— В доме никого нет, Энджи.
— Тем лучше. Именно это мне и нужно, Хилтон. Никого в доме. Только сам дом, пустой.
— Ты уверена, что это удачная идея?
— Это лучшая идея, какая у меня появлялась за последние несколько лет, Хилтон. Пауза.
— Мне сказали, что все шло хорошо, я имею в виду лечение, Энджи. Но врачи требовали, чтобы ты осталась.
— Мне нужна неделя, — сказала она. — Одна неделя. Семь дней. В одиночестве.
На третью ночь в этом доме она проснулась на рассвете, сварила кофе, оделась. По широкому окну, выходящему на веранду, сбегали струйки сконденсировавшейся влаги. Спать было не просто. И если приходили сны, то она потом не могла их вспомнить. Но было что-то еще… ускорение, почти головокружение… Она стояла посреди кухни, чувствуя через толстые белые шерстяные носки холод керамических плиток, и грела руки о чашку.
Чье-то присутствие. Она воздела руки, поднимая кружку, как священный сосуд, — жест инстинктивный и в то же время полный иронии.
Три года прошло с тех пор, как лоа овладевали ею, три года с тех пор, как они вообще касались ее. Но теперь?
Легба? Кто-то другой?
Ощущение чьего-то присутствия внезапно пропало. Резко поставив кружку на стойку — так что кофе плеснуло ей на руку, — она побежала разыскивать, что надеть. В шкафу с пляжными принадлежностями нашлись зеленые ботинки на каучуковой подошве и тяжелая синяя горная парка, которую она не помнила. Парка была слишком большой, чтобы принадлежать Бобби. Энджи стремглав бросилась прочь из дома, промчалась по лестницам, не обращая внимания на жужжание игрушечного "дорнье", который поднялся следом, как терпеливая стрекоза. Она оглянулась на север. Взгляд скользнул по скопищу пляжных домиков, путанице крыш, напомнивших ей баррио в Рио. Энджи повернула на юг, в сторону Колонии.
Ту, что пришла, звали Гран-Бригитта, или Маман Бригитта. Некоторые считали ее женой Барона Самеди, другие называли "древнейшей из мертвых".
Слева от Энджи вздымались фантасмагорические здания Колонии — настоящее буйство архитектуры всех форм и самовыражений. Хрупкие с виду, инкрустированные неоном подражания Уоттсу Тауэрсу соседствовали с необруталистскими бункерами с бронзовыми горельефами на фасадах.
В зеркальных стенах, когда она проходила/мимо, отражались утренние облака над берегом Тихого океана.
За три последних года ее не раз посещало чувство, будто она вот-вот перейдет некую невидимую черту, вернется туда, за призрачную границу веры, и обнаружит, что время, проведенное ею с лоа, было всего лишь сном. Или что они, скорее, были как некие странные заразные узелки резонанса культур, которые жили в ней с тех самых недель, какие она провела в оумфоре Бовуа в Нью-Джерси.
Энджи продолжала идти, черпая покой из шума прибоя, из этого вечного мгновения единства пляжа и времени, его сейчас и всегда.
Ее отец мертв, семь лет как его не стало, а файлы отцовского дневника, записи, что он вел, не сказали ей почти ничего. Отец кому-то служил. Или чему-то. Наградой ему было знание, и ради этого знания он пожертвовал дочерью.
Временами у нее возникало чувство, будто она прожила не одну, а целых три жизни и каждая отделена от другой стеной чего-то, что она затруднялась назвать, и нет никакой надежды на целостность. И так будет всегда.
Вот детские воспоминания о научном городке "Мааса", тянущемся длинными переходами в глубь аризонского плато. Энджи обнимает балясину балюстрады из песчаника, ветер плещет в лицо, и она представляет, будто все пустынное плато — это ее корабль. Ей кажется, что она даже может перемешивать краски заката над горами. Вскоре она улетит оттуда — страх жестким комом застрянет в горле. А теперь ей даже не вспомнить, когда же она в последний раз взглянула в лицо отца. Хотя, кажется, это было перед самым отлетом, на стоянке авиеток, где другие самолетики трепетали на ветру, как рой радужных мотыльков. В ту ночь закончилась первая ее жизнь; и жизнь отца тоже.
Вторая жизнь была странной, стремительной и очень короткой. Человек по имени Тернер увез ее из Аризоны и оставил с Бобби, Бовуа и остальными. Тернера она помнила плохо, только то, что это был высокий мужчина с крепкими мускулами и затравленным взглядом. Он привез ее в Нью-Йорк. Оттуда их с Бобби повез в Нью-Джерси уже Бовуа. Там, на пятьдесят третьем уровне исполинского здания-улья — в Нью-Джерси такие еще называли Проектами, — Бовуа объяснял ей природу снов. "Сны реальны", — говорил он, и его шоколадное лицо блестело от пота. Он называл ей имена тех, кого она видела в снах. Учил ее, что все сны тянутся к единому морю, и показал, чем ее сны похожи и в то же время чем они отличаются от всех прочих. "Ты в одиночку скользишь по старому морю и ты достигаешь нового", — говорил он.
В Нью-Джерси ею владели боги.
Она научилась отдаваться во власть Наездников. Она видела, как лоа Линглессу входит в Бовуа в оумфоре, видела, как жилистые ноги учителя разметывают вычерченные белым на полу диаграммы. В Нью-Джерси она знала богов — богов и любовь.
Лоа руководили ею, когда она вступила в мир рука об руку с Бобби, чтобы построить свою третью жизнь, теперешнюю. Они хорошо подходили друг другу — Энджи и Бобби, — оба вышедшие из вакуума: Энджи — из стерильного королевства "Маас Биолабс", а Бобби — из барритаунской скуки…
Гран-Бригитта снизошла на нее без всякого предупреждения. Энджи споткнулась, едва не рухнув в прибой, когда звук моря вдруг будто бы засосало в открывшийся перед ней сумеречный пейзаж. Беленые кладбищенские стены, могильные камни, ивы. Свечи.
Под самой древней из ив — гирлянды свечей; переплетенные корни заляпаны воском.
— Дитя, знай меня.
И тут же Энджи почувствовала ее присутствие и признала в ней то, чем она являлась: Маман Бригитта, Мадемуазель Бригитта, старейшина мертвых.
— Нет у меня ни культа, дитя, ни особого алтаря.
Энджи вдруг осознала, что идет вперед, прямо на сияние свечей. Гул в ушах, как будто среди ветвей ивы скрывается необъятный пчелиный рой.
— Кровь моя — отмщение.
Энджи вспомнила Бермуды, ночь, тайфун. Их с Бобби занесло тогда в самое око тайфуна. Такова была Гран-Бригитта. Безмолвие, ощущение давления немыслимых сил, на мгновение замерших под контролем. Под деревом ничего не видно. Одни свечи.
— Лоа… я не могу позвать их. Я чувствую нечто… я пришла взглянуть…
— Ты призвана на мой reposoir. Слушай меня. Твой отец прочертил vиvиs в твоей голове; он прочертил их в плоти, которая не была плотью. Ты была посвящена Эзили Фреде. Ради собственных целей привел тебя в этот мир Легба. Но тебе давали яд, дитя, coup-poudre…
Из носа у нее потекла кровь.
— Яд?
— Vиvиs твоего отца изменены, частично затерты, прочерчены заново. Хотя ты и перестала себя отравлять, Наездники все же не могут прийти к тебе. Я — иной природы.
Боль раскалывает, голову, в висках стучит кровь…
— Пожалуйста… прошу…
— Слушай меня. У тебя есть враги. Они хотят тебе зла. Здесь многое поставлено на карту. Бойся яда, дитя!
Энджи опустила глаза на руки. Кровь была настоящей, яркой. Гудение усилилось. Может, пчелы гудят только в ее голове?
— Пожалуйста! Помоги мне! Объясни…
— Тебе нельзя оставаться. Здесь — смерть. Оглушенная солнцем, Энджи упала на колени в песок. Рядом бился прибой, обдавая ее мелкими брызгами, в двух метрах над головой нервно завис "дорнье". В то же мгновение боль исчезла. Энджи отерла окровавленные руки о рукава синей парки и села на песок. С тонким воем вращались многочисленные сенсоры и камеры вертолета.
— Все в порядке, — выдавила она. — Кровь из носа. Просто кровь потекла из носа…
"Дорнье" рванулся было вперед, потом назад.
— Я иду домой. Со мной все в порядке. Мягко поднявшись, вертолетик скрылся из виду.
Энджи обхватила плечи руками, ее трясло. Нет, нельзя, чтобы они догадались. Конечно, они поймут, что что-то стряслось, но не будут знать что. Заставив себя подняться, она повернулась и с трудом потащилась той же дорогой, какой пришла. По пути обшарила карманы в поисках салфетки, носового платка, чего угодно, чем можно было бы стереть кровь с лица.
Когда пальцы нащупали плоский пакетик, она тут же поняла, что это. Остановилась, дрожа вовсе не от утреннего ветра. Наркотик. Это невозможно. Да, так оно и есть. Но кто? Обернувшись, она остановила взгляд на "дорнье"; тот рванулся прочь…
Одна упаковка. Хватит на целый месяц.
Coup-poudre.
Бойся яда, дитя.
4. СКВОТ
Моне снилось, что она снова в кливлендском дансинге, танцует обнаженная в колонне жаркого голубого света — и клетка ее подвешена высоко над полом. А кругом — запрокинутые к ней лица, и синий свет шляпками от гвоздей в белках глаз. И на лицах то самое выражение, какое всегда бывает у мужчин, когда они смотрят, как ты танцуешь, пожирают тебя глазами и при этом заперты внутри самих себя. И эти глаза ничего, совсем ничего тебе не говорят, а лица — не важно, что залиты потом, — будто высечены из чего-то, что только напоминает плоть.
Впрочем, плевать ей, как они смотрят, — она ведь танцует, и клетка высоко-высоко, и сама она под кайфом, вся в ритме, танцует три вещи кряду, а тут и "магик" пробирает ее насквозь, и новая сила в ногах заставляет вставать на цыпочки…
Кто-то схватил ее за колено.
Она попыталась закричать, только ничего у нее не вышло, крик застрял в горле. А когда он все-таки вырвался, внутри у нее будто что-то оборвалось, сердце обожгло болью, и синий свет разлетелся клочьями. Рука была все еще здесь, сжимала колено.
Рывком, как чертик из табакерки, она села в постели и выпрямилась — сражаясь с темнотой, пытаясь смахнуть волосы с глаз.
— Что с тобой, детка?
Вторую руку положив ей на лоб, он толкнул ее назад в жаркую впадину подушки.
— Сон…
Рука все еще здесь, от этого хотелось кричать.
— У тебя есть сигаретка, Эдди?
Рука исчезла, щелчок и огонек зажигалки — он прикуривает ей сигарету; пламя на миг высвечивает его лицо. Затягивается, отдает сигарету ей. Мо-на быстро села, уперла подбородок в колени — армейское одеяло тут же натянулось палаткой, — ей не хочется, чтобы сейчас к ней кто-нибудь прикасался.