Некама — страница 7 из 40

— И что я потом в Израиле буду делать без паспорта? — возмутилась Лея. Паспорт ей нравился, там была очень удачная ее фотография.

— Все вернут, не волнуйся.

Лея хмыкнула и посмотрела на новый документ. Там была точно такая же фотография, как и на израильском паспорте, она немного успокоилась и посмотрела, как ее теперь зовут. «Lija Ozola»… Они там с ума посходили?

— Это вообще можно прочитать? — язвительно поинтересовалась Лея.

— Лия Озола, — с улыбкой ответил Ашер. — Имя выбрано специально, чтобы тебе не надо было заново привыкать. Фамилию потренируешься произносить, ничего страшного.

— А что у тебя? Как вас теперь называть, мистер…?

— Товарищ. Товарищ Озолс, Янис Озолс. Твой дядя. На папу пока не тяну.

— Ну, здравствуй, дядя Янис!

— Привет, Лия!

Молчаливые ребята, забравшие их паспорта, так и не произнеся за все это время ни слова, исчезли, растворились.

— Теперь вот они будут нами, как бы членами делегации, чтоб никто ничего не заподозрил, — объяснил Ашер, — А мы с тобой сейчас собираем вещички и переезжаем в другую скромную гостиницу. И начинаем работать. Время пришло.

Черт, а она только-только чемодан разобрала, кофточки на плечиках развесила, белье по полочкам разложила. Зря торопилась, выходит. Никогда с этим… Янисом не знаешь, чего ждать и к чему готовиться. Ну и Бог с ним. Пусть будет как будет. С ней ведь ничего страшного не случится, просто не может такого быть, ведь правда же?! А паспорт конечно же просто потом отдадут, да и все. Ничего никуда не денется. Все будет хорошо.

ЗИНГЕРЫ

— Эх, Яцек, Яцек! — Дед укоризненно качал головой, унюхав от внука легкий табачный запах. — Рано начинаешь, паразит!

Яцек делал вид, что виновато молчит, но на самом деле ему было смешно. Дед пытался быть строгим, но какой же он строгий, когда он просто дедушка, зэйде, добрый и старый. Строгая — это бабушка, бобэ, строгая — это мама, а дед добрый. И когда женщины кричали на Яцека и его братьев, дед всегда улучал момент подмигнуть, мол, не все так страшно, ингале[3], это же женщины, они всегда ругаются, а нам главное делать вид, что слушаем. Терпи, брат, такова уж наша доля. И Яцек тоже подмигивал деду: понял, зэйде, и не такое терпели. Впрочем, бабушка тоже, был отходчивой, хотя ругалась — нещадно! А шумный дядя Фроим, известный на весь Белосток мясник, каждый раз оглушительно хохотал, хлопая любимого племянника по спине после очередной пакости, да так хлопая, что у Яцека чуть глаза из орбит не вылетали:

— Что, маленький засранец, опять попался? Запомни — г'анев[4] не тот, кто стащил, а тот, кто попался!

Ганев когда-то было ругательством, но когда пришли немцы и загнали всех евреев в гетто, все поменялось. Люди ютились по несколько семей в квартире, а то и по несколько в одной комнате. Быстро кончились еда, лекарства, мыло, выходить в город и покупать что-либо у неевреев строго запрещалось. Собственно, запрещалось вообще все. Взрослые через забор гетто выбирались редко, боялись отдирать нашитые на груди и на спине желтые латки — отличительный признак еврея. А вот подростки… те совершали постоянные рейды в город, отчаянно пытаясь пока были деньги — купить, пока были вещи — обменять, а когда закончились и деньги, и вещи — просто украсть необходимое.

Тут уж был каждый за себя. Яцек придумал хитрый ход: выбираясь из гетто, прятал под камнями свою курточку с желтыми латками и забирал оттуда обычный пиджак, а на обратном пути — менял одежду. Так просто! Ну и шахер-махер — купи-продай — у него шел чуть ли не лучше, чем у других. Потому что был Яцек мальчиком веселым и умел и пошутить, и посмеяться.

Бурный обмен шел и в самом гетто, так что до сих пор Яцек попадался только своим. Ни немцы, ни украинцы, слава Всевышнему, его ни разу не поймали. Мишку из 7 «Б» — поймали и убили, Вовку-Вольфа из 27 школы — тоже, а ему пока везло. Родная еврейская полиция — еще неизвестно, кто хуже! — пару раз ловили его с сигаретами и водкой, лупили палками и отбирали сигареты и водку — законный фардинст[5] Яцека. Вот уж кто был ганев, так это еврейский полицай! А ведь за сигареты и водку можно было многое добыть и в самом гетто. Так что Яцек, работая на семью, не забывал и себя. А что бы вы хотели?

Только потом — слишком быстро настало это потом! — начались облавы и погромы, и из гетто уже было не так просто выбраться. Нет, мальчишки и девчонки, конечно, выбирались, но ловить их стали намного чаще, немцы и полицаи быстро поняли, куда и как бегают подростки, так что лазы один за другим стали перекрывать.

Собственно, все понимали, что гетто было приговорено, и приговор выполнялся постепенно и неукоснительно. Только верить в это никто не хотел. Поверили, когда полицаи с криком и гиканьем стали врываться в дома, вытаскивать всех тех, кто там находился. Кто пытался сопротивляться — убивали на месте, чтоб другим неповадно было, остальных заталкивали в крытые фургоны и куда-то увозили. Говорили разное: то ли в лагеря концентрационные, то ли еще куда, но во всяком случае, никто из увезенных пока что не вернулся. Страшные слухи ходили: мол, машины эти — специальные, внутрь фургона выведен глушитель, и все, кто там сидит умирали от выхлопных газов, захлебываясь собственной рвотой. Но им мало кто верил: не может такого зверства быть. Да и как проверишь?

Облавы и погромы красиво называли «акции». «Акция» — значит, все, кто попался, никогда не вернутся. Пытались хоть как-то спастись. Тате с дедом отодрали от пола широкую половицу, открыв дыру между землей и деревянным настилом. Яцек почувствовал, как оттуда затхло пахнуло землей, гнилью и мышами.

— Будет акция — все спускаемся сюда, — сказал тате. — Места мало, можно только лежать и лежать надо тихо. Тише, чем мыши. Сверху закроем половицу, положим половик — никто и не догадается, что внизу кто-то есть. Главное — тихо, это понятно? Между землей и полом — сантиметров тридцать, хватит, если лежать.

Семья Зингеров вразнобой кивнула. И только один Яцек задал вопрос, который боялись задать остальные:

— А кто закроет половицу и положит половик? Ему же придется остаться наверху!

Все молчали. И Яцек понял, что сморозил глупость.

— Разберемся, — тихо сказал отец. — В общем, как начнется акция — всем в малину. И кто-то один останется. Иначе погибнут все.

«Малина», усмехнулся Яцек. От слова «лейна» — ночевка. Вот и здесь идиш пригодился: ну кто из украинских полицаев догадается, подслушав еврейский разговор, что «малина» — это не ягода, а укрытие, хоть и ненадежное. «Ловко придумано!»

Насколько придумано было не ловко, а отчаянно, стало понятно в первую же «акцию». Услышав крики, топот ног, выстрелы, плач и вопли, дед с тате быстро скинули половик, отодрали половицу, сдвинули ее в сторону и глазами показали: все туда. Женщины, схватив детей, первыми ринулись заползать в этот схрон. Яцек задержался:

— Кто останется? — чуть не плакал он, уже зная ответ. — Кто?!

Отец и дед переглянулись. Дед легко подтолкнул Яцека к «малине» и, улыбнувшись, подмигнул, прежде, чем задвинуть половицу и накрыть ее сверху половиком — мол, не так все страшно, ингале. Только губы у него были белые и тряслись. А плакать было нельзя, лежать надо было тише, чем мыши. Вскоре наверху затопали, закричали, раздался выстрел и все стихло. Зингеры еще немного полежали в «малине», затем стали выбираться.

ОКТЯБРЬ 1958, ПОДОЛЬСК, МОСКОВСКАЯ ОБЛАСТЬ, АРХИВ МИНИСТЕРСТВА ОБОРОНЫ СССР

— Попали мы с тобой, брат Борис, как кур в ощип с этим Куликом! Неуловимый он какой-то!

Капитан госбезопасности Смирнов тер сжатой ладонью подбородок, как всегда делал в минуты глубокой задумчивости, и прихлебывал чай из тонкого «маленковского» стакана с тремя красными ободками, вставленного в мельхиоровый подстаканник с васнецовскими богатырями.

Борис пил чай из стакана попроще, граненого. Но тоже вкусно: заварки в буфете ведомственной гостиницы не жалели, слава богу. Маленькое неприметное здание без вывески на московских бульварах, дореволюционной постройки, внутри оказалось похожим на все комитетские учреждения сразу: стены выложены деревянным шпоном, на полу красные дорожки с зелеными кромками, на стенах картины в рамах сусальной позолоты. Зато комнаты были удобными. Жили они со Смирновым в одном номере, в котором был даже умывальник. Туалет и душ, как водится, в конце коридора, но после трех лет казарменного житься Борису это неудобством не казалось, дело привычное.

Вот уже больше года он числился штатным сотрудником УКГБ по Свердловской области, бесконечно просматривал со Смирновым фотографии, вырезки, газетные перепечатки, микрофильмы. Одно за другим мелькали лица, в которые он вглядывался, пытаясь найти сходство с тем Сашко, которого запомнил на всю жизнь, хоть и видел его 14 лет назад и всего несколько раз, запомнить-то он его запомнил, но как-то все не складывалось. Поражало: это ж сколько власовцев и полицаев еще нужно было найти, сколько их спокойно жило себе на просторах огромного Советского Союза, ускользнув от правосудия! Нет, говорил он себе, Николай Евгеньевич и его коллеги делают большое нужное дело, гордиться надо, что он участвует в нем, что в поимку предателей родины вложена частица и его труда, но не оставляло тщательное скрываемое чувство, что делает он все же что-то не вполне порядочное. Почему — непонятно. Но было такое чувство.

Скажем, с Сашко Куликом все понятно: был он редкостной сволочью, и только по какой-то счастливой случайности сам Борис, и как теперь выяснилось, и Лейка, смогли выжить, ускользнуть от него. А если бы нет? Об этом даже думать не хотелось, так было страшно. Борис помнил, как Сашко входил в их детский барак, весь такой в скрипучих ремнях, сапогах, немилосердно вонявших дегтем, в уродской шапочке с козырьком — и с вечной глумливой улыбочко