Я прошел по более широкой улице Рю-Мари-Роз-Тонар и не увидел ни души. Рестораны закрылись ставнями от безразличия, длившегося так долго, что их рекламные щиты и вывески успели выцвести. Экипажи давно и бесследно исчезли. Бродящие туристы стали лишь отголоском воспоминаний о далекой эпохе, когда в выходные мало кто отдыхал. С моря пришла тьма, и проникла туда, где раньше было место лишь людскому кривлянию.
По обеим сторонам Канала остатки нас теперь стекались в сереющие города за благотворительной помощью, раздаваемой с кузовов грузовиков. Либо мы изо дня в день стояли в длинных очередях, влекомые обещанием чего-то цветастого. Во Франции тоже закрывались целые деревни и города. Словно лампочки на некой гигантской электросети, гаснущие по пути Великого Отступления в сторону Парижа, и оставляющие остальную часть страны в темноте. Береговая линия была уже полностью черной, будто море вылилось через край. Густое, соленое и токсичное.
Но в заброшенных местах открывались другие регионы, либо они всегда были открыты, но не замечались из-за своей неуместности. Без суеты, шума, автомобильного движения и электричества, под луной распускались странные цветы, а любопытные двери и окна оставлялись беспечно раскрытыми. В этих проявившихся пространствах не было жизни. Лишь безмолвный взгляд того, что навеки «впиталось» в эти места. Но это никак не омрачало восхищение Тоби такими вещами. До сего момента, потому что он прощался со всем этим. Прощался с местами, где живые уступали по численности мертвым.
Я повернул обратно к морю. Ближе к береговой части Арроманша я нашел открытый ресторан. И стал изучать его пожелтевшее меню, сквозь коричневое стекло, в животе при этом у меня урчало. Широкие окна были тонированы, чтобы защитить посетителей от жары. Много лет назад кто-то счел это хорошей идеей. Возможно, в 70‑ых. Этому городу, казалось, были неведомы короткие пики процветания, то и дело случавшиеся со времен упадка. Как и везде, люди уезжали, когда исчезали туристы, закрывались заводы, зарастали поля, и пропадала работа.
Я больше уделял внимания ценам, чем блюдам в ресторанном меню. Самолюбие заставило меня между делом выудить из кармана монеты и пересчитать их. Я знал точно, сколько при мне денег. Наряду с хрустящей заветной купюрой в десять евро, с которой я не мог расстаться, это была моя последняя наличность: три евро и тридцать четыре цента. У меня было тридцать два цента, но недалеко от кладбища я нашел две позеленевших одноцентовых монеты и отполировал их до пригодного состояния, пока Тоби таращился на небо, расположившись среди бурьяна и надгробий. Моя половина платы за проживание в гостевом доме, в виде пяти евро, была погребена на дне моего рюкзака. Та «пятерка» все равно, что пропала для меня, поскольку скоро станет собственностью желтолицей старухи.
В тот вечер мне не светило никакого нежного стейка или бургиньона (традиционное фр. блюдо из тушеной говядины – прим. пер.). Разве что «супчик дня» и чашка кофе. Когда я вернусь в Вулвергемптон, остатки денег придется распределить на две недели, до следующей выплаты пособия. При мысли об этом у меня закружилась голова. Пришлось даже ненадолго прислониться к оконному стеклу ресторана, чтобы не упасть. В ресторане я заметил курчавую голову посетителя, склонившегося над столом с едой.
В ресторане было тепло. Коричневого цвета стены были обшарпанными и облезлыми. Казенная мебель. Жесткий ковер. За прилавком со стеклянной перегородкой и пустыми галогенными конфорками, я не увидел никого из персонала. Несмотря на множество столов, там находился только один посетитель. Похоже, какой-то старик в плохом парике и платье для беременных, поедающий суп. Я отвернулся от него. Рядом с его столиком было кресло-коляска и полиэтиленовый пакет из супермаркета, набитый детскими книжками.
Пройдя вдоль широкого прилавка, я заглянул через него и пробормотал «Здрасьте» в сторону предположительно находившейся за дверью кухни. Никто не появился.
Я сел за столик у окна. Сквозь него ничего не было видно, кроме каких-то расплывчатых зданий и уличного фонаря, похожего на странный шар. Я по-прежнему слышал шум моря. Мне казалось, что оно сейчас черное, как нефть, и поднимается снаружи по стеклу ресторана.
Наконец, с темной кухни, шаркая, появилась тощая старуха с мужской стрижкой, и приблизилась, ни разу не взглянув на меня. Она бросила на столик передо мной меню в тяжелом переплете, затем ретировалась за прилавок, где занялась своими делами. Я почувствовал себя неловко в своем неподобающем наряде. Я не мылся уже три, нет, четыре… нет, минимум, пять дней. Тело под одеждой стало заскорузлым от грязи и дурно пахло. Сдуру я даже позавидовал инвалиду в ужасном цветочном платье для беременных. Оно, хотя бы, было чистым. С чего я взял, что я могу войти сюда и есть?
Я поднял обшитое искусственной кожей меню, которое было размером с альбом для марок, с кисточкой вместо закладки. Я испытывал к себе горячее отвращение, от того, что нарушил баланс и беззаботность. Будто для меня, неряхи в грязных матерчатых ботиках, есть во французских ресторанах было в порядке вещей. Я выглядел нелепо.
Сложив стоимость супа со стоимостью кофе, я снова пересчитал в голове свою наличность, чтобы убедиться, что мне их хватит.
Официантка вернулась. Она поняла, что я – англичанин. Кто еще нанесет сюда визит, теперь, когда американцы не покидали пределов своей страны, оставаясь со своими собственными мертвецами? Она скорее пролаяла, чем произнесла:
– Стейка нет. Тушеного мяса нет. Только пелотрета (камбала европейская – прим. пер.) и картофельная запеканка.
– Суп?
Она кивнула.
– Суп. И попить. Я буду… чашку кофе. Белого. С сахаром.
Она выхватила меню у меня из рук.
– Суп с хлебом? – спросил я, пытаясь не выдать голосом отчаяние.
– За отдельную плату.
– Сколько?
– Сорок центов.
– Отлично. Спасибо.
Я поблагодарил ее, когда она уже удалялась от столика. И беспокоился, что она не приняла мой заказ на хлеб. Мне казалось, что я умру без хлеба. Я съел только два сэндвича в одиннадцать часов, оставив чипсы и шоколад, которые Тоби съел позже.
Но суп, по-моему, суп был лучшим из того, что я когда-либо ел, и порция была большой. Я макнул в него два кусочка белого хлеба, а затем засунул их в рот. Закончив есть, откинулся на спинку стула и стал потягивать кофе. Чувствуя себя щедрым и открытым, человеком мира, я задумался о чаевых.
И ушел из ресторана, не оставив их. На еду ушла большая часть денег, и я начислил штрафные очки за грубоватое обслуживание. Мысли о деньгах испортили вторую половину кофе, которую я проглотил, даже не заметив этого. Я покинул свою комнату в Вулвергемптоне накануне утром, имея сорок евро за душой, но после трат на паром, бензин, гостевой дом, суп и ланч, у меня осталось всего десять евро на две недели. Ужасная перспектива, но я делал так уже много раз, в течение многих лет, тщательно избегая материалистичного образа жизни, как и Тоби. «Поскольку, какой сейчас в этом смысл?» – что-то вроде этого он всегда утверждал.
Сгорбившись, я поплелся обратно к нашему жилью. Я опустил голову, чтобы не видеть каменные фигуры и не глазеть инстинктивно на море. Я чувствовал, что оно хотело вызвать у меня потрясение, граничащее с ужасом.
На меня вновь нахлынула обида из-за того, что я заплатил за наш ланч. Это не был обычный наплыв мыслей. Тратя на Тоби то малое, что у меня было, я неизбежно приходил к внутреннему дискурсу о несправедливом распределении наших ограниченных ресурсов. Но учитывая то, что недавно рассказал мне Тоби, о том, что его отец руководит крупным предприятием и его родители купили своему сыну большую квартиру в Лондоне, в Южном Кенсингтоне, где он будет жить, работая на кремационную империю отца, разве мне было нецелесообразно поднять вопрос о половине стоимости нашего ланча?
Эти рассуждения вскоре заставили меня задыхаться и хлопать по каменным стенам, мимо которых я возвращался в гостевой дом. Я даже остановился и воскликнул: «Господи Иисусе!» в черное, совершенно безликое небо. На меня нахлынули конкретные воспоминания и его фразы о наших отношениях. Единственным результатом таких размышлений стало шокирующее ощущение предательства.
За те двадцать три года, что я знал Тоби, он всегда изображал из себя бедняка. Я вспомнил, как он постоянно жил в моих унылых квартирах и комнатах, не платя при этом за аренду. Всегда утверждал, что у него нет домашнего адреса. Он вполне преуспел в своем нематериалистическом образе жизни, ночуя на диванах и на полу у «друзей». А иногда даже в палатке на безлюдных пляжах или парках. И я восхищался им за это. Даже рассказывал о его подвигах всем желающим в длинных очередях за пособием. Что привлекало меня в Тоби в первую очередь, так это его спокойствие, уверенность, непоколебимость, презрение к деньгам. И теперь я знал, как поддерживалось такое поведение.
В те дни, когда я еще мог найти работу, сколько вакансий я потерял из-за его настойчивого требования бросить все и отправиться с ним в новое путешествие? Путешествия, которые неизбежно финансировались мною. И в то время, когда для людей образованных, но малоквалифицированных была хоть какая-то работа, как часто я отказывался от предложений, ссылаясь на мнимую болезнь, поскольку в моей жизни появлялся Тоби и объявлял о каком-нибудь новом приключении? А как насчет его странного и необъяснимого золотистого загара, который не получить под британским солнцем? Он появлялся в результате отдыха, который, как он утверждал, устраивали богатые друзья, либо просто «друзья друзей». Он вполне мог загорать на палубах яхт своих «друзей», пока я в благотворительной аптеке выдавал матерям-одиночкам коробки с сухим молоком.
Тоби ни разу не пригласил меня в дом своих родителей. Я имею в виду дом в Саффолке, а не в Испании. На самом деле, Тоби всегда отзывался о своих родителях, как о тиранах и агрессорах, и утверждал, что никак не контактирует с ними. За все те годы, что я знал его, он практически прикидывался сиротой, чтобы вызвать у меня сочувствие. И это была ложь. Все было ложью. Он был лжецом. Фальшивый насквозь, при этом утверждавший, что живя в безденежье, посвятил себя поискам чего-то по-настоящему странного. Он был иждивенцем, и двадцать три года жил за мой счет.