиту Гайдна. Если к тому дню выучу, то сыграю». Его игра была хороша и всегда производила сильное впечатление, в частности, на Евдокию Ивановну[134].

Почувствовав, что его фортепианная техника в определенной мере восстановилась, он решился наконец сесть за инструмент и при наших гостях, в один из «вечеров», которые мы ежегодно устраивали в связи с днем моего рождения. Об этом у меня сделана 23.XI.64 такая запись в дневнике: «Воля <...> впервые решился выступить среди наших друзей и всех очаровал». Через два года об аналогичном вечере записано: «Воля играл — больше, чем обычно...» Сам он, по-видимому, никогда не оставался вполне доволен своим исполнением и с грустью отмечал, что его пальцы потеряли былую гибкость и беглость.

О его любви к музыке говорят многие места его писем. 6.III.66 он пишет: «Завтра идем в Филармонию — вечер симфоний Гайдна, будет исполнено шесть симфоний». 3.VII.66: «Сегодня приехал в город[135] специально, чтобы услышать «Волшебную флейту» Моцарта, о чем мечтаю уже много лет».

Когда наш разговор касался музыки, я чувствовал, что мне трудно быть для Воли интересным собеседником, т. к. и мое знание музыки, и ее понимание, чувствование много уступали Волиным.

Зато обратные отношения были у нас с ним, если говорить о стихах. Я любил стихи с детства, рано сам их начал писать, и язык поэзии волновал меня всю жизнь. А вот Волю стихи, по-видимому, не очень захватывали. Мы с ним никогда не говорили о поэзии, и это делает для меня несомненным, что Воля не заводил подобных речей, иначе я их сразу подхватил бы с жаром[136].

Тут же надо сказать еще об одном виде искусства — архитектуре, этой «застывшей музыке». К средневековой русской архитектуре Воля относился не только с величайшим интересом, но можно сказать — с изумлением и восторгом. Он годами лелеял мечту основательно изучить памятники зодчества Новгорода, Владимира, Суздаля, Ярославля. 27.VI.1962 он пишет: «В Донском монастыре я тоже когда-нибудь побываю, и не столько для могил, сколько для остатков русской старины, которую я так люблю, как будто это мое родное. Я хочу также раньше, чем помереть, увидеть Троице-Сергиеву лавру».

Летом 1962 г. во время поездки на теплоходе Воля пишет 11.VII: «Пишу Тебе с острова Кижи в состоянии экстаза». И далее, вечером: «Вот и кончился кижский день. Сейчас вечер, ночью поедем дальше. Собственно передать то, что я видел, — невозможно. Для меня это не «архитектурный ансамбль», а выражение самой сущности России, той сущности, которая когда-то привела меня к ней. Это выросло из земли. Это — от земли. Город не мог бы создать такого. Полная гармония и совершенство форм, созданных совершенно бессознательно, без чертежей, расчетов и планов — гениальность в каждом углу, в каждом бревне. Именно так».

Нельзя не привести выдержки из письма от 29.VI.63: «<...> Я побывал в Загорске. Не могу Тебе сказать, какое это произвело на меня впечатление. Я уже давно начал переживать архитектуру. А русская средневековая архитектура есть необычайное чудо по талантливости и проникновенности. Никакие картины (Юон) и никакие фотографии не передают этого чуда. Здесь все в красках». А через три года, в письме от 10.IV.66, есть такие строки: «Я живу надеждами. В начале мая уеду в Москву. Там у Элички[137] сперва отосплюсь, потом начну хождения: Кремль, Успенский собор, Архангельский собор (в нем музей), Третьяковка, музей Рублева, Загорск, Абрамцево, Владимир, Суздаль. Влекут меня чем-то старые города; их архитектурные формы вызывают во мне радость и счастье, похожие на влюбленность».

Вдумываясь в только что написанное, всматриваясь в содержание Волиной жизни периода нашей переписки, невольно испытываешь недоумение, чувствуешь какое-то внутреннее противоречие. С одной стороны видишь, как глубока у Воли тяга ко всему прекрасному, жажда близости к природе, потребность в музыке и других видах искусства, даривших ему радость и счастье. С другой стороны бросается в глаза и глубоко волнует его напряженный труд в Университете, доводящий временами до изнеможения. головных болей, до такого состояния, когда хочется только лежать, когда экзаменационная нагрузка начинает уже рассматриваться как каторга. И это у человека, которому под 70, у которого за плечами инфаркт сердца, который сознает себя «полуинвалидом» и часто испытывает значительные расстройства самочувствия!

Невольно возникает вопрос: почему Воля, трезво оценивавший свое состояние, медлил с практическим выводом из этой оценки, не оставлял работы в Университете? Почему он не решался выйти на пенсию и полностью отдаться творческой исследовательской работе? Ведь это освободило бы его от опасных перегрузок по службе, открыло бы возможность полнее отдыхать и больше времени уделять искусству и литературе!

На этот вопрос в двух словах не ответишь.

Прежде всего, конечно, имело значение, что Воля любил педагогическую работу, которой занимался всю жизнь. Ему трудно было представить себя вне работы кафедры, с которой он сжился и с некоторыми работниками которой был близок (проф. И. П. Еремин[138], проф. П. Н. Берков[139]). В 1957 году, в связи с вопросом о выходе на пенсию моей сестры Жени[140], Воля писал мне 5-го ноября: «Ты передай ей от меня привет. Конечно, ей лучше выйти на пенсию, но Ты не должен ее и других людей равнять с собой. Хотя Ты свою работу[141] любил и знал, но она все же до некоторой степени была для Тебя тормозом, задерживающим заглушенные способности и таланты. Но я знаю случай, когда, например, артист Филармонии, перешедший на пенсию в 72 года и переставший играть в любимом оркестре, смертельно, ужасно затосковал. Такой же случай с одним университетским преподавателем, который никакой исследовательской работы не вел, но был артистом педагогического дела, боготворим студентами. Ушедши на пенсию, не находит себе места, приходит в университет просто так, потому что чувствует себя выбитым из жиз