Нейтральной полосы нет — страница 18 из 107

— Ну, а это наша Региночка, Регина… — Он назвал фамилию владелицы дачи. — Обладает умом и прекрасными глазами, что редко сочетается. Кроме того, талантливый журналист.

— Не пытайтесь вспомнить фамилию, — сказала Регина. — Слава еще не приосенила меня своим крылом. Надеюсь, вы не откажетесь от чая? Или предпочитаете что-нибудь покрепче?

Качинский, благодушно улыбаясь, поглядывал то на Лобачева, то на Регину. Оба смотрели сейчас на нее сверху вниз, и глаза ее, в которых поблескивали блики пламени, казались особенно глубокими.

Никита никак не мог понять, чем вызвана такая перемена в обращении с ним. Не английским же языком. Он счел это следствием уважения старика к Вадиму. Вадима многие юристы знали.

Но все равно Никите хотелось как можно скорее уйти из этого какого-то ненастоящего, на декорацию похожего дома. Ему надо делом заниматься, у него нет времени на болтовню. Парень его в коляске небось спит давно, разогрелся на солнышке. Соколов в отделе диву дается: ни Никиты, ни звонка.

— Извините, — сказал он твердо, — я должен ехать. Между прочим, надо барометр ваш искать.

Качинский не поддался на шутку.

— Если вы действительно участковый, то искать, очевидно, придется не вам. Это только Анискин все Министерство внутренних дел заменяет.

— Извините, не могу, — повторил Никита.

— Если вы торопитесь, я отвезу вас, — сказала Регина.

— Разумно, — тотчас отозвался Качинский.

— Извините, у меня мотоцикл. И ждет наш товарищ.

— Вот и прекрасно, — чуть громче и чуть резче сказала Регина. — Пойдите и отпустите и мотоцикл, и товарища. Я отвезу вас.

— Разумно! — повторил Качинский.

И Никита побоялся вызвать раздражение у этих людей. Сам раздраженный до крайности и растерянный, он вышел за ограду, разбудил действительно крепким сном спавшего парня и отправил его в отдел с сообщением Соколову, что на даче ничего особенного нет, присылать никого не надо, Никита будет минут через тридцать и лично обо всем доложит.

Когда он вернулся, простенькая девушка, очевидно домработница, ставила чашки на тот самый столик с изогнутыми ножками.

— Извините, — в который раз повторил Никита, оттянув левый рукав и поглядев на часы. — Но я должен ехать немедленно. Меня ждут по вашему же делу.

— Я же сказала, я отвезу вас, Никита, — сказала Регина. — Надеюсь, не сердитесь, что без отчества? По-моему, вам пока так же не пристало отчество, как мне известность.

Регина встала, одним движением сбросив шарф, и стало понятно, почему она так долго и упорно в него куталась. Почти от шеи бесформенное тело ее тонуло в жиру. Жалко выглядели маленькие узкие ступни ног, похожие на ножки рояля. И руки были маленькие, выхоленные и — тоже ни к чему. Это просто удивительно, когда успела эта не старая женщина так заплыть салом?

С детства привыкший к спортивному тренингу, считавший спортивную форму обязательной, как чистоту, Никита относился к людям физически, как он считал, запущенным с некоторой долей презрения. Разговорам о болезненном ожирении он веры не давал. Что-то среди колхозников мало больных такого рода.

Качинский занимал Никиту вежливым разговором, пока с улицы не донесся короткий требовательный сигнал.

Боковое стекло Регина опустила и ждала Никиту, положив руки на дверку, а подбородок на руки. И руки и голова красивы, ничего не скажешь. Купчиха из окошечка. Кустодиевская? Нет. Регину и за версту за русскую не примешь. Отец у нее, судя по фамилии, с Кавказа. А мать? Мать тоже не из славян.

У Регины было большой красоты лицо, кабы не жесткость выражения, излишняя цепкость взгляда. Красота библейская была. Библейской отрешенности не хватало.

Машину она вела классно, чуть заметными движениями баранки, небрежно и мягко переключая скорости. Правда, когда выехали на шоссе, Никите пришлось попридерживать ее на обгонах. Не хватало еще, чтоб своя же ГАИ зацапало частника, рядом с которым сидит офицер милиции.

Разговор велся обо всем и ни о чем. Правда, узнав, что у них в области есть «самодельный», как выразился Никита, питомничек служебно-розыскных собак и организовал его и командует им чудесный сержант, бывший пограничник, Регина выразила желание посмотреть этот питомник, обещала написать о нем.

Что поделаешь, екнуло у Никиты сердце, когда подумал, что появятся в прессе хоть два слова об их питомнике. Да что — Никита? Когда он докладывал полковнику Соколову обо всей этой суматошной истории с «ограблением дачи», полковник и тот поскреб затылок и велел питомник показать, коли мадам не раздумает.

— Не напишет, ну и ладно с ней. А вдруг напишет? Риску-то нет. Критику, полагаю, наводить не будет. Все-таки как бы по блату должна сработать… — так рассудил Соколов.

— …Говорите, куда вас, — спросила Регина, подъезжая к центру городка, старому парку.

Никите почему-то никак не захотелось подъезжать с ней, на ее машине, в отдел. Он попросил высадить его у какого-то дома, сказав, что должен еще зайти именно в этот дом.

Очевидно, она поняла его нежелание, чуть прищурилась, темный глаз прикрылся пушистыми ресницами.

— Так не забудьте про собачек, — сказала она вместо прощания. Никита сказал, что не забудет. Твердо ли он обещает? Да, он обещает твердо.

«Волга» лихо развернулась и ушла. Никита остался, ощущая тягостную клейкость. Так бывает, ляжет на лицо невидимая паутинка, и не вдруг ее сотрешь.

Потом не раз будет он вспоминать это предостерегающее чувство, которым пренебрег.

ГЛАВА ПЯТАЯ

За свежевымытым к празднику окном аудитории, на самодельном, уже подсохшем футбольном поле мелькал красный свитерок будущего Яшина, или кто там у них теперь в славе. Ирина никогда не «болела» футболом, чем вызывала почти жалость у семьи Лобачевых и даже у Борко, и в памяти ее сохранились лишь имена футболистов, которые теперь, наверно, только в «козла» резались.

Очень хорош был этот свитерок — огонек, мелькающий сквозь нераспустившиеся еще кусты. На березах набухали сережки, ива давно украсилась зеленоватыми пушками-барашками, но по ночам еще схватывали заморозки и деревья мудро поджидали надежное тепло.

Ирина открыла окно. Ветерок донес — на расстоянии даже приятно — ребячьи вопли и смел у кого-то из студентов на пол листки.

— Придавите чем-нибудь, — попросила Ирина. — Так хочется весеннего духа.

— Сейчас придавим, Ирина Сергеевна, — отозвался студент Трофимов. Как и все остальные, он писал контрольную.

Ирина взглянула на часы. Время у Трофимова еще есть. Она сплела пальцы за спиной и снова медленными шагами направилась от окна к старинному застекленному шкафу. Из глубины шкафа навстречу ей выходила седая женщина, даже в стекле выделялась яркая на висках седина. И все-таки это была она, та самая медсестра, которую в роте когда-то звали Иринкой, без отчества, а теперь сторожиха кличет без имени Сергеевной. Это только Борко может искренне уверять, что Ирина ничуть не изменилась. Но ведь и он не кажется ей стариком, а когда-то, когда погиб Костя Марвич, она никак не могла простить ни в чем не виноватому командиру полка Борко того, что он, старый, жив, а Костя — молодой, Костя — счастье ее! — погиб.

Приблизившись к стеклу, Ирина увидела, что Трофимов за ее спиной еще ниже сгорбился над столом, тупо подперев большими кулаками голову.

Сколько ему, Трофимову? В институт он сдавал дважды, два года проваливался, с третьей попытки поступил, среди первокурсников перестарок. А может, и в своей сельской школе второгодничал. Послевоенным ребятишкам в деревне немало досталось и голода, и труда.

Сейчас он старше Кости. Но сколько бы ни досталось трудностей Трофимову, живой Костя был неизмеримо старше его. Перед тем как стать прославленным командиром артдивизиона, Костя был гордостью и надеждой МГУ, говорили — из Марвича прорезывался Курчатов…

Из Трофимова, считает Ирина, может прорезаться Сухомлинский или Корчак. Но пора бы уж им хоть на грамм и сегодня прорезаться…

Ирина снова взглянула на часы, неделикатно повернувшись спиной к седой обитательнице шкафа. Трофимов все сидит, сидит… Только бы не наведался замдекана Качинский! Одной фразочкой он может окончательно сбить парню настроение. У них счеты старые…

Вспомнив о Качинском, Ирина, естественно, подумала о том, что ее все-таки огорчало и тревожило в последнее время, о судьбе своей книжки. (Она такая маленькая, что даже наедине с собой Ирина не называла ее книгой.)

Ирина снова и снова делает свои семь больших и девять малых шагов от окна к шкафу, настойчиво добиваясь полного понимания от женщины в стекле.

Забавно спросил Борко: исторический очерк — это люди или история?

Если уж Иван Федотыч чем-либо заинтересовался, то не для внешней показухи, он искренне старался разобраться и постичь. Он долго с любопытством разглядывал макет обложки — затушеванные временем очертания темных фигур на темном фоне, смутно видятся нимбы над головами, слепые старые иконы, не иконы уже — доски.

И вдруг на такой доске как бы квадратное окошечко, окно в другой мир, в далекий век, в солнечный день, где все так ясно видно и понятно. Они немножко по-детски нарисованы, эти кони, движения их небывало округлы и плавны, и все-таки это обыкновенные живые лошади под живыми всадниками.

— Вот так их очищают, освобождают постепенно от времени, от копоти, а то и от более поздней бездарной мазни.

— Считаешь, важно это? — без иронии, просто, по делу спросил Борко, следя по репродукциям за объяснениями Ирины. Он с любопытством рассматривал и вполне мирскую подушечку, положенную под ноги богоматери Одигитрии, и гусят, которым художник тоже нашел место, и они спокойно кормились в углу иконы. Гусята умилили Ивана Федотовича.

— А уточек тут не бывает? — спросил он, когда Ирина уже отложила Одигитрию и показывала ему тщательно выписанную художником материю на франтовских штанах молодого парня — святого Дмитрия Солунского.

Ирина даже обиделась. Ей хотелось, чтоб Борко понравился макет ее книжки.