Я сказала папе, что хочу поговорить с полицейским. Папа неохотно согласился, и через двадцать минут я уже рассказывала инспектору Коксли все, что могла припомнить.
Инспектор Джерард Коксли больше трех часов терпеливо дожидался в коридоре: болтал с дежурной сестрой и выздоравливающими пациентами, пил пепси и «так истово читал журнал для мотоциклистов, что я сразу понял – там зашифрованы его тайные инструкции», брезгливо сообщил папа. Впрочем, терпение, достойное натюрморта, как я поняла, было одной из главных особенностей Джерарда Коксли (см. «Искусственные фрукты, сухофрукты и цитрусы», Своллум, 1982).
Суровый Взор принесла синий пластиковый стульчик, на него долговязый инспектор и уселся, по-женски закинув ногу на ногу. Пристроив на коленке потрепанный зеленый блокнот, он начал делать записи. Писал он левой рукой, ПЕЧАТНЫМИ БУКВАМИ, с той же скоростью, с какой из яблочного семечка вырастает яблонька.
Хорошо за сорок, с растрепанными каштановыми волосами и сонным взглядом пляжного спасателя в самом конце августа, инспектор Коксли был человек немногословный. Папа маячил тенью за его плечом, а я, откинувшись на кучу подушек, старалась рассказать ему все сразу. И что? Едва я заканчивала длинное составное предложение, переполненное важнейшими подробностями, мучительно извлеченными из тьмы прошлого, сейчас уже казавшегося нереальным, кадрами старого фильма со спецэффектами и ненатуральным гримом, – после всего этого инспектор Коксли записывал всего одно слово. В самом крайнем случае – два.
«СЕНТ-ГОЛУЭЙ» 6 ШКОЛЬНИКОВ УЧИТЕЛЬНИЦА ХАНА ШНАЙДЕР МЕРТВА? САХАРНАЯ ГОЛОВА ВАЙОЛЕТ МАРТИНЕС
Этот человек мог бы из диккенсовского романа сделать хокку.
– Осталось всего несколько вопросов, – сказал он, разглядывая свои записи в стиле поэзии э. э. каммингса.[401]
– Когда она подошла ко мне в лесу, у нее была такая кожаная сумка на ремне, а раньше не было. Понимаете?
– Само собой.
СУМКА
– А тот человек, который за нами следил, – мне кажется, это мужчина, но точно сказать не могу. Он был в очках. Найджел из нашей компании тоже носит очки, но в лесу был не он. Он худенький, и очки у него крошечные, а тот человек был крупный, и очки тоже большие. Как донышки от бутылок.
– Ясно.
БУТЫЛКИ
– Еще раз – Ханна что-то хотела мне рассказать.
Коксли кивнул.
– Поэтому она позвала меня отойти от костра и от палаток. А рассказать так и не успела. Мы услышали того человека, и Ханна пошла за ним.
К этому времени голос у меня опять пропал, но я упрямо сипела дальше, стараясь не замечать, как хмурится папа.
– Я понял, понял.
СТОЯНКА С ПАЛАТКАМИ
Инспектор выгнул мохнатую, как рамбутан, бровь, улыбаясь, будто в жизни не встречал такого уникального свидетеля. По всей вероятности, так оно и было. Боюсь, обычно беседы инспектора Коксли со свидетелями касались не убийства или хотя бы кражи со взломом, а банального нарушения правил дорожного движения. Свой пятый вопрос он задал так безмятежно, что я буквально воочью увидела листок бумаги, озаглавленный «СТАНДАРТНЫЙ ОПРОСНИК ДЛЯ СВИДЕТЕЛЕЙ», прикнопленный к доске объявлений в полицейском участке, рядом с подписным листком «52-го еженедельного круглого стола, посвященного угону автомобилей» и «Уголка знакомств», где холостые и незамужние сотрудники полиции размещают объявления о знакомстве объемом не больше двадцати восьми слов.
– Ты не заметила каких-либо нарушений на месте происшествия?
По-моему, он надеялся, что я отвечу: «Неработающий светофор» или «Густая листва заслоняла знак парковки».
– Их уже нашли? – спросила я. – Хоть кого-нибудь?
– Мы над этим работаем, – сказал инспектор.
– А Ханну?
– Я же говорю, работа ведется. – Он провел толстым, как бобовый стручок, пальцем по странице блокнота. – Так что ты можешь рассказать о своих взаимоотношениях…
– Она была учительницей у нас в школе. В «Сент-Голуэе». Но на самом деле – гораздо больше. Она была мне другом.
Я остановилась перевести дух.
– Ты сейчас говоришь о…
– О Ханне Шнайдер. В ее фамилии есть буква «эн».
– А, да.
– Для ясности – это ее я увидела…
– Понял, – кивнул инспектор и записал в блокноте: «ДРУГ».
Тут папа, видимо, решил, что с меня хватит. Он уставился на Коксли в упор, а потом, будто что-то решив, поднялся на ноги (см. «Пикассо наслаждается жизнью в парижском кабаре „Проворный кролик“» в кн. «Уважая дьявола»[402], Херст, 1984, стр. 148).
– Я думаю, Пуаро, вы собрали все необходимые сведения, – сказал папа. – Очень методично. Впечатляет.
– Что такое? – нахмурился инспектор Коксли.
– Вы внушили мне огромное уважение к органам охраны правопорядка. Давно трудитесь, Холмс? Десять, двенадцать лет?
– А-а… Почти восемнадцать.
Папа кивнул:
– Впечатляет! Обожаю ваш служебный жаргон – опер, наружка, убойный отдел… Это так называется? Вы уж меня простите, я слишком насмотрелся «Коломбо». Иногда жалею, что выбрал другую профессию. Позвольте спросить: а вы как стали полицейским?
– Вслед за отцом.
– О, ваш отец работал в полиции? Восхитительно!
– И его отец тоже. Несколько поколений.
– Я считаю, напрасно молодежь не идет работать в органы. Одаренные дети выбирают престижную профессию, а разве это им приносит счастье? Ох, вряд ли! Нам нужны умные люди, крепкие. Чтобы голова соображала.
– И я то же самое говорю!
– Да что вы?
– У моего давнего друга сын переехал в Брайсон-Сити. Работал банкиром, ненавидел свою работу. Вернулся, я его взял к себе. Говорит, никогда в жизни не был так счастлив. Но тут особый человек должен быть. Тут не всякий…
– Конечно не всякий! – подхватил папа.
– Мой двоюродный брат не выдержал. Нервы подвели.
– Могу себе представить!
– Я сразу вижу, продержится или нет.
– Серьезно?
– Конечно. Одного взял, из округа Слудер. У нас все считали, отличный парень. А я – нет. По глазам увидел – не то. Через два месяца он удрал с женой одного хорошего человека из нашего следственного отдела.
– Не угадаешь ведь, – вздохнул папа, глядя на часы. – Я бы рад еще поговорить, но…
– Э-э…
– Доктор здесь, говорят, очень хороший. Он считает, что Синь лучше вернуться поскорее домой и отдыхать, пока не восстановится голос. Будем очень ждать новостей об остальных ребятах! Уверен, мы в надежных руках.
– Спасибо.
Коксли тоже встал, и они с папой обменялись рукопожатием.
– Это вам спасибо! Если будут еще вопросы, звоните. У вас ведь есть наш номер телефона?
– Э-э… Есть.
– Замечательно! Если мы чем-нибудь сможем помочь, только дайте знать.
– Конечно. Всего вам хорошего!
– И вам всего наилучшего, Марлоу!
Инспектор толком не успел понять, что происходит, – даже я не успела толком понять, что происходит, а инспектор Коксли уже ушел.
Глава 24. «Сто лет одиночества», Габриэль Гарсиа Маркес
Если ты испытал тяжелое впечатление – нечаянно увидел мертвеца, – внутри у тебя происходит непоправимый сбой. Маленькая техническая неполадка где-нибудь в мозгу или в нервной системе.
Кого миновала такая неприятность, попробуйте представить себе вот что: самая быстрая птица в мире, сокол-сапсан (Falco peregrinus) во всем своем великолепии мчится с небес к ничего не подозревающему голубю на скорости более двухсот пятидесяти миль в час, и вдруг, за пару секунд до того, как закогтить добычу, сокол чувствует головокружение, сбивается с курса, входит в штопор, «противник заходит с юга», «бинго, Скиталец убит»[403], еле-еле выравнивается, набирает высоту и, ошеломленный, планирует на ближайшее дерево – осмотреться и прийти в себя. Сокол цел и невредим, но весь остаток жизни (общей продолжительностью от двенадцати до пятнадцати лет) он уже не сможет больше пикировать настолько же стремительно и безоглядно, как все прочие сапсаны. Центр равновесия у него чуточку сбит, и это уже навсегда.
С точки зрения биологии для такой, пусть крохотной, но невосполнимой ущербности нет никаких оснований. Рассмотрим случай муравья-древоточца: наткнувшись на мертвого сородича, он даст ему полежать спокойно от пятнадцати до тридцати секунд, а потом вытащит безжизненное тело из гнезда и выбросит в общую кучу отходов, состоящую из песка и пыли (см. «Все мои дети. Откровенные признания муравьиной царицы», Стронг, 1989, стр. 21). Млекопитающие тоже воспринимают смерть весьма обыденно. Тигрица до последнего защищает своих детенышей от постороннего самца, но после того, как они убиты, «встряхнувшись, без колебаний спаривается с ним» (см. «Прайд», Стивенс-Харт, 1992, стр. 112). Приматы умеют горевать, – «нет скорби глубже, чем горе шимпанзе», утверждает Джим Гарри в своей книге «Создатели орудий» (1980), – но скорбят они только о ближайших родственниках. Известны случаи, когда самцы шимпанзе без всякой видимой причины убивали не только соперников, но и детенышей, и больных или слабых членов своей или чужой стаи, а иногда и поедали их (стр. 108).
А я не могла, как ни старалась, подражать хладнокровию животного царства. У меня началась бессонница. Не та милая романтическая бессонница, когда влюбленная девушка всю ночь напролет ждет не дождется утра и тайной встречи с возлюбленным в укромной беседке, а мучительная, липкая бессонница, когда вертишься в постели и подушка постепенно обретает твердость деревянной доски, а простыни, промокнув от пота, хлюпают, как болотистая почва в национальном парке Эверглейдс во Флориде.
В первую ночь после больницы ни Ханну, ни Джейд с компанией еще не нашли. Дождь бесконечно барабанил по окнам, а я смотрела в потолок, испытывая непривычное ощущение в груди – как будто там пусто и вот-вот что-то проломится, как старый асфальт на дороге. В голову лезли тупиковые мысли. Самая настырная – мечта кинопродюсера: всепоглощающее, хотя совершенно бесполезное желание смыть к чертям последние сорок восемь часов своей жизни, уволить режиссера (потому что он явно не соображает, что делает) и переснять весь фильм заново, основательно подправив сценарий и пригласив на главные роли других актеров. Было противно, что я тут сижу в уюте и безопасности, в шерстяных носках и синей фланелевой пижаме, купленной в детском отделе универмага «Стикли». Противна даже чашка чая «Апельсиновый цвет», которую папа поставил на самый угол прикроватного столика (чашка с надписью «Хороша ложка к обеду» торчала на столике, как волдырь на ровном месте). Я стыдилась своего чудесного спасения, как стыдятся беззубого дальнего родственника, который брызгает слюной при разговоре. Я не хотела быть единственной выжившей, как Отто Франк, как Анастасия, как Кудряшка, как Тревор Рис-Джонс