Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов — страница 80 из 154

В сталинской же истории, забывшей о том, что Российская империя еще недавно считалась «тюрьмой народов», все это описывалось исключительно как освобождение, приращение, включение и освоение. Так что вчерашние враги оказываются сами «москвичами». Прямо по Пригову:

А что Москва — на то она и есть Москва

Что насмерть поражает пришлеца

И так его ужасно поражает

Что у того и выбора уж нет —

До смерти оставаться пораженным

Или переходить к нам — в москвичи

Неизбежность обрусения такова, что приходилось следить за тем, чтобы какой-то «пришлец» не оказался ненароком на русском престоле. Так, Собор, на котором царем был избран Романов, описывается у Кончаловской, как съезд Советов в 1917 году: «Собрались князья, бояре, / Горожане всей страны / И казенные крестьяне, / Что пахали для казны. / Подошли стрельцы, казаки…» Оказывается,

Последить народ пришел,

Чтобы шведы и поляки

Не попали на престол.

Горожане рассуждали:

«Хоть бы русского избрали!»

И крестьянин думал так:

«Русский все ж не пан поляк!»

И боярство предложило

В государи Михаила.

Из всех врагов наибольшей нелюбовью пользуются поляки. Эти братья-славяне вызывают у советской (а также и у постсоветской) государственнической пропаганды настоящий разлив желчи. Они не только враги сами по себе, но еще и приводили на Русь новых врагов: «На Москву, на Русь огромную / Шляхтичи шли не одни — / Немцев, венгров силу темную / За собой вели они». Даже к страшным, но все же проигравшим, татарам ощущается жалость (пародируемая Приговым в «Куликово»), даже к «немцам-ливонцам» у повествователя в поэме Кончаловской сохраняется уважение. Они связаны с Москвой — Россией какой-то глубинной связью:

Так всякий норовит ее обидеть

Француз приходит, немец и китаец

И норовит за горло ухватить

Она же просто говорит им: Вот я

И они словно цепенеют в удивленье

И пятятся, и пятятся, уходят

И дома лишь опомнившись, стенают:

В Москву! В Москву! Назад! О, дранг нах Остен!

Бегут, бегут — и снова цепенеют…

Так надо — видно, Бог хранит Москву

Не то — поляки. По отношению к ним возможен только откровенный сарказм: «Жили да были, носили жупаны / Ясновельможные польские паны. / Знатные, важные, как поглядишь, / Только в казне королевской-то — шиш! / Все-то им, панам, земли не хватало. / Все-то им плохо, да все-то им мало. / Смотрит на русских завистливый пан — / Взять бы себе на работу крестьян! / Пану обидно, что рожь и пшеницу, / Лен и гречиху, скотину да птицу / Русские пахари с русской земли / Польскому пану во двор не везли. / Польская шляхта сидит на Волыни, / Паны-хозяева — на Украине. / Заняли паны и запад, и юг, — / Русскую землю забрать бы вокруг!»

В традиционной нелюбви имперской пропаганды к Польше читается плохо скрываемый комплекс бедного, но спесивого родственника, так никогда и не ставшего европейцем, а потому насмехающегося над своим более «европеизированным» соседом: «Позабыли честь дворянскую: / По Москве ползли ползком / И сложили гордость панскую / Перед русским мужиком». Кончаловская идет еще дальше, рисуя поляков не только «гордыми», но по-настоящему инфернальными злодеями-врагами России:

Горит, пылает, стонет Русь

Под игом польских банд.

В Кремле враги: полковник Струсь —

Кремлевский комендант.

Москву ограбив, обобрав,

Орава панов ждет,

Что королевич Владислав

Из Польши в Кремль придет.

Придет, займет московский трон,

И Польшей станет Русь.

Сарказмами прошита каждая строка, посвященная Польше (что, разумеется, нисколько не сказывается на уровне письма: «Шляхтичи ходят по русской земле. / Гришка Отрепьев — хозяин в Кремле» — ср. фольклорное: «Мальчик в сарае нашел пулемет — / Больше в деревне никто не живет»).

У Пригова этот антипольский пафос имперской пропаганды обнажается через фигуры восприятия официального советского дискурса «простым советским человеком»:

Опять поляки метят на Москву

Понять их можно — ведь столица мира!

Сначала Солидарность там и Хунта

А после — прямым ходом на Москву

Как в сорок первом! Но не оттягать

Теперь земель им исконных российских

Нет, дорогой товарищ Ярузельский —

Москвы вам покоренной не видать!

Итак, история Москвы-России состоит из бесконечных битв с противниками, осаждавшими ее отовсюду и желавшими ей погибели. Ее доблести в основном — военные, а ее трансформации, постоянные перерождения — результат бесконечных пожаров:

Когда твои сыны, моя Москва

Идут вооруженные прекрасно

Куда ни глянут — то повсюду Демон

Вдали их — Демон! И вблизи их — Демон

Сосед их — Демон! И отец их — Демон!

И москвичи бросаются и прогоняют призрак

И вновь горит священная Москва

В описаниях Кончаловской обилие пожаров поражает: в поэме рассказывается, как Москва горела при монголах, при поляках, при князьях, при царях, в войнах и в мирное время… И вот в очередной раз «средь многих тысяч мертвых тел / Своих родных и близких ищет / Тот, кто, по счастью, уцелел. / И горькой, дымной гарью тянет, / И горько плачет русский люд / О тех, кто никогда не встанет, / О ком не раз мы вспомним тут. / Не раз еще Москва горела, / Не раз глумился враг над ней, / Орда топтала то и дело / Просторы родины твоей. / Но солнце к вечеру садится / И утром заново встает, / Так каждый раз свою столицу / Вновь восстанавливал народ».

Пожары подобны кинемографическому затемнению, после которого перед читателем предстает новая картина Москвы под рефрен: «Жив народ, и Русь жива, / И опять растет Москва». Рассказы о бесконечных пожарах и последующем чудесном возрождении Москвы позволяют понять правоту Скалозуба, заметившего по поводу одного из них: «Пожар способствовал ей много к украшенью».

Запах гари пропитал не только москвичей Кончаловской, но и приговскую Москву:

Когда здесь воссияли две известных бездны

О ты, моя Москва, вперед шагнула и закрыла грудью

Лишь по краям струятся гарь и дым

И горе тем, кто сдвинет тебя с места

Смутившись запахом, идущим от тебя

И москвичи все станут на защиту

И будут их разить, спасая их

Соединение Василия Сурикова с дядей Степой, осуществленное в поэме Кончаловской, было бы, однако, неполным без известного обнажения приема, когда наступает «выход в современность». Осовременивание прошлого в детской литературе имеет свои правила: чтобы актуализироваться, прошлое должно стать узнаваемым. Так, рассказывая о том или ином месте Москвы в «седую старину», Кончаловская почти непременно завершает рассказ выходом в Москву современную: «А в столице нашей юной / Нынче площадью Коммуны / Это место мы зовем. / И советского народа, / Нашей Армии и Флота / Там гостиница и Дом». Рассказ об опричнине завершается неожиданным топографическим пуантом: «И вот теперь на месте том, / Где двор стоял опричный, / Стоит необычайный дом, / Хоть с виду он обычный. / Куда же, — спросишь ты, — ведут / Ступеньки из гранита?[465] / И я скажу тебе, что тут / Священный храм народ воздвиг — / Миллионы книг! / Архивы полнятся, растут, / Для каждого открыты. / На языке любой страны / Новейшие изданья. / Здесь документы старины / И древние сказанья. / Здесь и опричные дела / И Грозного приказы… / Ну, словом, книгам нет числа, / И не окинешь глазом. / Знаком в столице этот дом / Любому человеку, / И ты, быть может, будешь в нем, / Его мы с гордостью зовем: / БИБЛИОТЕКА / ИМЕНИ / ЛЕНИНА!»

Сам принцип исчисления и демонстрации возраста столицы, используемый Кончаловской, таков, что известное заострение приема и разворот его в противоположном направлении вполне могут привести к неожиданному сдвигу, эффектно реализуемому Приговым:

Когда на этом месте древний Рим

Законы утверждал и государство

То москвичи в сенат ходили в тогах

Увенчанные лавровым венком

Теперь юбчонки разные да джинсы

То тоже ведь — на зависть всему свету

И под одеждой странной современной

Все бьется сердце гордых москвичей

Пригов свободно переходит от одних культурно-политических мотивов к другим. Так, в одном тексте апелляции к пропитанной теориями заговоров концепции русской истории соединяются с легендой о граде Китеже, Древняя Греция — с Древним Египтом, Индия — с Китаем:

Они Москву здесь подменили

И спрятали от бедных москвичей

И под землей Она сидит и плачет

Вся в куполах и башенках стоячих

Вся в портиках прозрачных Парфенона

И в статуях прямых Эрехтайона

И в статуях огромных Эхнатона

И в водах Нила, Ганга и Янцзы

То Москва описывается в сказочном ключе:

Вот лебедь белая Москва

А ей навстречу ворон черный

Еврейским мудростям ученый

Она ж — невинна и чиста

А снизу витязь — он стрелу

На лук кладет он, но нечайно

Промахивается случайно

И попадает он в Москву!

И начинает он тужить

По улицам пустынным ходит

И никого он не находит

И здесь он остается жить

Часто задачи концептуалистского текста достигается путем использования сугубо дескриптивных приемов, когда производимые Приговым картины Москвы совмещают стилистику ориенталистских романтических гравюр («Прекрасна моя древняя Москва / Когда стоит стыдливо отражаясь / В воде голубоватого залива / И сны читает Ашурбанипала…») с геральдической символизацией («Откуда поднимается орел / Могучим взмахом крыл порфироносных / И вниз глядит, и белое движение / Там замечает, и сложивши крылья / Он падает, навстречу снежный барс / Шестнадцать всех своих костей и зубы / Свирепые он обнажает разом…») и популярными сценками из истории Древнего Рима («…москвичи в сенат ходили в тогах / Увенчанные лавровым венком…»).