Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов — страница 130 из 154

экспонат русской литературы и русского языка, — тем самым выявляя безумие, укорененное в двух главных областях советской филологии.

Как агент буквального без-умия, морфемная цепь превращается в цепь обессмыслившихся букв. То же происходит в «Азбуках» и с буквой «я», как будет показано ниже.

СВИДЕТЕЛЬСТВО (РАБОТЫ С) UNREADABILITIES II: УСТРАНЕНИЕ (А НЕ ОСТРАНЕНИЕ) ИНТЕРВАЛОВ В «ПЕРВЕНЦЕ ГРАММАТИКИ»

Более развернутая версия нашего исследования содержит анализ нескольких текстов из цикла, или серии, «Первенец грамматики». Здесь мы хотели бы, не претендуя на полноту анализа серии, сосредоточиться на смысловых и дискурсивных смещениях, аналогичных тем, что выше обсуждались в связи с «Онегиным».

Разумеется, «Первенец грамматики» как текст 1978 года исходит из иных дискурсивных, политических и исторических условий, чем «Онегин» как текст 1990-х годов. Сознавая это различие, мы все же хотели бы в данном случае обратить внимание на константы приговской метадискурсивности.

Автор Предуведомления к «Первенцу грамматики» выступает за «демократизацию стихосложения», которая интерпретируется как предоставляемая каждому читателю возможность по своему выбору заполнять пробелы между буквами и расставлять интервалы между словами (и буквами).

Мы имеем дело с очередной радикализацией и перформативным обессмысливанием советской филологии, которые делают текст и «автора» индексами этого филологического дискурса.

Текст[868] начинается с идеологических штампов. Четыре пробела теоретически дают «освобожденному» читателю возможность самому решить, какими прилагательными (или фамилиями) он хочет их заполнить. Как раз в 1978-м году возможность индивидуального варьирования политико-идеологических клише, конечно, немыслима, отчего текст опять-таки становится неразборчивым.

За политически обусловленной работой с «лжепробелами» следует двойное искажение пушкинских стихов. Вновь мы сталкиваемся с советской фиологией, к которой приговский текст относится как ее индекс. Последняя строка: «РукитянутсякБумаге», — воплощает (даже графически) неудержимый энтузиазм пишущего комактивиста, спешащего как можно скорее произвести слова, ратующие за «доброе дело». Строка эта, конечно, отсылает к стиху из пушкинской «Осени»: «И пальцы просятся к перу, перо к бумаге», — а вернее, к началу девятой, т. е. последней полной строфы стихотворения:

И мысли в голове волнуются в отваге,

И рифмы легкие навстречу им бегут,

И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,

Минута — и стихи свободно потекут.

Строка «РукитянутсякБумаге» — не читабельна и в то же время «сверхчитабельна». В напряжении между этими противоположными возможностями кроется потенциал для экспонирования дискурсивных практик (в том числе и выставления самой выставки).

Аналогия, которую текст проводит между восполнением «политических пробелов» и реконструкцией фальшивого — героического и «протокоммунистического» — Пушкина посредством восстановления отдельных слов, опять-таки основывается на игре и работе с читабельностью, которые в свою очередь инсценируют некую филологическую деятельность. Филологическая деятельность прямо связана с проблемой связности и читабельности текста. Но в данном случае связность абсурдным образом преувеличена двойным искажением пушкинского стиха (пропуском слов и интервалов) в пользу «демократизации стихосложения». В рамках этой «демократизации» нечитабельный стих становится индексом определенных филолологических механизмов сотворения связности текста, воплощая приговскую версию советской автофилологичности.

Эта версия, как и в случае «Онегина», прямо вытекает из исчезновения пушкинской романтическо-ироничной автофилологичности и ее замещения советской героической филологией. Автофилологичность исчезает вместе со словами «к перу, перо» и вместе со снижающей заменой глагола «просятся» на глагол «тянутся». Здесь, как и в случае текста «Вот идет борьба за мир», лирическое «я» идентифицируется с «редуцированным» Пушкиным, низведенным до «прогрессивного героя».

СВИДЕТЕЛЬСТВО (РАБОТЫ С) UNREADABILITIES III: «Я» И «П-Р-И-Г-О-В»(/«ПУШКИН») В «АЗБУКАХ»

Я — такого слова нет

«Азбука 1»

Очевидно, что буква «Я» в автоФИЛОЛОГических произведениях Пригова не может иметь чистого и непосредственного автоБИОГРАФического значения.

Наш подход в этой области можно рассматривать как модификацию теорий де Мана, а именно тех подходов, что были обоснованы им в статье «Autobiography as Defacement» («Автобиография как обезличивание»)[869], — правда, с учетом особенностей жанра приговских «Азбук».

Превращение «я» в «чистую букву», или «букву как таковую», не в авангардном, но именно в поставангардном смысле, — очень важная и (автофилологически) поучительная операция. Именно иллюзия автобиографичности и выступает здесь как метадискурсивный инструмент.

Мы предлагаем прочитать несколько «я» в азбуках вместе (ограничимся одиннадцатью наиболее репрезентативными примерами). Мы хотим продемонстрировать, что эти «я» продолжают дискурсивную и автофилологическую работу «Первенца грамматики» и превосхищают обессмысливание и «обезумствование» «Онегина».

Я — такого слова нет

Я на все здесь дал ответ

(«Азбука 1»)

Я, в смысле, Пригов, Пригов, Пригов, Пригов, Пригов, Пушкин, Пригов, Пригов, Пушкин, Пригов, Орлов, Кабаков, Булатов, Пригов, Пушкин, Пригов, Катулл, Пригов, Чуйков, Рубинштейн, Некрасов, Сорокин, Пушкин, Пригов, Пригов, Кривулин, Гундлах, Звездочетов, Пригов, Пригов, Пригов, братья Мироненко, Пригов, Рейган, Пригов, Пригов, Пригов…

(«Азбука 4»)

Тяй дядя сямях чястнях прявял

(«Азбука 7»)

Я дядя самых честных правил

(«Азбука 8»)

Я — это ясно — Я

(«Азбука 9»)

Я — это невеликая история жизни жителя орденоносного города-героя Москвы, столицы нашей Родины, центра мирового рабочего, революционного и освободительного движения геройского.

(«Азбука 12»)

Я — это как бы некто, видящий все это — и А, и Б, и В через М и дальше от него — И, X, Ю по местам их расставляющий, утверждающий, как скажем, Я, внутрь себя смотрящее пристально.

(«Азбука 26»)

Я — это истинное имя просто

(«Азбука 33»)

Я: вот видите

(«Азбука 34»)

Я — это всегда Я, просто — Пригов Д. А.

(«Азбука 43»)

Яяяяя! Я! Я! (произносится твердо и утвердительно — бамммм!) Я — твердо и утвердительно Я — бдзынннн! Бумммм! Тарасов, давай! Я! ЯЯЯ, яяяяя, яяяя! Я! Я! (бдзыннннь-бдзыннннь!) Яяяяя-яяяя-яяяяя (затихающе) я-яяяяяя (на примерный мотив «Счастье мое я нашел в нашей встрече с тобой…»), я нашел в нашей встрече с тобой. Я-яяя, и любовь и мечты, Я-яяяя, это молодость наша поет, Я-яяя, яяя— яяя, яяяя-яяя (бум, бдзынь — тихо, все)

(«Азбука 48»)

Пушкинский дискурс (цитаты из «Азбук» 4, 7, 8), как и героический дискурс («Азбука 12»), неоднократно дают о себе знать в этих примерах. Но если соединить эти дискурсы с работой над буквами как таковыми, т. е. взятыми как чистый (звуковой, визуальный) материал (примеры из «Азбук» 1, 9, 26, 34, 48), то в результате вновь получится филологическая конфигурация. В этом контексте очень интересны инсценировки имени («Азбука 33») и прежде всего собственной фамилии («Азбука 4» и «Азбука 43»).

Повторяем то, что было сказано вначале: не только Пригов — герой, но и буквы его фамилии — героини: П-р-и-г-о-в. «Я: вот видите» — это призыв к видению «П-р-и-г-р-о-в»-а, но и к видению «я» как буквенного героя. Двадцати кратный повтор фамилии «Пригов» (рядом с четырехкратным повтором фамилии «Пушкин») в «Азбуке 4» не только делает фамилию эквивалентом двадцати из сорока одной буквы, использованных в этой азбуке — этот повтор превращает фамилию в индекс автофилологичности (так же, как морфемная цепь «без-ум-» превращалась в сигнал филологического безумия) и обессмысливания авторства.

Можно было бы продолжать разбор «Азбук» на этой основе, начиная со всех случаев употребления буквы/местоимения «я». Но мы надеемся, что уже доказали убедительность этого подхода и по отношению к «Онегину» (где автофилологичность относится к литературе), и по отношению к «Первенцу грамматики» вместе с «Азбуками» (где автофилологичность относится и к языку, и к литературе). Надеемся, что наш читатель убедился в том, насколько эффективен призыв приговских текстов к видению «П-р-и-г-р-о-в»-а, к видению «я» как буквенного героя и к не-чтению «безумного» Онегина и вообще обессмысленного советской филологией Пушкина как различных метадискурсивных (метадискурсивно-автофилологических) индексов.

Наша задача была и будет: разбираться с буквами с выставленной выставки, т. е. как с неразборчивыми и нечитаемыми знаками. Иными словами, рассматривать их как метадискурсивно выставленные, т. е. не читать их (символически) и не смотреть на них (иконически), но воспринимать их индексальную мотивацию как дискурсивно-филологический ready-made.

Катрин Мундт«МЫ ВИДИМ ИЛИ ВИДЯТ НАС?»: ВЛАСТЬ ВЗГЛЯДА В ИСКУССТВЕ Д. А. ПРИГОВА[870]

В работах Пригова-художника, пожалуй, трудно было бы найти другой столь частый и столь заметный мотив, как изображение глаза. Оно играет центральную роль в ранних экспериментах с нанесением рисунков на газеты, в графических объектах, инсталляциях и поздних работах с использованием фотографий. При этом в своем формальном воплощении названный мотив на протяжении многих лет оставался практически неизменным, несмотря на его выход далеко за первоначальные жанровые границы. Речь идет, за некоторыми исключениями, об огромном, изолированном, то есть бестелесном левом глазе, смотрящем прямо на зрителя. Большей частью он тщательно написан тушью или нарисован фломастером в типичной для Пригова манере и выделяется из заштрихованного черным «облака»; в некоторых поздних инсталляциях он представлен только в виде контура — черной краской на белом фоне. Во всех этих случаях глаз четко отличим от фона, на котором он изображен, и воспринимается как отдельное закрашенное пространство: в одном случае он ограничен черной штриховкой, которая отделяет глаз от его окружения, в другом — избытком цвета, сглаживающим черные контуры глаза и заставляющим их расплываться по белой поверхности.