от руки. А мне от тебя ничего не нужно больше – живи там в Риме,
играй в сценических постановках и спички носи с собой, телефонистки
любят твой голос, ты вежливо шутишь с ними, и все говорят тебе
о погоде наперебой. А потом этот Рим сгорит, телефонный кабель
расплавлен, некому больше доказывать, как в прозе теперь велик, с
водицею водолеевой один на один оставлен, и щипчики маникюрные
вгрызаются в твой язык». – «Можешь теперь говорить другим,
что мы были одним целым, варили один на двоих кофе, Пелевина
любили вдвоем, а потом начинаешь тяготиться безвольным телом
и бросаешь его в двоими излюбленный водоем, и если спросят тебя,
где родственник твой вчерашний, роднее которого даже представить
себе не смей, ответишь – он там с плугом идет за пашней, которая
всё отдаляется, скользок змей. Никто тебя не любит, глупая Кэти,
хватит геройствовать, Марлой себя рядить, так много разных
нужных вещей на свете, поэтому свет способен всё победить, а ты не
можешь, поскольку избыток воли так же вреден, как и нехватка ее в
тебе, дурную привычку к бессмертию мы побороли, потом научились
нескладно играть на трубе. Можешь теперь идти за Гофмана,
консервировать кукурузу, сны золотые приклеивать на дома,
водопровод, наконец, подключить к Воклюзу, вырасти внутренне
и протрезветь сама». – «Можешь теперь отстроить свой Рим и
всем раздавать конфеты, свои благие намерения раскладывать на
мостовой, мимо едут гаишники, давят птенцов кареты, я безвозвратно
счастлива – ты ведь во мне живой». – «Можешь теперь писать обо
всём, чего и не было с нами, или чего не будет, аспект приложенья сил
заставляет твердить одно и то же разными голосами, и зачем ты меня
на эту крышу вечером пригласил». – «Будем смотреть, как плавают
зеркальца над Голубым Дунаем, как расширяется за фундаментом
средняя полоса, но ничего не известно, и мы ничего не знаем, выделят
на понимание эдаких полчаса, и смотри сам в себя, батарейки садятся
быстро, вспоминаем школьное, словно не десять лет с той надежды
минуло, выбиться из регистра, наконец-то, в дальнюю всем передать
привет». – «Можешь мне писать о том, как мы жили плотно, и никто
не просунул бы лезвие в эту щель, а потом научились лгать, воровать
полотна, зарисовывать маркером кожу отсель досель». Никому не
понятно, что это, в общем, было, и каким ураганом нас в эту воронку
ни занесло, мы идем в хозтовары и покупаем мыло, потому что память
– сложное ремесло. Никому не понятно, как это всё случилось и на
что это всё сподобились променять, но в стаканчике пламя желтое
так искрилось, что ужасно хотелось крышку на время снять.
82
Скучен наш город и очень мал, пусто внутри кота, лучше бы ты 83
меня
тут не крал, крышечки от винта не собирал, соберешь сто штук –
будет тебе сюрприз, выцедит новую роль худрук до положенья риз.
Аннушка Павлова пьет с утра, финики и компот. Я ли глупа или жизнь
хитра – выясним мы вот-вот. Кто-нибудь дальний, совсем чужой
выпишет сорок слов, всё оставляется за душой, и пересчет голов нам
не дает свой дополнить бред, ясности прикупить, словно баранок
или конфет, любишь ли ты любить так, как люблю это делать я, да
и буфета нет, мир бы схватила, взяла в сватья, дальше иди, привет.
Дальше иди и опять иди, всё хорошо вокруг, мела окажется впереди
– ясно очерчен круг. Лучше бы ты меня здесь не крал, не говорил сто
раз, что чемодан и опять вокзал, пусто, как медный таз, наше общение
– сам живи, в общем, живи один, кто-то съедает тельца в крови, сам
себе господин. Кто-то съедает твои тельца, сладкие, словно мёд, всё
повторяется без конца и по усам течет. Скучен наш город и очень
мал, день повторяет ночь, лучше бы ты меня не искал – чем ты мне
мог помочь, лучше запостить о том, что всё, выбиты все винты, для
развлеченья читать Басё, помнишь японский ты, вот иероглиф на
простынях «Верить и тосковать», всё повторяется, ты приляг, всем
хороша кровать. Всё повторяется, ночь и день перемешались тут, мне
от тебя отрываться лень – вместе теперь уснут. Скучен наш город и
очень мал – верить, любить и спать. Лучше бы ты меня здесь не крал,
словно Европу тать, за полночь на золотых песках не загорать вдвоем,
только любовь разрушает страх, почва и водоем. Только сторонним
бы наблюдать, как у них всё внутри, я не могу тебе что-то дать или
забрать, смотри, как опускается с гор туман, теплится черный чай,
каждый десятый по жизни пьян, свет вот не выключай. Звезды и так
нам мешают жить – вечность на пересчет, скоро научимся говорить
– всё по рукам течет.
Что ты делал в начале года (развлечений тут нет в пути), одиночество
и свобода на Васильевский не идти, где-то там до утра к цыганам, или
просто читать Рембо, и смотреть в изумленьи пьяном на поломанное
ребро, словно ты ему что-то должен - изолентою склеить, что ль. Дух
и разум тебе одолжен, и в солонке густая соль. Что ты пишешь себе
под ухо, что ты там от темна бубнишь, и прекрасна твоя проруха, и
темна твоя ночь, малыш. Не придет он сюда сегодня – не намазано
мёдом здесь. Простирается длань Господня над проспектом, и виден
весь, и в сиянии вышней славы или лишнего существа под асфальтом
бушуют травы, на Фонтанке шумит листва. Что ты делал в начале
года – водку пил и себя терпел, мир испортился, как погода, осыпался
зеленый мел, и от третьей бы передачи отказаться для малых сих,
гости съели весь хлеб и с дачи разбежались, и сад затих. Ничего для
тебя не значу – это можно уже писать, англичанам продали дачу,
отменили все «ер» и «ять». Не осталось теперь винила, бледный
отрок, горящий взор, всё, что сердцу бывает мило, треплет нервы и
ткет узор, вот бы нам привезли полотна, все голландские, белизны
несусветной, и я свободна, и объятья мои тесны, и проснемся в начале
марта – несмышленыши у венца, и останется третья карта на столе,
и еще винца нам нальют хоть в кредит – мы тоже можем нужное
сочинить, и оставим на общем ложе одеяло, и тянем нить. Как ты жил
без меня сегодня, на вчерашний проспект смотрел, осыпается длань
Господня, простирается желтый мел.
84
Будем питаться вином и млеком, вытягивать сумки из-за
85
колонн,
глядеть гражданином и человеком, метро «Свиблово», первый вагон,
не хочу отвечать за твоих царевен, пальцы хрустальные по углам,
песни славян, и припев напевен, но до конца всё равно – как в хлам
или как в храм, one hundred eleven, твердое тело свое блюсти, а он не
хочет бросить царевен и просит каждую: «Отпусти совсем-совсем не
думать о важном, о безобразном и дорогом», и в климате нашем сухом
и влажном не раздается небесный гром, что-нибудь так – приговор
из текста, новая каша из топора, мягкое тело приходит вместо и
говорит: «Уходить пора», а он на ангельском новоязе записан в
ангельский мастер-класс, приносит ночью напильник в мясе, и с глаз
долой, словно сор из глаз, ей пишет: «Не за что, нас простили и в стан
погибающих отвели, за все свои человеко-стили сто лет скостили
родной земли», теперь лежит она пенопластом в конверте каждом
непрописном, и нам в своем возвращеньи частом видна за каждым
прошедшим сном.
Жили в Крыму на каком-нибудь пьяном плато, знать географию,
в общем, казалось не лестно. Ты для меня всё, а я для тебя ничто,
разве это честно? А кто говорил, что честно. Потому что простить
– еще не значит понять, понимание приходит с равнодушием, и
это приятно. Потому что простить и потом не себя пенять, что свою
любовь излагала тебе невнятно – это еще не значит оказаться
другой, начать соответствовать требованиям и срокам, притворяться
радугой или простой дугой и писать проверенно радости о жестоком,
чтобы ты однажды понял, что потерял, и локти себе искусал, как
в дамском романе, потому что искусство требует, слог наш вял, и
несут картошку правильные пейзане, и от нашего вида влюбленных
в свою корму не вздохнет читатель, не возрадуется природа, ничего
в подстрочнике этом я не пойму, потому что теряю навыки год от
года. И не знаю больше, чем руку твою привлечь на свое плечо и там
задержать навеки, перед Богом своим отвечать за родную речь, когда
он в церкви пустой поднимает веки.
86
Моцарта с задатками Тохтамыша из реального училища
87
выгоняют
в грозу, вот и на трибунах становится тише, только я тут семечки
зачем-то грызу, сбиваюсь со счета на десятом пакете, подвенечное
платье и патефон выиграть мечтаю, будьте как дети, и будет играть
с вами в салки он. Будете скучать на грозовом перевале, до десятой
серии не дотянув, прочие давно уже проиграли, и какой теперь из них
стеклодув, будет им каждое место пусто, будет им каждый кипяток
с ноготок, планомерно создавать из себя Златоуста, чтоб увидеть
Апокалипсис между строк, а куда его потом приделать, болтаться по
чужим вагонам безбилетным тряпьем. Планомерно создавать из себя
паяца, никому не рассказывать, что мы пьем. И в приходно-расходной
за других расписаться, и головушку буйную сверху сложить, и всем
говорить, что бесполезно бояться, а надо просто себя изжить. И
водить себя по Невскому строго, и в витринах трещины наблюдать,