– А он… не случится? – спросил колдун почему-то разочарованно.
Хель оглянулась на Всеотца, и тот мотнул головой.
– Не сейчас, – буркнул нехотя.
И смертный колдун сник совсем.
– Что скажешь? – окликнула его Хель, дав немного свыкнуться с мыслью о своей страшной ошибке. – Пойдешь со мной?
– А если я откажусь? – недоверчиво прищурился колдун.
– Ты все равно рано или поздно ко мне попадешь, – ответила Хель. – Но уже как простой смертный. И не будешь ничем отличаться от тех, кого ты пытался вытащить и кого я вернула обратно.
Колдун оглянулся, словно ища поддержки.
Локи сделал еще шаг назад, чтобы совсем скрыться за мощным крупом Слейпнира. Ему было даже жаль несчастного смертного. Но он ничем не мог ему помочь. Даже советом. Разве что запоздалым – не надо вмешиваться в божественные дела. Но что толку говорить об этом сейчас?
Колдун взглянул на Одина, на того, кого считал своим учителем, кого молва называла врагом Хель. И от кого первого ждал сейчас поддержки.
– Я бы согласился, – сказал Отец Ратей, глядя в сторону.
Колдун сделал шаг вперед.
– За животиной только приглядите, – сказал он, кивком указав на своего конька. – Выручил он меня очень…
– Обязательно, – серьезно ответил Локи и взял коня под уздцы.
– Давай уже, спрашивай, – наконец сказал Один, когда было выпито уже по одной кружке глёгга и трактирщик принес побратимам по второй. Локи, проводив дочь в ее царство, все же настоял на том, что Один должен попробовать его заговоренный глёгг, раз уж трактир и его хозяин уцелели в этой жуткой истории.
Бог огня откинулся на спинку стула и, хитро прищурившись, посмотрел на Отца Ратей. «Спрашивай!» Нет, кое в чем Локи сомневался, но в целом довольно ясно представлял себе, что случилось. Поделился некогда Один по доброте душевной тайным знанием с мальчишкой, да, уверенный в том, что тот не найдет повода или просто побоится их применить, забыл напрочь. Настолько крепко забыл, что всерьез поверил поначалу, что все эти чудеса с вернувшимися мертвецами – происки Локи. Потому-то и решил все сам исправить, побратима и его дочку не подпускать. А когда понял свою ошибку, поздно было. Вот и вышло все так. Ну, или почти так. Значит, вроде бы и спрашивать тут нечего.
Спросить Локи хотелось другое, давно уже хотелось. «Что ж случилось с нами, Один? Раньше мы смешивали кровь, вино пили из одного кубка, а теперь думаем, как бы перехитрить друг друга?» Но для этого вопроса бог огня был еще слишком трезв. От человеческого хмеля асу не опьянеть, и, стало быть, сегодня эти слова так и останутся невысказанными. А в Асгарде… Да кто ж его знает, что там будет в Асгарде. Даже пророчествам верить нельзя, и тут гадать нечего.
– Так рассказывай по порядку, – сказал Локи и отхлебнул ароматный напиток, приготовившись слушать.
Наталья БолдыреваКолдун
На чердаке было тихо.
С осени смолк дробный перебег мохнатых лап домового, даже ветер в печной трубе не завывал. Изредка поскрипывали обожженные морозом балки.
Дед Игнат приставил лестницу к настежь открытому лазу. Прежде чем взбираться наверх, присел на лавку – передохнуть. Изба была выстужена, и дыхание, слабыми облачками вырывавшееся изо рта, не согревало даже губ.
На столе, который Игнат вытянул на самую середку горницы, под линялой медвежьей шкурой спал Ванятка. Спал беспокойно – трясла лихоманка. Игнат повел ладонью, сметая с изголовья иней, почувствовал, как жарко и парно там, под шкурой. Еще с вечера малец, едва шевеля губами, шептал: «Холодно!» – жалясь на бивший его озноб. Под утро – забылся.
Игнат встал, долго, с трудом переставляя непослушные, навсегда окоченевшие ноги, взбирался по лестничке, пока наконец не сел в изнеможении на край лаза.
Рядом, занимая половину небольшого чердачка, стоял его, деда Игната, гроб.
Обеими руками взялся за крышку и, вздрогнув, отпустил тут же. Почудилось: тронуло теплом. Положил ладонь, чтоб убедиться – нет, все-таки показалось. Откинул крышку – толкнул и сам испугался, вымерзшее до сердцевины дерево чудом не раскололось вдоль бледных, едва заметных жилок, так… пошла длинная тонкая трещинка, да замерла, не добежав чуток – приподнял лежащий в головах треух. Под новой, ни разу не надеванной волчьей шапкой тускло желтела пригоршня жита.
Ту пригоршню можно было бы замочить, отварить, а на отваре да мясистых клубнях болотного рогоза замешать похлебку, добавлять в нее по ложке каши и тем протянуть хотя б неделю, до оттепели. Дед посидел еще, поджав губы и пересыпая крепкие продолговатые зернышки. Решился – перевернул треух и принялся собирать хлеб в него.
Кабы верил дед Игнат, что вернется посланный в деревню дурачок без имени, которого оставлял он «за старшого», когда уходил надолго в лес, – так не тронул бы заветную пригоршню, не оставил бы гроб пустым. Только, верно, загрызли дурачка волки, если не замела метель. А раз тронул Игнат горсть жита, пришлось и об остальном позаботиться.
Зерно смешал в чугунке со снегом да, совестясь, поставил к Ванятке, под шкуру – не шелохнулся малец, когда снаружи дохнуло студеным. Теперь предстояло встречать гостей. Игнат вышел в сенцы и взял рогатину, с которой по молодости ходил на того самого медведя, чья побитая молью шуба сберегала сейчас жар палимого лихорадкой тельца, отпугивала безносую оскаленной мордой. Сделал рогатину он когда-то сам, вырезал из подходящей ветки карагача, опалил, как положено, травками, прочитал заговор, и потому сейчас, стукнув концом об пол, с удовольствием почуял упругую дрожь доброго дерева.
Приотворил дверь – заскрипел лежалый, трехдневный снег, упал с козырька смерзшийся сугробик, разбился на три части у входа, брызнув в сенцы осколками. Игнат едва протиснулся в щель и, ломая рогатиной наст, пошел туда, где пряталась под снегом межа. Надо было выкопать, обозначить низенький межевой частокол. Долго ходил от одного столбика к другому, постукивая трижды по черному дереву и приговаривая: «Чур меня, Чур!» – пока не обошел избу кругом.
В сенцы вернулся закоченевший, повалился у порога и просидел так, не шелохнувшись, до полдня, пока не заиграл, ослепляя, искрами мерзлый наст. Игнат вздрогнул – уходило время и силы, а дел еще было невпроворот. Опираясь на рогатину, встал, прошел в горницу, кинул в печь полешек, огонь-травы сверху, ударил по кремню. Запылало ярко-голубым пламенем, занялось жарко. Кочергой сгреб тлеющие бледно-лиловым цветы в сторону. Потянувшись, снял с полатей связку петушиных гребешков – трёх кочетов дед Игнат зарезал еще по осени, – вздохнув, накинул связку на рогатину. Не бог весть какой оберег, да при малых силах и невеликая подмога не лишняя. Вынул из-под медвежьей шкуры чугунок, закопченным до черноты ухватом задвинул в печь и пошел по всем четырем углам, пока каша поспевает, молитвы читать – богам старым и новым.
Когда солнце малиновой кромкой коснулось верхушек сосен, дед откинул край шкуры, положил горящую голову внука себе на колени – мокрые волосы липли ко лбу, веки подрагивали – смочил бледные растрескавшиеся губы теплым взваром. Ванятка застонал, но сглотнул. Так и кормил, по чуточке, скатывая разваренное жито в шарики, закладывая в рот, пальцами прижимая язык к зубам, надавливая на тонкое дрожащее горло. Вспомнил, как лето целое ходили они с Ваняткой за птенцом козодоя, кормили так же вот, а тот давился, мотал глупой своей головой, выворачиваясь.
А за оконцем смеркалось. Дед Игнат накрыл чугунок рогожкой, обмотал плотно, поставил еще горячую кубышку в ноги мальцу, приговаривая: «То ты кашку грел, нехай она тебя погреет». Накинул страшную медвежью голову, спрятав Ванятку от глаз костлявой. А что придет она нынче – не сомневался. За окнами под чьими-то шагами хрустнул сминаемый наст.
Подхватив рогатину, вышел за дверь, толкнул было, да не смог захлопнуть – примерзла за день – под солнцем снег стаял, а к ночи схватился. Так и осталась чуть приоткрытой. Шагнул от порога, вглядываясь.
Пришел неупокойничек.
У чурок стоял Тимофей, что не возвернулся о позапрошлый год из города. Брехали, будто ушел от жены к полюбовнице… Брехали значит, псы шелудивые. Тимошку было жалко, шебутной парень, а веселый – лицо почернело, батогом разбитое, продавленное внутрь. Стоял тихо, не выл – на избу смотрел, на чердак. Крепко держал Чур нежить, хоть ни горячих углей, ни зерна, ни вина, ни меда не опустил дед Игнат в землю под чурбачки.
Солнце не вставало век, но как посерел лес, потянулся меж ветвями сизый, зябкий свет, дед Игнат ступил от приоткрытой двери, подошел к Тимошке – мороз глушил тяжкий дух, а все одно мерещился смрад могильный, – поглядел в черное лицо, нагнулся, постучал по чурбачку трижды и прошептал: «Чур меня, Чур!»
Весь день дед Игнат кормил Ванятку взваром, перебирал скарб в прогрызенном мышами ларе, выглядывал в окошко на каждый скрип подтаявшего снега. Покойник стоял у межи. В сумерках Игнат взял рогатину, вышел, встал перед дверью.
Лес, ночами похрустывающий, пощелкивающий мерзлыми ветками, ожил. В чаще сверкали голодные волчьи глаза. Ухватил рогатину крепче – звякнули бубенчики, нанизанные чередой на петушиную связку. Волков Чур не остановит, а волколаков – и подавно. Захотелось нагнуться, пригоршней снега умыть лицо, да лобастый серый зверь вышел из лесу, задрал морду, принюхиваясь. Редкая шерсть поднялась дыбом, оскалил пасть, повизгивая, и, прильнув к насту, прыгнул через межу, высоко. Принял его Игнат на рогатину, поднял как сноп, над головой запрокинул и стряхнул обратно – в голый подлесок. Заскулил, завизжал щенком подранок, пополз, размазывая вязкую кровь по твердому насту, а потом извернулся и цапнул себя, вырывая кишки из раны. Взвыла волколачья стая – прижимали к голове уши, приседали на жилистых лапах, прыгали туда, где запахло кровью.
Игнат отступил на шаг, в щербатый провал приоткрытой двери. Стая кольцом рассыпалась. Боялась рогатины, а когда бил концом о косяк – соловьем заливались на морозе бубенчики, – и вовсе отскакивала от ненавистного звона. Под утро принялся дед Игнат сбивать ледяную корку, державшую дверь. Волколаки бродили внутри межи, грызлись, поднимали морду по ветру, пробуя воздух – чуяли теплую человечью кровь и другой, смутный, щекочущий ноздри зов – скуля, утирали нос лапой. К рассвету Игнат отступил в сенцы и захлопнул дверь. Враз ударилось тяжко – посыпалась труха из щелей – заскреблось когтями. Задвинув засов, метнулся Игнат в избу, схватил бадейку студеной воды да плеснул под порог. Снаружи отступило, стихло. Дед Игнат держал дверь, пока не зашевелилась на столе медвежья шкура да не вынырнула из-под нее встрепанная макушка Ванятки.