Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов — страница 108 из 154

(«Банальное рассуждение на тему: жизнь дается человеку один раз и надо прожить ее так, чтобы не жег позор за бесцельно прожитые годы»)[663]

Критике подвергались не только автоматически воспроизводимые и проходящие мимо сознания советские идеологемы, но и любой художественный образ, освященный традицией, со своей моралью, принимаемой на веру:

Так во всяком безобразье

Что-то есть хорошее

Вот герой народный Разин

Со княжною брошенной

В Волгу бросил ее Разин

Дочь живую Персии

Так посмотришь — безобразье

А красиво, песенно

(«Так во всяком безобразье…»)

Язык с его художественными и собственно языковыми метафорами, фигурами речи, привычными гиперболами, идиомами предоставлял и продолжает предоставлять неисчерпаемый материал для концептуалистского обозрения:

Я маленьким был мальчиком

И звали меня зайчиком

Но вот однажды забежал

Во двор к нам зайчик настоящий

И все закричали: зайчик! зайчик! —

Но ты так строго вдруг сказала всем:

— Вот зайчик настоящий! — и указала на меня

Я даже побледнел

Ты помнишь, мама

(«Я маленьким был мальчиком…»)

Здесь выставляется на обозрение не только слово зайчик, но и слово настоящий. Дело в том, что настоящим нередко называют именно не настоящее, а метафорически поименованное, например, о резвом годовалом ребенке могут сказать, что он «настоящий бандит», о пасмурной погоде в мае, что это «настоящая осень»: слово настоящий во многих контекстах выполняет единственную функцию эмоционального усилителя значения.

Разрыв между словом и реальностью наглядно представлен таким псевдоэтимологическим манипулированием:

И даже эта птица козодой

Что доит коз на утренней заре

Не знает отчего так на заре

Так смертельно, смертельно пахнет резедой

И даже эта птица воробей

Что бьет воров на утренней заре

Не знает отчего так на заре

Так опасность чувствуется слабей

И даже эта травка зверобой

Что бьет зверей на утренней заре

Не знает отчего так на заре

Так нету больше силы властвовать собой

(«И даже эта птица козодой…»)[664]

Название птицы козодой связано, вероятно, с мифологическим представлением о том, что у козы появляется молоко с кровью, когда под ней пролетает эта птица и сосет молоко (однако чаще это поверье связано с ласточкой или сорокой)[665]. Слово воробей — не двухкорневое и к ворам не имеет никакого отношения[666], однако в народной этимологии воробей сам предстает воришкой. Название травы зверобой имеет много объяснений разной степени достоверности[667]. Наиболее убедительна версия В. Б. Колосовой, которая считает, что такое название — результат народной этимологии: это же растение с отверстиями и пятнами на листьях называется в украинском языке дыробой, в белорусском — дзиробой, в польском — dziurawiec[668].

Независимо от этимологии слов, ни козодой, ни воробей, ни зверобой не связываются в современном сознании с доением, воровством и битьем. Слова вызывают недоверие, и, вместе с тем, такие слова проявляют тенденцию управлять сознанием, порождая народную и поэтическую этимологию.

2

Поскольку в языке обессмысливаются не только слова, но и словесные блоки, клише, Пригов объединяет элементы разных фразеологизмов, которые, теряя прямой смысл, приобретают общее фигуральное значение:

Живешь, бывало, день за днем

И ни черта не понимаешь!

Несешься, скачешь, гнешься, лаешь

Цепным оседланным конем!

(«Бурлаки Ильи Ефимыча Репина»)[669]

Гибрид цепного пса с оседланным конем возникает в тексте из-за того, что и тот, и другой фигурируют в сравнениях, обозначающих интенсивную и утомительную деятельность: работает как лошадь и устал как собака. В живой речи встречается немало подобных контаминаций — и оговорок типа Наши успехи растут как на грибах (растут как грибы + растут как на дрожжах) и почти вошедших в язык нелепых оборотов типа это не играет значения (не имеет значения + не играет роли). Все это происходит потому, что слово, автоматизируясь в речевых клише, утрачивает собственное значение.

Изображая стереотипы сознания, Пригов неизбежно попадает в те сферы существования языка, где формульность являлась безупречно авторитетной основой текстопорождения. Такой сферой, прежде всего, является фольклор.

Сочиняя тексты от лица занудливого ментора, для которого «повторенье — мать ученья», Пригов строит их из демонстративно избыточных элементов, в частности, тавтологических сочетаний, как, например, в следующем тексте, где он, вероятно, пародирует известную фразу из доклада Л. И. Брежнева «Экономика должна быть экономной»[670] — высказывание, превращенное советской пропагандой в идеологическое клише:

Где бежит там вода водяная

Там и каменный камень лежит

Зверь звериный на лапах бежит

С него капает кровь кровяная

Он ложится под древом древесным

Закрывающийся —

глаз закрыт

И уже он на небе небесном

Человеком парящим парит.

(«Где бежит там вода водяная…»)[671]

Сочетания типа «масло масленое» теперь считаются стилистической ошибкой. В фольклоре же подобные сочетания с тавтологическим эпитетом широко распространены, и там они обозначают типичный признак предмета, полноту и интенсивность явления: Среди-mo двора широкого, / Супротив-то моста мощеного; Я сидела, красна девица, / В своей светлой светлице; Соль ты солоная, / Из-за моря привезенная; А ключ моим словам и утверждение, и крепость крепкая, и сила сильная[672]. Тавтологический эпитет встречается и в самых разных жанрах классической литературы[673], а также образует немало фразеологических единиц языка: день-деньской, мука мученическая, всякая всячина, разные разности, диво дивное.

Особенно характерны тавтологические эпитеты для песенной лирики и заговоров, соответственно, и у Пригова они проявляют свою интенцию к лиричности и суггестивности. Но нестандартное лексическое наполнение конструкций представляет их как неуместные: речь как будто буксует, увязает в повторах.

А. П. Евгеньева возражает Ф. И. Буслаеву, А. А. Потебне и другим филологам, видевшим в тавтологическом эпитете подновление стершегося значения существительного[674]. Материал, который был ею проанализирован, может быть, и дает основание для такого сомнения, потому что в фольклоре ослаблена образность не только существительного, но и эпитета, что является неизбежным следствием повторяемости формул. Текст Пригова с нефразеологизированной тавтологией отчетливо проявляет функцию подновления. По существу, в этой тавтологии сосредоточена вся поэтичность текста, который, конечно же, подается как изделие профана. Если попробовать устранить корневые повторы, получится такое сообщение: Где бежит там вода / Там и камень лежит / Зверь на лапах бежит / С него капает кровь / Он ложится под древом / глаз закрыт / И уже он на небе / Человеком парит. Становится ясно, что приговский текст — это сообщение не об умирающем звере, а о потребности языка, в котором лишнее необходимо для того, чтобы восстановить образ слова, хотя бы и жертвуя репутацией субъекта речи.

Аналогичную картину можно наблюдать на примере текста с тавтологическими наречиями:

Чудный день стоймя стоит

Легкий ветр летьмя летит

Даже тень лежьмя лежит

Человек сидьмя сидит

Ветры лётом прилетели

Тени бегом прибегали

Те ли ветры, эти, те ли

Те ли тени, те ли, эти

Быстрым сказом рассказали

Что тревожно жить на свете

(«Чудный день стоймя стоит…»)[675]

В русском языке есть немало идиоматических сочетаний такого типа: стоймя стоит, дрожмя дрожит, ревмя ревет, кишмя кишит. Они обозначают интенсивность, полноту действия или состояния. Усиление приводит к преувеличению, и слова в таких конструкциях легко утрачивают прямой смысл: сказать ходуном ходит можно только метафорически — о трясущихся предметах, а не о тех существах, которые действительно ходят ногами. В выражении поедом ест прямой смысл тоже совсем вытеснен метафорическим: ничего съедобного поедом не едят.

И в фольклоре, и в разговорной речи набор таких сочетаний лексически ограничен[676]. Пригов, игнорируя фразеологическую связанность слов, показывает сущность явления на фактах, не ослабленных привычкой восприятия, и тем самым демонстрирует тенденцию усилительных элементов к утрате ими прямого смысла. Тавтологическое наречие, усиливая образность метафор