Некоторые вопросы теории катастроф — страница 62 из 114

– Что за фигня?! – ахнула Джейд.

– Что такое? – обернулась Ханна.

– У вас в прическе дырка! Скальп видно!

– Да ну?

– Вы что, сами себе волосы отстригли? – догадалась Лу.

Ханна замешкалась, а потом смущенно кивнула, тронув свой затылок:

– Да. Я понимаю, это выглядит сумашествием, но… Дело было поздно ночью. Мне хотелось что-нибудь предпринять.

Как же надо себя не любить, чтобы самой себя изуродовать? Об этом пишет феминистка Сьюзен Шортс в своей гневной монографии «Заговор Вельзевула» (1992). Я в шестом классе средней школы города Уитон-Хилл заметила эту книгу, выглядывающую из холщовой сумки биологички миссис Джоанны Перри, и раздобыла себе экземпляр, надеясь лучше понять свою учительницу и перепады ее настроения. В пятой главе Шортс утверждает, что еще с 1010 г. до н. э. женщины, не в силах добиться независимости, причиняли вред сами себе, поскольку собственная внешность – единственное, что было подвластно женщине, из-за «колоссального мужского заговора, существующего с начала времен – с тех пор, как мужчина научился ходить на двух своих кривых волосатых ногах и заметил, что он ростом выше несчастной женщины», злобно пишет Шортс (стр. 41). Многие, в том числе Жанна д’Арк и графиня Александра ди Виппа, «обстригали волосы под корень» и резали себя «ножами и ножницами для стрижки овец» (стр. 42–43). Наиболее радикальные прижигали себе живот каленым железом, «что вызывало у мужей отвращение и досаду» (стр. 44). На стр. 69 доктор Шортс пишет еще: «Женщины уродуют свою внешность, потому что ощущают себя частью некоего общего замысла, который не могут контролировать».

Конечно, в ту минуту мне не пришло в голову вспоминать феминистские тексты, а если бы и пришло – такое объяснение показалось бы слишком уж драматическим. Я просто решила, что в жизни взрослой женщины наступает такой момент, когда ей необходимо резко поменять свою внешность, чтобы лучше понять, какая она на самом деле, без бантиков и рюшечек.

Папа говорил: «Разве можно объяснить, почему женщины поступают так, а не иначе? Проще уместить вселенную на ногте большого пальца».

А между тем, глядя, как Ханна изящно разрезает курицу (дерзко неся на голове свою новую прическу, словно нелепую шляпку для посещения церкви), я испытала сильнейшее чувство узнавания. Стрижка обнажила Ханну, сорвала покровы; эти точеные скулы, эта шея – все казалось мне смутно знакомым. Не по предыдущим встречам: Ханна точно не была одной из папиных июньских букашек. Этих макак никакой прической не замаскируешь! Нет, тут было что-то более туманное, более отдаленное. Как будто я ее видела на фотографии – в газетной статье или, может, в чьей-нибудь биографии, купленной по дешевке, которую мы с папой читали вслух.

А Ханна мгновенно заметила, что я на нее смотрю (она была из тех людей, кто всегда отслеживает, куда направлены взгляды присутствующих). Плавно поднеся вилку ко рту, она повернула ко мне голову и улыбнулась. Чарльз бесконечно рассказывал о поездке в Форт-Лодердейл – адская жара, шесть часов в аэропорту, – как всегда, будто в комнате, кроме Ханны, никого нет. Короткая стрижка сделала заметней ее улыбку – улыбка стала громадная, как человеческий глаз, когда смотришь сквозь линзу (произносится «ГРОМА-А-АДНАЯ»). Я улыбнулась в ответ и потом до конца обеда не поднимала взгляд от тарелки, мысленно рявкнув себе командирским голосом (Аугусто Пиночет, отдающий приказ пытать оппозиционера): «Прекрати таращиться! Это невежливо!»


– У Ханны назревает нервный срыв. Так и знайте! – заявила Джейд вечером в пятницу.

На ней было трепещущее всеми складочками платье чарльстон, расшитое черным бисером. Джейд сидела возле здоровенной позолоченной арфы, одной рукой перебирая струны, а в другой держа бокал мартини. Пыль на инструменте лежала толстым слоем, как жир на сковородке, в которой жарили бекон.

– Ты уже год это талдычишь, – заметил Мильтон.

– Ску-учно! – зевнул Найджел.

– А между прочим, я тоже так думаю, – торжественно провозгласила Лу. – Эта ее стрижка – просто жуть какая-то.

– Ага! – возликовала Джейд. – Наконец-то у меня появился сторонник! Один сторонник, два сторонника, кто больше? Продано! Увы, всего один-единственный несчастный сторонник.

– Серьезно! – не унималась Лу. – Очень может быть, что у нее клиническая депрессия.

– Заткнись, – огрызнулся Чарльз.

Было двадцать три ноль-ноль. Мы валялись на кожаных диванах в Фиолетовой комнате и пили очередной изобретенный Лулой коктейль под названием «Таракашка»: смесь апельсинов, сахара и виски «Джек Дэниелс». Я за весь вечер и двух десятков слов не сказала. Конечно, я была рада снова увидеть наших (и очень благодарна папе за то, что, когда Джейд приехала за мной в «мерседесе», он сказал только: «До скорой встречи, дорогая» – и прибавил одну из своих характерных улыбок, словно место в книжке заложил до моего возвращения). И все-таки Фиолетовая комната как будто чуточку потускнела.

Мне ведь раньше здесь было весело… или нет? Я же смеялась, проливая себе на коленки «Таракашку» или «Коготь» и бросала через всю комнату быстрые веселые реплики? А если и не бросала (Ван Мееры, как правило, не выступают в роли комиков разговорного жанра), то разве не плавала я на надувном матрасе в бассейне под пение Саймона и Гарфанкела[364], нацепив на лицо загадочность и темные очки? А если и не позволяла себе плавать на надувном матрасе с загадочным выражением (Ван Мееры никогда не отличались выдающимися успехами в покере), разве не превращалась я здесь, хотя бы на время, в лохматого байкера, мчащегося в Новый Орлеан в поисках истинной Америки, братаясь по дороге с фермерами, работягами, проститутками и бродячими артистами[365]? А если и не позволяла себе превратиться в лохматого байкера (Ван Мееры от природы не гедонисты), но ведь позволяла же я себе надеть полосатую рубашку, подвести глаза и орать с характерным акцентом янки: «Нью-Йорк геральд трибьюн!» – а потом удрать с местным хулиганом?

В Америке, если ты молод и растерян, обязательно нужно к чему-нибудь прибиться – к чему-нибудь буйному или оскорбляющему общественную нравственность. Только тогда ты сможешь отыскать себя, как мы с папой отыскивали на карте Соединенных Штатов мелкие городки вроде Говарда, штат Луизиана, или Роуна, штат Нью-Джерси (а не найдешь – так и сгниешь у конвейера где-нибудь на химзаводе).

«Ханна меня сгубила», – думала я, откидывая голову на кожаную спинку дивана.

Решила же похоронить все рассказанное ею где-нибудь в одинокой могилке (или убрать в обувную коробку на черный день, вроде той коллекции ножей в чуланчике у Ханны). Но известно же – то, что наспех закопано, в скором времени восстанет из мертвых. Глядя, как Джейд рассеянно дергает струны арфы, будто выщипывает брови, я невольно представляла себе, как она обхватывает худенькими ручками мощный торс очередного дальнобойщика (если считать по три человека на штат, за весь путь от Джорджии до Калифорнии получается двадцать семь неряшливых водил; примерно по 107,4 мили на каждого). Лула прихлебывает «Таракашку», несколько капель стекают по подбородку, а я вижу, как на нее надвигается двадцати-с-чем-то-летний турок, учитель математики, извиваясь под анатолийский рок. Я видела Чарльза: хорошенький младенец воркует, лежа на полу, а рядом его мать с ввалившимися глазами, голая, скорчилась, точно переваренная креветка, и смотрит в никуда, улыбаясь безумной улыбкой. А тут еще Мильтон (только что вернувшийся из кино, куда ходил с Джоли, которая в рождественские каникулы каталась на лыжах с родителями в Санкт-Антоне[366] и, к сожалению, не провалилась в пропасть)… Мильтон полез в карман джинсов за жвачкой «Трайдент», а мне на секунду почудилось, он сейчас достанет выкидной нож – с такими танцуют и поют «Акулы» в «Вестсайдской истории»…[367]

– Рвотинка, а ты что такая смурная? – спросила Джейд с подозрением. – Сидишь тут, смотришь на всех как-то странно… Ты на каникулах, случаем, не встречалась со своим Заком? Вдруг он тебя превратил в робота вроде степфордских жен[368].

– Извини… Я просто все думаю о Ханне, – соврала я.

– А может, хватит все время думать? Может, пора что-нибудь наконец сделать? Например, устроить диверсию, чтобы она больше не ездила в Коттонвуд? А то мало ли, что может случиться. Будем потом себя клясть, что не вмешались. Долгие годы будем терзаться угрызениями совести и умрем в одиночестве среди толпы кошек, или нас машина собьет. Размажет по асфальту, как какого-нибудь оленя на загородном шоссе…

– Может, ты наконец заткнешься? – заорал Чарльз. – Надоело! Каждый раз одно и то же! Дура чертова! И все вы дебилы!

Он грохнул стакан на стол и выскочил за дверь – щеки красные, а волосы цвета нежной светлой древесины, такой мягкой, что ее можно поцарапать ногтем. Все молчали. Через несколько секунд хлопнула входная дверь, взревел мотор и Чарльз умчался.

– Мне кажется или вам тоже очевидно, что все это не к добру? – спросила Джейд.


Не то в три, не то в четыре утра я вырубилась прямо на кожаном диване. Через час меня растолкали.

– Старуха, прогуляться не хочешь?

Найджел улыбался, склонившись надо мной. Очки у него сползли на кончик носа.

Я села, моргая:

– Ага, конечно.

Комнату синим бархатом окутывали предрассветные сумерки. Джейд была у себя наверху, Мильтон ушел домой (скорее всего, «домой» означало – в мотель, на свидание с Джоли). На кушетке с цветочным узором спала Лу, ее длинные волосы свесились через подлокотник. Я протерла глаза и поплелась за Найджелом. Догнала его в большой гостиной: розовые стены стыдливо зарделись, концертный рояль зевает, распахивая крышку. Голенастые пальмы разбрелись по углам, а низенькие диванчики похожи на воздушные хрустящие хлебцы: страшно сесть, вдруг раскрошатся.