Некоторые вопросы теории катастроф — страница 106 из 114

Я думала о смерти. Не о самоубийстве, нет, никакой такой театральщины. Скорее это было, как будто я много лет подчеркнуто ее не замечала, а теперь вот вынуждена обмениваться любезностями, потому что больше поговорить не с кем. Представляла себе, как Эвита, Хавермайер, Моутс, Тра и Тру ищут меня по лесам, ночью, с факелами, дубинками и вилами (так суеверные крестьяне охотятся на чудовище) и находят мое ссохшееся тело на кухонном столе – руки бессильно свесились вниз, лицо уткнулось в пах чеховскому «Вишневому саду» (1903).

Изредка я пробовала собраться с силами, как Молли Браун в той спасательной шлюпке «Титаника»[497], или даже придумать себе какое-нибудь полезное хобби, как Птицелов из Алькатраса[498], но ничего не получалось. Я думала: «Будущее» – и видела черную дыру. Я отощала, как макаронина. В моем активе не было ни друзей, ни водительских прав, ни инстинкта выживания. Не было даже специального накопительного счета, какой ответственные родители заводят на имя ребенка, чтобы он мог лучше осмыслить, что такое Деньги. К тому же мне предстояло еще целый год оставаться несовершеннолетней (день рождения у меня 18 июля). У меня не было ни малейшего желания загреметь в приемную семью – чудный воздушный замок, где за мной будут присматривать Билл и Берта, пожилые супруги с Библией наперевес, требуя, чтобы я называла их «мамуля» и «папуля», и радостно откармливая меня, словно индейку к празднику, салатом из щавеля, клецками и пирогом с бельчатиной.

На седьмой день зазвонил телефон. Я не взяла трубку, хотя и подскочила к автоответчику. Сердце бешено колотилось: вдруг это папа?

– Гарет, у нас тут целый переполох, все тебя ищут, – сказал профессор Майк Девлин. – Куда ты пропал?

– Что происходит? Говорят, вы не вернетесь. – Это уже доктор Илайджа Мастерс, завкафедрой литературы, выпускник Гарварда и помощник гарвардской приемной комиссии. – Если так, то очень жаль! Как вы помните, у нас осталась неоконченной шахматная партия, и я намеревался разбить вас в пух и прах. Не хочется думать, что вы специально сбежали, чтобы лишить меня удовольствия сказать вам «Шах и мат»!

– Доктор Ван Меер, будьте так добры, позвоните в школу как можно скорее! Ваша дочь Синь уже целую неделю не посещает занятия. Надеюсь, вы понимаете, что, если она не нагонит пропущенный материал, получение аттестата…

– Доктор Ван Меер, это Дженни Мердок, я сижу в первом ряду на вашем семинаре «Демократия и общественные структуры». Я хотела спросить: разве руководство нашими рефератами передано Соломону? Он дает нам совершенно другие требования. Говорит, в реферате должно быть от семи до десяти страниц, а вы в программе на семестр написали: двадцать – двадцать пять. Мы ничего понять не можем. Разъясните, пожалуйста, мы очень просим! Я вам еще на электронную почту написала.

– Гарет, перезвони мне, пожалуйста, домой или на работу. – Голос декана Кушнера.

Когда я разговаривала с Барбарой, то сказала, что неправильно записала папин контактный телефон на время конференции, и попросила сразу мне сообщить, если папа проявится. Она мне не звонила, так что я позвонила ей.

– Мы по-прежнему ничего не знаем, – сказала Барбара. – Соломон Фримен взял на себя его класс до конца семестра. У декана Кушнера скоро будет сердечный приступ. Где он?!

– Ему пришлось поехать в Европу, – сказала я. – У его мамы плохо с сердцем.

– Ох, – сказала Барбара. – От всей души сочувствую! Она поправится?

– Нет.

– Боже, как грустно. А почему же тогда он?..

Я повесила трубку.

И задумалась – не схожу ли я с ума? Иначе откуда эта апатия? Всего неделю назад я считала себя абсолютно нормальной, а сейчас вдруг вспомнилась одна женщина – мы с папой несколько раз видели ее на улице, она постоянно бормотала ругательства, как будто чихала. Как она стала такой? Вступила в безумие медленно и плавно, как девушка из хорошего общества спускается по лестнице на своем первом балу, или в мозгу однажды случилась поломка, внезапная, как укус ядовитой змеи? Лицо у нее было красное, словно руки после мытья посуды, а подошвы босых ног – черные, как будто она их старательно вымазала дегтем. Проходя мимо нее, я всегда задерживала дыхание и крепче сжимала папину руку. Он тоже пожимал мне руку в ответ – безмолвно обещая, что никогда не допустит, чтобы я вот так бродила по городу, с колтуном на голове, в рваной робе, испачканной мочой и уличной грязью.

А теперь я могу сколько угодно шататься по городу с колтуном на голове и в изгаженной робе. Буду продавать себя за бублик с маком. Сбылось то самое «не смеши» и «что ты такое говоришь». Видно, я была не права насчет безумия – оно может приключиться с каждым.

* * *

Уважаемые поклонники «Марат – Сада»[499], я должна вас огорчить: в здоровом организме поддерживать депрессивное оцепенение удается десять-одиннадцать, самое большее – двенадцать дней. После этого мозг волей-неволей отмечает, что данное состояние души подобно одноногому на состязании по пинкам в зад, и если не прекратишь валять дурака, то, гори оно все огнем, дело реально пахнет керосином (см. «Поговорки народов мира», Льюис, 2001).

Я не сошла с ума. Я просто безумно разозлилась (см. Питер Финч в фильме «Телесеть»)[500]. Злость – вот великий освободитель, вовсе не Авраам Линкольн. Скоро я уже не витала бледной тенью, а носилась по дому номер 24 на Армор-стрит, расшвыривая рубашки, и вышивки июньских букашек, и библиотечные книги, и картонные коробки с пометкой «НЕ КАНТОВАТЬ», словно буйствующий Джей Гэтсби. Я искала хоть какую-нибудь, пусть самую крошечную зацепку, которая подскажет, куда девался папа и почему он сбежал. Нет, я не тешила себя надеждой найти Розеттский камень – исповедь на двадцати страницах, аккуратно запрятанную под матрас или в морозильник: «Радость моя. Теперь ты все знаешь. Прости, мое облачко! Только позволь мне объяснить. Начнем с Миссисипи…»

Вряд ли это случится. Как торжествующе объявила пингвинообразная миссис Макгилликрест, учительница в школе города Александрия: «В реальной жизни deus ex machina[501] никогда не появляется, так что лучше ищите другие варианты».

Шок от осознания, что папа сбежал (нет, шок – слишком слабо сказано; потрясение, остолбенение, остолбофонарение), что он преспокойно обманул, обдурил, облапошил (снова не то – оболванодурогорошил), и кого – меня, меня, свою дочку, «редкой силы ума и характера», как говорил обо мне доктор Ординот, «такую чуткую», которая «все замечает», по словам Ханны Шнайдер… Это настолько невероятно, ужасно, немыслимо (неужвермыслимо), что остается один возможный вывод: мой папа – безумец, гений и обманщик, самый изощренный враль на свете.

«В области секретов и тайн папа – все равно что Бетховен в музыке», – сказала я себе (то был первый из афоризмов, сочиненных мной в последующие дни). В состоянии остолбофонарения человеческий мозг вырубается напрочь, а перезагрузившись, начинает работать в самых неожиданных и нестандартных форматах. Один из них напоминает игру «Писательские ассоциации» – папа ее придумал, когда мы колесили по Америке.

Только папа все-таки не Бетховен. И даже не Брамс.

А жаль, потому что ответы оказались куда более пугающими, чем непонятные и запутанные вопросы, по которым я могла безнаказанно строить любые угодные мне теории.

Ураганом пройдясь по дому, я не нашла никаких серьезных улик, только статью о беспорядках в Западной Африке и книгу Питера Кауэра «Ангола. Взгляд изнутри» (1980) – они завалились в щель между папиной кроватью и тумбочкой – да три тысячи долларов хрустящими новенькими бумажками в кружке на холодильнике с надписью «ДУМАЮ О ТЕБЕ» (подарок июньской букашки Пенелопы Слейт). Папа нарочно мне их оставил – обычно в этой кружке хранилась мелочь. На одиннадцатый день после его бегства я вышла на улицу забрать почту: книжечку купонов на скидки, два каталога одежды, заполненный бланк заявки о создании кредитной карточки на имя мистера Меери фон Гаре с нулевым начальным вкладом и толстый деловой конверт, адресованный мисс Синь Ван Меер и надписанный великолепным почерком – гордым, как пение рожка и грохот дилижанса, запряженного породистыми скакунами.

Я сейчас же надорвала конверт и вытащила толстую пачку бумаг. Среди них я не нашла ни данных о подпольной торговле людьми в Южной Америке, ни объявленной в одностороннем порядке папиной декларации независимости («В жизни рано или поздно наступает момент, когда отцу необходимо разорвать семейные узы, привязывающие его к дочери…»). К пачке была приложена короткая записка на почтовой бумаге с монограммой.

«Ты просила эти материалы. Надеюсь, они тебе помогут», – написала Ада Харви и прибавила внизу свои инициалы с шикарным росчерком.

Я тогда трубку повесила, не попрощавшись, без слова извинения, как суши-повар оттяпывает голову угрю, – а она все-таки прислала материалы, которые собрал ее отец. Я кинулась в дом, плача на бегу. Давно копившиеся слезы хлынули сами собой. Я села за стол в кухне и принялась изучать бумаги, листок за листком.

Почерк у Смока Харви был вроде папиного – мелкусенькие буковки с сильным креном к юго-западу. На каждой странице в правом верхнем углу была надпись заглавными буквами: «ПОЛНОЧНЫЙ ЗАГОВОР». Вначале излагалась история Ночных дозорных с именами и общей методологией (интересно, где он раздобыл эти сведения, – ни папина статья, ни книга Литтлтона не упоминались). Далее следовали страниц тридцать, посвященных Грейси, – разобрать их было почти невозможно (по всему листу, словно отпечаток шин, тянулась темная полоса от ксерокса). «По происхождению грек, а не турок!», «Родился в Афинах, 12 февраля 1944 г., мать гречанка, отец американец», «причины радикальных настроений не установлены».