Некоторые вопросы теории катастроф — страница 53 из 114

Scio me nihil scire![318] Но если тебе непременно хочется отыграть этот нудный сценарий от начала до конца, то приступай. А мне нужно еще подготовить лекцию о холодной войне и проверить четырнадцать рефератов, составленных студентами без малейших признаков чувства юмора.

Он сидел передо мной, загорелый и надменный в золотистом свете настольной лампы (см. «Пикассо наслаждается солнечной погодой на юге Франции» в кн. «Уважая дьявола», Херст, 1984, стр. 210). Ждал, что я отступлю, уползу, как какой-нибудь слабовольный студент, который сунулся невовремя отвлекать папу от научной работы дурацкими вопросами о добре и зле.

Мне хотелось его убить. Обработать его тугую плоть кочергой (ну или еще каким-нибудь тяжелым предметом), чтобы это бескомпромиссное лицо скривилось от страха, а изо рта полились не мелодичные фразы, а придушенное, нечленораздельное «А-а-а-а-а!» – душераздирающий отзвук Ветхого Завета и плесневелых книг о средневековых пытках. Дурацкие, горячие слезы сами собой потекли у меня по лицу.

– Я… не поеду, – повторила я. – Ты поезжай, если хочешь. Возвращайся в свое Конго!

Он будто не слышал, вновь склонившись над своей бесценной лекцией о характерных чертах политики Рейгана. Съехавшие на кончик носа очки, неумолимая улыбка. Я спешно придумывала, что бы такое сказать – масштабное, пробирающее до костей, какую-нибудь гипотезу или малоизвестную цитату, чтобы у папы глаза стали квадратные, чтобы он со стула свалился. Но, как часто бывает, когда мысли и чувства в минуту бурных волнений отказываются подчиняться рассудку, ничего толкового в голову не приходило. Я только и могла стоять столбом, уронив руки, бесполезные, словно крылья у курицы.

Несколько минут прошли как в тумане. Я чувствовала ту отрешенность, о которой рассказывают приговоренные убийцы в тюремных оранжевых робах, когда шустрая репортерша в косметическом загаре выспрашивает, как это вполне обычный с виду человек решился отнять жизнь у другого, ни в чем не повинного человеческого существа. Осужденные несколько туманно повествуют о том, что в роковой день их, словно некая пелена, окутало ощущение одиночества и ясности, будто бы анестезия, только не усыпляющая, а позволяющая впервые за всю свою смирную жизнь забыть об осторожности и благоразумии, послать к чертям инстинкт самосохранения и не продумывать результаты своих поступков на три шага вперед.

Я вышла из библиотеки, промаршировала по длинному коридору и, переступив порог, как можно тише прикрыла за собой дверь, чтобы не услышал засевший в доме Князь тьмы. Две-три минуты постояла на ступеньках, глядя на голые деревья и клетчатые отсветы окон на газоне.

Потом я побежала. В чужих туфлях на высоком каблуке бежать было неудобно. Я их сняла и швырнула через плечо. Мимо пустых машин, мимо соседских клумб, замусоренных сосновыми шишками и стеблями засохших цветов, мимо рытвин, почтовых ящиков, и цепляющихся за обочину обломанных веток, и натекших с уличных фонарей зеленоватых лужиц света.


Наш дом, номер 24 по Армор-стрит, стоял в глубине лесистого района Стоктона под названием Кленовая роща. Это не был элитный поселок в духе Оруэлла, как Перл-эстейтс (место нашего обитания во Флитче), где одинаковые беленькие домики стояли ровными рядами, как выправленные ортодонтом зубы, а въездные ворота были визгливы и капризны, точно постаревшая актриса, – и тем не менее Кленовая роща могла похвастаться собственным муниципалитетом, собственной полицией, собственным почтовым индексом и собственным неприветливым знаком на въезде («Вас приветствует Кленовая роща – жилищный комплекс закрытого типа для респектабельных людей»).

Самый короткий путь за пределы Рощи – от нашей улицы повернуть направо и, пригибаясь, пробраться респектабельными задворками мимо двадцати двух приблизительно домов. Я пробиралась, икая и всхлипывая, а домá стояли посреди аккуратно выстриженных газонов, тихие и спокойные, как дремлющие слоны на льду. Я продралась через баррикады голубых елей и заграждения из сосен, потом сбежала вниз по склону, и наконец меня выплеснуло, как воду из канавы, на Орландо-авеню – стоктонский ответ бульвару Сансет.

У меня не было никаких идей, ни планов, вообще никаких соображений. Когда оторвешься от родительского причала, очень скоро на тебя наваливается осознание огромности жестокого мира и хрупкости твоей утлой лодчонки. Я бездумно перебежала через дорогу к автозаправочной станции и распахнула дверь продуктового магазина. Дверь отозвалась приветливой трелью колокольчика. Знакомый продавец, молодой парень по имени Ларсон, сидел в своей пуленепробиваемой конуре и чесал языком с подружкой, а она болталась перед его окошечком, словно подвеска с освежителем воздуха в автомобиле.

Так получилось, что этого «Здравствуйте, меня зовут Ларсон» папа полюбил, как суринамский таракан – экскременты летучей мыши. Он был из тех непотопляемых восемнадцатилетних мальчиков, с лицом как из книжки про братьев Харди (сейчас таких уже не делают)[319]: сплошные веснушки, улыбка от уха до уха, буйные темно-каштановые кудри, будто висячее растение в горшке, сам весь долговязый, нескладный, руки-ноги постоянно ходят ходуном, точно у куклы-чревовещателя (см. главу 2, «Чарли Маккарти»[320] в кн. «Марионетки, которые изменили нашу жизнь», Меш, 1958). Папа от него был в восторге. В том и беда с моим папой: он обучает методикам медитации целые косяки студентов, которых едва переваривает, а потом заходит в магазин купить «Тамс» с ароматом лесных ягод и с места в карьер буквально влюбляется в мальчишку-продавца, восхваляя его, как истинного дельфина, способного по свистку выполнять сложнейшие трюки: «Вот этого молодого человека я бы с удовольствием обучал! В нем есть искра, это большая редкость».

– Смотрите, кто пришел! Папина дочка! – объявил он по громкой связи. – Разве тебе не пора баиньки?

В мертвенном свете продуктового магазина я почувствовала себя совсем нелепо. Ноги дико болели, платье смялось, как пережаренный зефир, а лицо (отраженное в зеркальной полке) стремительно распадалось, превращаясь в нестабильную массу засохших слез и скверного макияжа (см. главу «Радон-221» в кн. «Вопросы радиоактивности», Джонсон, 1981, стр. 120). А еще я была вся утыкана сосновыми иголками.

– Ну иди сюда, поздоровкаемся! Что бродишь на ночь глядя?

Я нехотя потащилась к окошку кассы. Ларсон был в джинсах и красной футболке с надписью MEAN REDS[321]. А еще он улыбался. Ларсон вообще был из тех людей, которые все время улыбаются. И глаза у него были такие – посмотрит на тебя, и сразу становится щекотно. Поэтому, наверное, разные красотки от него таяли, как мороженое парфе. Даже когда просто приходишь заплатить за бензин, его глаза цвета молочного шоколада или жидкой грязи так и обливают тебя всю и невольно появляется чувство, будто он видит что-то очень твое, очень личное – например, видит тебя голой, или как ты бормочешь во сне что-то стыдное, или хуже того – твою любимую дурацкую фантазию, как ты идешь по красной дорожке в длинном платье, расшитом сверкающим бисером, и все очень стараются не наступить тебе на подол.

– Дай угадаю, – сказал Ларсон. – С мальчиком поссорилась?

– М-м, нет… С папой поругалась. – Мой голос звучал как хруст фольги.

– Да ну? Я его видел на днях. С подружкой.

– Они расстались.

Ларсон кивнул:

– Слушай, Диаманта, принеси-ка ей слаш[322]!

– Какой? – скривилась Диаманта.

– Да любой! Большую порцию. Запиши на мой счет.

Диаманта в розовой футболке с блестками и коротенькой джинсовой юбочке была тощая, как спичка. Сквозь пергаментно-белую кожу просвечивали голубые жилки. Она хмуро убрала ногу в черном сапоге на платформе с нижней полки стеллажа с открытками и потопала вглубь магазина, сверкая и переливаясь в резком свете люминесцентных ламп.

– Трудно с ними, с папашками, – заметил, вздыхая, Ларсон. – Мой свалил, когда мне было четырнадцать. Ничего не оставил, прикинь – только рабочие сапоги и подписку на журнал «Пипл». Я два года через плечо оглядывался, все ждал – вдруг его увижу. Мерещилось, что он вон там перешел через улицу или мимо проехал в автобусе. И я гнался за этим автобусом через весь город и все ждал, ждал как ненормальный, когда же он сойдет на остановке. А когда он выходил, оказывалось, это чей-то чужой папка, не мой. А получается, он мне самый лучший подарок сделал, когда ушел. Знаешь почему?

Я покачала головой.

Ларсон подался вперед, облокотившись о прилавок.

– Благодаря ему я теперь могу сыграть старикашку-короля.

– Какой сорт брать? – крикнула Диаманта, стоя у автомата для изготовления слашей.

– Какой ты хочешь? – Ларсон, не переводя дыхания, перечислил сорта, словно аукционист на ярмарке крупного рогатого скота: – Сарсапарель, Баббл-гам, Севен-ап, Севен-ап тропикале, дыня с виноградом, Кристаллат, банановый сплит, «Красный сигнал»…

– Давайте сарсапарель. Спасибо большое.

– Босая дама хочет сарсапарель! – объявил он по громкой связи.

– Какого короля? – спросила я.

Ларсон снова улыбнулся, показывая два скособоченных передних зуба – один робко выглядывал из-за другого, как будто боялся выходить на сцену.

– Да Лира! У Шекспира в пьесе. Мало кто понимает, что человеку необходимо пережить предательство и измену. Без этого никакой выносливости не будет. Не потянешь два представления в день. Не сдюжишь пять актов подряд играть заглавную роль и вести персонажа от пункта А до пункта Е. Ни кульминацию нормально не выстроишь, ни развязку, поняла? Надо, чтобы жизнь тебя как следует помотала, тогда есть откуда черпать. Больно, конечно, адски. Тошно. Вообще сдохнуть хочется. Зато потом, в спектакле, публика от тебя глаз не может оторвать. Когда в кино хороший фильм показывают, погляди на лица зрителей – какая сила чувства, а? Диаманта!